Главная |
Зарубежная литература |
|
|
Александр Нейсмит "Портрет Роберта Бёрнса", 1787
|
|
|
Роберт Бёрнс. Иллюстрация из книги Райт-Ковалевой Р. Я. "Роберт Бёрнс. Жизнь и творчество"
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
Зарубежная литература |
|
|
|
Райт-Ковалева Р. Я. Роберт Бёрнс: Жизнь и творчество.
– М.: Молодая гвардия, 1959. |
<<< Часть первая (главы 3 и 4) |
Часть первая
Письмо доктору Муру
5
- ...И эти мерзавцы высадили меня на совершенно пустынный дикий берег, в одной рубашке, без еды, без гроша. Домой я добрался на рыбачьем шлюпе... Теперь все надо начинать сначала. Через две недели я снова ухожу в море - простым матросом. Но клянусь честью: я своего добьюсь. Ты еще увидишь меня капитаном корабля. Морское дело я знаю превосходно...
Роберт слушал Ричарда Брауна, как дети слушают сказку: жизнь его ровесника отличалась от его однообразной и ровной жизни, как бурное море от тихой речной заводи.
Браун родился в семье простого ремесленника, и, если бы рано осиротевшего мальчика взял в ученье кто-нибудь из товарищей отца, он стал бы слесарем или механиком и всю жизнь прожил бы в каком-нибудь захолустье. Но в судьбе Ричарда принял участие богатый и знатный сосед. Он отдал мальчика в отличную школу, где учились дети джентльменов, и Ричард, проявивший недюжинные способности, уже готовился перейти в колледж, когда его благодетель умер, не оставив никаких распоряжений и никаких средств для своего воспитанника. С горя тот завербовался на корабль, уходивший в дальнее плавание. С тех пор Ричард несколько раз обошел вокруг света и даже сколотил кое-какие деньги. Но пираты, напавшие на его корабль, обчистили всех до нитки, а его за сопротивление высадили в Ирландии. Теперь он был не богаче своего собеседника - у обоих только и хватало денег что на кружку эля и ломоть хлеба с сыром.
Но в молодости человек забывает обо всем, встретив родную душу. Для Роберта рассказы Брауна были слаще крепкого вина и сочного бифштекса. С жадностью он слушал своего нового друга.
О нем он писал доктору Муру так:
"Поворотным событием моей жизни была дружба с одним молодым моряком. Я впервые встретил столь исключительного человека, который претерпел бы такие удары судьбы. Мой новый друг был человеком независимого, гордого ума и великодушного сердца. Я полюбил его, я восхищался им до самозабвения и, конечно, во всем усердно подражал ему... По натуре я всегда был горд, но он научил меня владеть своей гордостью и направлять ее. Жизнь он знал много лучше меня, и я сделался его внимательным учеником".
В ту незабываемую весну у моря, когда под мартовским солнцем отогревались больные суставы и от морской соленой свежести дышалось легче и глубже, Роберт встретил еще одного друга - книжку стихов молодого, рано погибшего поэта Роберта Фергюссона[2].
6
В ранние мартовские сумерки Роберт спускался в порт, в одну из недорогих таверн, где поджидал Ричарда Брауна: через несколько дней тот уходил в плавание на большом корабле, и Роберту хотелось напоследок чаще видеться с другом.
Но по дороге он всегда заглядывал в единственную книжную лавку на главной улице, где хозяин беспрепятственно позволял ему рыться в книгах и журналах, разложенных на прилавке и расставленных на узких высоких полках.
Старый книголюб, полвека просидевший в книжной пыли, одобрительно смотрел, как этот весьма невыгодный клиент, купивший за все время только дешевое издание романа Маккензи "Человек чувств", бережно и любовно перекладывает стопки книг, осторожно переворачивает страницы и подолгу листает дорогие толстые словари, изящно изданные мемуары и нарядные, с золочеными заставками избранные сочинения знаменитых философов и ученых, как осторожно проводит он рукой по мягкому кожаному переплету, с сожалением откладывая книгу, явно недоступную для его кармана.
Наблюдательный владелец всех этих сокровищ заметил, что его посетитель дольше всего читает и перечитывает собрания стихов и песен и, шевеля губами, незаметно для себя отбивает такт ногой. Хозяин потирал подбородок и посматривал на старый шкафчик, запертый висячим замком и задвинутый в самый угол лавки.
В один из вечеров, когда Роберт в ответ на деликатное покашливание с трудом оторвался от томика "Памелы"[3], хозяин кивком подозвал его к себе и сказал, что, если его юному другу некуда спешить, он просит оказать ему честь - выпить с ним чашку хорошего чаю и побеседовать на досуге.
В задней комнатке, в каких обычно владельцы магазинов принимают наиболее уважаемых покупателей, Роберт пьет крепчайший чай, похожий цветом на красное дерево. Он ответил на все вопросы старика и, сам того не желая, проговорился, что пишет стихи. Теперь ему ничего не остается, как прочитать строки, написанные во время болезни, когда ему казалось, что смерть близка.
Недаром библия была настольной книгой в семье Бернсов. Недаром строгий бог неизменно присутствовал в их жизни во все часы дня и ночи, не спуская глаз со своих чад и готовя суровое наказание за каждый проступок. К нему обращены псалмы, которым учили Роберта его первые наставники - отец и Мэрдок. Эти псалмы Роберт и переложил в стихи, добавив к ним "Молитву в час глубокого отчаяния".
Старый хозяин книжной лавки - шотландец до мозга костей - внимательно слушает, как этот высокий, чуть сутулый парень в домотканой, очень чистой рубахе и грубошерстных деревенских чулках до колен, тщательно выговаривая английские слова, читает строки, похожие на стихи всех английских поэтов XVIII века; как видно, в них он достаточно начитан. Хорошие стихи, гладкие, звучные, но есть в них что-то ненастоящее, не похожее на живую речь, которую старик только что слышал из уст своего гостя. И откуда у него такие мрачные мысли? Ему бы сейчас пить вино, обнимать веселую девчонку - перед такими глазищами ни одна не устоит! А вместо этого он просит бога уберечь его от искушения, молит: "Избавь глаза мои от слез - или навек закрой!", сравнивает себя с деревьями, оголенными бурей, и все кается в каких-то, наверно воображаемых, грехах.
Гость кончил читать. Хозяин долго молчит. Потом встает, выходит в лавку, отпирает хитрый замок маленького шкафа и достает из-под толстых дорогих томов ин-фолио[4] небольшую узкую книжку, отпечатанную на дешевой сероватой бумаге.
- Я хочу, чтобы вы приняли эту книгу от меня на память, - говорит он. - Я не знал автора - он умер в Эдинбурге, в больнице, когда ему было двадцать три года, как вам сейчас. Фергюссон был поэт божьей милостью, и писал он по-шотландски, так, как говорят и у вас в Эйршире и у нас на побережье. Может быть, он вам подскажет, как писать стихи на нашем родном языке...
В этот день Роберт не пришел на свидание с Ричардом Брауном. Он допоздна читал вместе со старым книжником стихи Фергюссона и без конца расспрашивал о его судьбе.
С такой поэзией Бернс встретился впервые.
И впервые понял, что его родной шотландский язык существует не как "простонародный диалект" или язык старинных, полузабытых баллад, а как настоящий литературный язык, на котором можно писать отличные стихи.
По строю, по общности множества слов шотландский язык - родной брат английского. Он похож на английский, как украинский или белорусский похожи на русский, как провансальский - на французский или каталонский - на испанский. Многие поколения шотландцев разговаривали и пели на этом языке, и с XIV века сохранились отличные баллады народных шотландских певцов - "мекэров", воспевавших подвиги героев и страдания влюбленных.
После объединения Шотландии и Англии образованные и знатные шотландцы, величавшие себя "северобританцами", старались говорить по-английски, а шотландский язык называли "извращенным диалектом" английского, языком простонародья, неприличным в гостиных и университетских аудиториях.
Но нельзя искоренить язык, на котором есть своя литература, свои песни и предания. И по-прежнему на этом языке говорили пахари и пастухи, на нем пелись песни, в которых звучали старинные гэльские слова и погромыхивало раскатистое шотландское "р-ррр...".
Бернс знал, что "настоящие" поэты теперь пишут по-английски.
Он знал, что поэтами-шотландцами, Томсоном и Шенстоном, особенно гордятся их соотечественники, потому что они писали на классическом английском языке. Мэрдок все время старался приучить мальчиков к хорошему английскому произношению. Роберт и сам старался писать все свои "серьезные" стихи по-английски и только в песнях и шуточных стихах давал себе волю писать по-шотландски, чтобы его лучше понимали односельчане.
И тут он увидел, что Фергюссон пишет на шотландском языке легкие, звучные и певучие стихи, пишет просто, понятно и вместе с тем изящно, тонко, с веселой выдумкой, с неистощимой фантазией. Он описывал жизнь "Старого Дымокура" Эдинбурга - ярмарки, скачки, факельные шествия в день рождения короля, даже заседания коллегии адвокатов, где он служил писцом. Иногда он рассказывал о каком-нибудь забавном случае: то он будто бы подслушал спор пешеходной тропки с мостовой, то разболтался с пеночкой, прилетевшей к его окну, то в нарочито напыщенных строфах пел дифирамбы своим старым, видавшим виды штанам.
Крепкий, четкий ритм фергюссоновской строфы, подкрепленный звонкими переборами ловко подобранных рифм, привел Бернса в восторг. Даже лихая пародия в стихах на любимую книгу "Человек чувств" (в пародии воспевались слезы и вздохи "чувствительной свиньи") - даже она не задела Роберта. А может быть, Фергюссон помог ему ощутить некоторую деланность и даже фальшь в герое книги Маккензи, который "ронял слезу" или "рыдал, как дитя", по самому ничтожному поводу.
Но у самого Роберта слезы подступали к горлу, когда он думал о судьбе Фергюссона. Какой великий поэт мог бы вырасти из этого мальчика, загнанного болезнью и нищетой в страшную палату городского дома умалишенных! Неужто никто не понимал, что жалкое голодное существо, дрожащее на соломенной подстилке в углу темной, затхлой клетки, - гордость Шотландии? Неужто никто не мог прийти к нему на помощь, вылечить его, накормить...
Проклятье тем, кто, наслаждаясь песней,
Дал с голоду поэту умереть.
О старший брат мой по судьбе суровой,
Намного старший по служенью музам,
Я горько плачу, вспомнив твой удел.
Зачем певец, лишенный в жизни места,
Так чувствует всю прелесть этой жизни?
Ричард Браун пристально смотрит на Роберта, на тоненькую тетрадку, сшитую суровыми нитками, откуда он только что прочел эти строки. Друзья сидят в лесу, на прогретых солнцем камнях. У их ног деловитой рысцой бежит ручеек, унося прелые листья и сухие прошлогодние травинки, а вокруг зеленеет орешник, на молодых дубках раскручиваются серовато-розовые почки, с моря дует теплый ветер. Пахнет землей, сосновой смолкой, терновым белым цветом.
В такой день нельзя не распахнуть настежь душу, нельзя не рассказать о самом сокровенном, в чем даже себе не всегда признаешься.
В такой весенний день Бернс впервые прочел Ричарду Брауну свои стихи.
И Ричард Браун заставил Бернса поверить в себя как в поэта.
Несколько лет спустя, когда Ричард Браун был уже капитаном и совладельцем большого торгового корабля, совершавшего рейсы между Лондоном и Ост-Индией, Бернс в одном из писем напомнил ему об этом незабываемом апрельском дне:
"Помнишь то воскресенье, которое мы провели с тобой в эглинтонском лесу? Когда я прочел тебе свои стихи, ты сказал, что удивляешься, как это я до сих пор устоял перед искушением - послать их в журнал, добавив, что они вполне того достойны. Именно в этих словах я услышал оценку моих стихов, которая подбодрила и поддержала меня в моих поэтических начинаниях".
Что же еще читал Роберт своему другу? Уж, конечно, не переложения псалмов и не мрачные покаянные молитвы. Тогда уже были написаны отличные строки о войне и о любви:
Прикрытый лаврами разбой
И сухопутный и морской
Не стоит славословья,
Готов я кровь отдать свою
В том жизнетворческом бою,
Что мы зовем любовью.
Я славлю мира торжество,
Довольство и достаток.
Приятней сделать одного,
Чем истребить десяток!
И наверно, Роберт напел ему свою любимую песню, и Ричард сразу узнал знакомую старую шотландскую мелодию, вслушиваясь в новые, придуманные Робертом слова:
Трех королей разгневал он,
И было решено,
Что навсегда погибнет Джон
Ячменное Зерно.
Велели выкопать сохой
Могилу короли,
Чтоб славный Джон, боец лихой,
Не вышел из земли.
Травой покрылся горный склон,
В ручьях воды полно,
А из земли выходит Джон
Ячменное Зерно.
Все так же буен и упрям,
С пригорка в летний зной
Грозит он копьями врагам,
Качая головой.
Но осень трезвая идет,
И, тяжко нагружен,
Поник под бременем забот,
Согнулся старый Джон.
Уже не один, а два голоса поют о буйном и упрямом Джоне, который грозит врагам: Ричард басом гудит мелодию, а Роберт отчетливо скандирует слова:
Настало время помирать -
Зима недалека.
И тут-то недруги опять
Взялись за старика.
Его свалил горбатый нож
Одним ударом с ног,
И, как бродягу на правеж,
Везут его на ток.
Дубасить Джона принялись
Злодеи поутру.
Потом, подбрасывая ввысь,
Кружили на ветру.
Он был в колодец погружен,
На сумрачное дно.
Но и в воде не тонет Джон
Ячменное Зерно.
Не пощадив его костей,
Швырнули их в костер,
А сердце мельник меж камней
Безжалостно растер.
Бушует кровь его в котле,
Под обручем бурлит,
Вскипает в кружках на столе
И душу веселит.
Недаром был покойный Джон
При жизни молодец -
Отвагу подымает он
Со дна людских сердец...
Так пусть же до конца времен
Не высыхает дно
В бочонке, где клокочет Джон
Ячменное Зерно!
Через два дня Роберт прощается с Ричардом: корабль Брауна уходит в Южную Америку, а двуколка тарболтонского почтаря увозит Бернса в Лохли. Брауна встретят штормы и шквалы, жаркое солнце и смуглые красотки с веерами из пальмовых листьев. Его друг возвращается в крытый соломой дом, где его дожидаются больной отец, угроза выселения, постаревшая мать и притихшие, полуголодные братья и сестры. Снова его ждут тяжелый четырехлемешный плуг, отощавшие кони, работа с рассвета до поздней ночи, - весной земля требует от человека все, что он может ей дать.
Но теперь никто не собьет Роберта Бернса с пути: он хочет "ударить по струнам своей дикой сельской лиры" в благородном соревновании с Фергюссоном.
Конечно, у него нет настоящего образования, он вырос за плугом, и, несомненно, на его произведениях будет лежать отпечаток грубой деревенской жизни. Но он уверен, что все написанное им - его собственные, нигде не заимствованные мысли и чувства.
"Может быть, какой-нибудь любознательный наблюдатель человеческой природы заинтересуется тем, что думает и чувствует землепашец под влиянием Любви, Честолюбия, Заботы, Горя и всех тех тревог и страстей, которые, несмотря на разницу в условиях и образе жизни, одинаково свойственны всему роду человеческому..."
Эти мысли Роберт заносит в свою первую записную книжку. На заглавном листке он выводит отчетливыми красивыми буквами:
"Наблюдения, заметки, песни, отрывки из стихов и так далее, - Роберта Бернса, человека, не искушенного в искусстве наживать деньги и тем более копить их, но вместе с тем обладающего некоторым умом, безусловной честностью и бесконечной доброжелательностью ко всем творениям - разумным и неразумным..."
О чем только не пишет Роберт в этой тетрадке по вечерам, после работы! Он философствует, разбирает свои стихи, он рассуждает о том, что такое хорошие и плохие люди:
"Я часто замечал, сталкиваясь с жизнью людей, что в каждом человеке, даже самом скверном, есть что-то хорошее... Поэтому никто не может сказать, в какой степени другой человек по справедливости может быть назван порочным. Пусть тот, кто имеет среди нас репутацию самого строгого и добродетельного человека, беспристрастно проверит, какому множеству пороков он никогда не предавался, но не вследствие стараний или осмотрительности, а исключительно из-за отсутствия каких-либо возможностей или по случайному стечению обстоятельств; сколь многих прегрешений человеческих он избежал оттого, что на его пути не вставало искушение, и как часто он обязан добрым мнением света тому, что свет о нем далеко не все знает. И я хочу сказать, что человек, понимающий все это, будет смотреть на проступки, нет, даже на грехи и преступления окружающих его людей глазами брата..."
Со страниц этой записной книжки на нас умными, строгими глазами смотрит человек незаурядного ума, редких способностей и необычайной душевной чуткости.
Больше всего на свете он ненавидит фальшь и притворство.
"Шенстон справедливо замечает, что любовные стихи, написанные без истинной страсти, одна из самых жалких затей на свете. Я часто думал, что нельзя быть подлинным ценителем любовных стансов, если ты сам однажды или много раз не был горячим приверженцем этого чувства... Что до меня, то я не имел ни малейшего намерения или склонности стать поэтом, пока я искренне не влюбился, а тогда рифма и мелодия стиха стали в какой-то мере непосредственным голосом моего сердца..."
И Роберт вспоминает свои первые стихи, написанные в ранней молодости, когда его сердце "пылало непритворным, простодушным и горячим чувством".
Но как же достается этим "безыскусным строкам" - первой песенке о маленькой Нелли! С какой беспощадной строгостью двадцатичетырехлетний поэт разбирает свои юношеские опыты!
Первое двустишие слишком легкомысленно и примитивно, второе - слишком напыщенно и серьезно. И хотя третья строфа автору нравится, но зато в последней много мелких ошибок: нехороши обрубленные строки, вял заключительный образ... "Но я помню, с каким восторгом и страстью я сочинял эту песню, и до сих пор сердце мое тает и кровь бурлит при одном воспоминании", - заканчивает он эту запись.
И если он видит свои ранние ошибки, если он так требователен к себе, то тем острее чувствует он настоящее мастерство, тем благодарнее вспоминает своих собратьев по великому ремеслу стихотворчества.
"Возвышенное благородство, хватающая за душу нежность наших старинных баллад говорят о том, что они созданы рукою мастера, и я не раз испытывал грусть при мысли, что эти славнейшие древние певцы, очевидно обязанные всеми своими талантами только природному дару, все же сумели описать подвиги героев, тоску разочарования и восторги любви в тонких и правдивых строках. Но самые имена их (о, сколь это обидно для честолюбия певца!) теперь "погребены под прахом былого".
О славные имена неведомых бардов, тех, чьи чувства были так сильны, а слова так прекрасны! Последний, самый ничтожный из свиты муз, тот, кто не может подняться на ваши высоты и все же, следя ваш полет, на слабых своих крыльях иногда устремляется за вами, - бедный сельский певец, не известный никому, с душевным трепетом чтит вашу память...
Как и вы, он находил утешение в своей музе. Она обучила его изливать жалобы в безыскусных напевах. Как счастлив был бы он, если бы владел силой вашего воображения, плавностью вашего стиха! Пусть же земля будет вам пухом! И пусть уделом вашим будет блаженный покой, который так редко выпадает в этом мире на долю тех, в чьем сердце всегда находят отклик поэзия и любовь!"
7
Легкий морозец уже затянул "окна" на болоте, куда Роберт и Гильберт с приятелями ходят резать торф на зиму. Весело перешучиваются парни, но, когда начинает говорить Роберт, все умолкают. Никто так не умеет рассказать какую-нибудь занятную историю, никто так ловко не острит, и уж, конечно, никто не пишет таких стихов. Например, Дэви Силлар тоже умеет рифмовать, но у него нет в словах той музыки, той точности и красоты, какая есть в строках Роберта, - они звенят и переливаются, словно трели птиц или волынка пастуха на рассвете. Он их придумывает тут же, идучи за плугом, вечером читает Гильберту, а на другой день их уже переписывают сестры или товарищи.
По-прежнему в Тарболтоне Роберт - желанный гость на всех вечеринках. Он лучше всех умеет ухаживать за девушками. Однако в длинном письме Мэрдоку, своему любимому учителю, он утверждает, что до сих пор "держится вдали от всяческих пороков" и надеется, что, хотя бы в этом смысле, он "не опозорит своим поведением" воспитание, которое дал ему Мэрдок. Да, конечно, он не деловой человек. Больше всего на свете он любит изучать людей, их обычаи и нравы. Ради этого он готов пожертвовать всем остальным. Он равнодушен ко всему, что заставляет "бедных беспокойных чад заботы метаться и суетиться". Но он не ленив: напротив, насколько ему позволяет здоровье, он не щадит себя в работе. Кроме того, он много читает: его любимые авторы - те, кто пишет в "чувствительном духе"; он старается походить на их героев и спрашивает своего учителя: "Неужто тот, в чьей душе горит свет, зажженный от их священного пламени, тот, чье сердце ширится от благостного чувства ко всему человечеству и кто умеет "воспарить над мелкой суетой земной", может опуститься до ничтожных забот, из-за которых род людской мятется, мучает себя и кипит, как в котле?"
Но не так-то легко уйти от земных забот и "воспарить" над бедной землей. Роберт отлично отдает себе отчет в том, что происходит вокруг: к весне мука дорожает, да и за большие деньги достать ее трудно. Правда, из Англии привозят белый горох, но и этот неверный источник, как видно, скоро иссякнет - "и что тогда будет с нами, особенно с самыми неимущими, одному небу известно".
Об этом Роберт пишет двоюродному брату, нотариусу из Монтроза. Отец всегда поддерживал переписку со своими северными родичами, и теперь, когда он так тяжко болен, письма пишет старший сын:
"Наш край до последнего времени необычайно процветал в производстве шелков, полотен и домотканых ковров, и мы все еще занимаемся этим, но уже далеко не в той мере, как прежде. У нас также были превосходные мастера - башмачники, но сейчас эта отрасль производства совершенно заглохла и сотни людей обречены на голодное существование. Земледелие у нас тоже стоит на весьма низком уровне. Края наши в общем гористы и бесплодны, а наши лэндлорды, заимствовав свои представлении о сельском хозяйстве у англичан, а также у жителей Лотиана и других плодородных областей Шотландии, не делают никакой скидки на низкое качество наших земель, из-за чего и тянут с нас гораздо больше, чем мы обычно можем платить..."
Роберт это знает по собственному горькому опыту: Мак-Люр, хозяин фермы, действительно старался тянуть с них больше, чем они могли заплатить. Не дождавшись решения третейского суда, он пытался добиться конфискации всего имущества Бернсов, их инвентаря, скота и будущего урожая. Он подал на Вильяма Бернса в суд, требуя немедленной уплаты.
В ответ Вильям Бернс решил обратиться с жалобой в высшую инстанцию - верховный суд в Эдинбурге.
Старик верил, что там он найдет правду. Он не знал тех недоступных вершителей судеб, которые назывались членами верховного суда. Однажды он видел, как один из судей, сэр Александр Бозвелл, владелец соседнего с Эйром имения Аффлек, проезжал в громадной карете и впереди ехали верхом трубачи. Старый судья умер. Теперь в верховном суде заседает его сын - Джеймс Бозвелл. Может быть, дело попадет к нему - все-таки земляк, эйрширец. Говорят, он краснобай, каких мало, пишет книги, объездил полсвета. Как знать, может быть, он заступится за Вильяма и его семью, не даст совершиться черному делу.
Может быть, у члена верховного суда, к которому попала бумага, болела голова после вчерашней попойки. Бывало, что и на заседания председатель суда, старый лорд Брэксфилд, приходил, еле держась на ногах, а лорда Кэймса, известного своим безудержным сквернословием, часто выводили под руки. А иногда и сам прокурор, покачиваясь из стороны в сторону, отвечал защитнику, у которого лицо вдруг ни с того ни с сего начинало расплываться в бессмысленной улыбке.
Как бы то ни было, но бумага Вильяма Бернса вернулась к нему с требованием переписать ее по всем правилам канцелярского искусства.
Пришлось прибегнуть к помощи ученого адвоката из соседнего города Мохлина.
Так Бернс познакомился с Гэвином Гамильтоном.
Адвоката Гамильтона все знали как друга бедняков, человека широкого и радушного. Несмотря на свое положение, он не гнушался обществом людей простого звания, любил выпить и пошуметь, но вместе с тем ценил хорошую книгу и умную беседу.
Гамильтон давно присматривался к молодому Бернсу. Джон Ричмонд, служивший у него клерком, как-то дал ему прочесть стихи своего друга Роберта. Стихи понравились и Гамильтону и его жене Эллен. И когда в масонской ложе св. Давида встал вопрос о приеме Роберта Бернса в члены "Братства вольных каменщиков", Гамильтон один из первых поддержал его кандидатуру.
Существует множество версий о возникновении масонского братства.
Правдоподобнее всего о происхождении масонских лож рассказал уже в XIX веке английский писатель Томас де Куинси, основываясь на исследованиях немецкого профессора Буле.
...В 1610 году в Германии на латинском языке вышли без подписи две книги. В первой повествовалось о том, что где-то существует тайное братство, которое обладает несметными богатствами, может исцелять любые болезни, душевные и телесные, и знает все секреты восточных мудрецов. Основал это братство "великий праведник и мудрец Кристиан Розенкрейц", который, прожив сто шесть лет, исчез неизвестно куда.
Книгу читали нарасхват все - ученые, философы, богословы. Не успела она разойтись, как вслед за ней вышла вторая, еще более сенсационная. Недавно где-то и кем-то была обнаружена потайная дверь, ведущая в глубокий склеп. В склепе стоял алтарь, вокруг него семь тайников, а под алтарем "нетленные мощи" самого Кристиана Розенкрейца с золотой книгой в руках, где было изложено учение "великого братства Розы и Креста". В книге говорилось о таинственной связи рассыпанных по земле братьев, жаждущих достичь совершенства и помочь людям создать на земле счастливую жизнь, где все равны, где нет вражды и братоубийства, где каждый готов прийти на помощь своему ближнему.
Это было время, когда междоусобные войны раздирали Германию. Тридцать лет подряд горели города, гибли солдаты, вымирали с голоду целые области. Католики жгли протестантов во имя Христово, протестанты резали католиков с именем бога на устах.
По полям войны колесили не только солдаты, беженцы и мародеры всех мастей. Проповедники, лекторы, сочинители песен и псалмов тоже переезжали с места на место, пытаясь хотя бы на время поддержать замученных, запуганных людей своим искусством, рассказами о другой жизни или мире науки.
Среди них был молодой богослов, математик и поэт двадцатитрехлетний Иоганн Валентин Андреа. Он проповедовал учение Лютера, читал лекции по математике и физике в университетских городах и скорбел душой, видя мучения родного народа.
И в утешение ему он написал те две книги, о которых мы рассказали.
Он выдумал мудрого Кристиана Розенкрейца, как Сервантес выдумал Дон-Кихота, а Шекспир - Гамлета и Отелло. Имя Кристиана Розенкрейца он сочинил, взяв свой герб - розу и четыре креста.
Юноше, выросшему в тихих университетских садах Геттингена, наверно, казалось, что люди обрадуются появлению нового "светоча веры" и, может быть, образумятся.
Но он никак не думал, что его поймут буквально. Он не ожидал, что тысячи самозванцев, объявив себя братьями-розенкрейцерами, станут выманивать у людей деньги, продавать "панацеи" - средства, излечивающие от любой болезни, - и давать обещания отыскать философский камень.
Однако нашлись умные люди, понявшие символику фантазии Андреа. Они решили создать братство с теми благородными целями, о которых писал юный богослов.
Так родилось первое братство "Вольных каменщиков". Символами этого братства, которое хотело строить новую жизнь, стали атрибуты ремесла настоящих каменщиков - белые фартуки, лопатки, отвес и циркуль. Постепенно появились другие символические знаки: кольца с изображением черепа, длинные белые перчатки, условное рукопожатие, таинственные обряды приема в члены масонских лож.
В одну из таких лож вступил и Роберт Бернс.
Казалось, что могло привлечь в это мистическое братство крестьянского парня, основателя веселого Клуба холостяков, сочинителя песен и сатир, друга Ричарда Брауна? Но в уставе масонских лож было одно правило, которое выражало самую заветную мысль Роберта:
"Все члены братства равны, независимо от их происхождения, положения в обществе, чинов, титулов и званий".
Для Роберта вопрос о неравенстве людей, рожденных в разных слоях общества, всегда был больным местом. "За какие заслуги в прошлой жизни они родились с готовым богатством в кулачонках? Какая лежит на мне вина, что меня выкинули в жизнь им на потеху?.. Они, как юные актеры, уже репетировали ту роль, какую им было суждено играть на жизненной сцене, тогда как мне - увы! - предстояло в безвестности оставаться за кулисами..." - писал он впоследствии, вспоминая о некоторых своих сверстниках из местной "знати", но тут же по справедливости добавлял: "В этом раннем возрасте наши молодые аристократы еще не могут составить себе точное представление о той неизмеримой пропасти, которая лежит между ними и их сверстниками - бедняками. Этим знатным юнцам надо сначала попасть в светское общество, чтобы у них, как того требует благопристойность, выработалось высокомерное презрение к бедным, безвестным, необразованным парням - крестьянам и ремесленникам, которые, быть может, и родились в одной деревне с ними. Но мои товарищи, стоявшие выше меня по рождению, никогда не насмехались над неуклюжим малым, над пахарем, чьи огрубелые руки и ноги ничем не были защищены от всяческих стихий во всякое время года..."
Теперь Роберт уже не был босоногим парнишкой-пахарем. И он чувствовал, что его начинают ценить за ум, за честность, за прямоту суждений. Он всегда искал общества людей, объединенных благородными задачами, и был счастлив, когда его приняли в масонскую ложу.
Мелкие шотландские ложи того времени ничем не напоминали великосветские общества в столицах, куда входили сановники, придворные, богачи и знать и где часто решались судьбы министерских кабинетов и плелись сложные интриги. Провинциальная ложа была чем-то вроде общества взаимной помощи, где собирали средства для нуждающихся членов общества, где иногда "вразумляли заблудших братьев" и уж, во всяком случае, старались провести в жизнь масонское правило о всеобщем равенстве.
Вероятно, Роберту нравилась и торжественная обрядность, с какой принимали "новообращенных" братьев. Но главным для него были не обряды и не тайны: в ложе он познакомился с новыми людьми, с которыми ему было интересно беседовать - и не только на темы, касающиеся ордена.
Теперь дискуссии Клуба холостяков казались Роберту смешным ребячеством. Его интересовали гораздо более глубокие проблемы, чем вопрос о том, на какой девушке надо жениться бедному фермеру. Он много читал, много думал и все больше сомневался в правдивости той религии, какой учила строгая кальвинистская церковь.
Кальвинистский бог был беспощаден и суров. Он обрек весь род человеческий на адские муки в наказание за грех прародителей - Адама и Евы, и только ничтожное меньшинство, которое изберет сам господь, могло надеяться на спасение.
Однако, несмотря на то, что надежда на райские кущи для обыкновенного смертного была чрезвычайно слабой, кальвинисты "старого толка" требовали от всех людей самого примерного поведения. Совет церковных старост бдительно следил за нравственностью прихожан. В каждой церкви стояла "покаянная скамья", на которую усаживали грешников - парней и девушек, согрешивших до брака и вынужденных выслушивать перед всем приходом, какие страшные муки ждут их в аду, если они не будут каяться всю жизнь. Впрочем, и тогда неизвестно, сжалится ли над ними всевышний или все равно ввергнет в преисподнюю.
Роберт по-своему верил в бога. Он ощущал его как неизвестную великую силу, создавшую прекрасный мир, столь неразумно испорченный жестокостью людей - "бесчеловечностью человека к человеку", как написал Роберт в одном раннем стихотворении. Для него творец мира был олицетворением Добра, Великодушия, Любви. Так же, как он, думали философы-французы, называвшие себя "деистами", так думал шотландский философ Хэтчисон, написавший исследование "О происхождении наших идей Красоты и Добра", об этом писали Филдинг, Свифт и Смоллет.
О своих раздумьях Роберт оставил много записей в дневнике.
Весна 1783 года была последней весной в Лохли. Уже почти не вставал с постели отец, уже Мак-Люр посылал судебных исполнителей, которые не хотели дожидаться решения суда, и Роберт с братом, работая в поле, часто думали, что им не собрать урожая, не расплатиться с долгами. Может быть, придется к осени и совсем уйти с фермы, которой они отдали столько сил, столько дней своей жизни.
Роберту было тяжело дома. Он до слез жалел отца, но болезнь сделала старого Бернса желчным и раздражительным, и Роберт часто ловил на себе его суровый, осуждающий взгляд. При отце он был молчалив и мрачен. Доктор Макензи, которого, наконец, вызвали из соседнего города Мохлина, когда отец стал кашлять кровью, рассказывал, что сначала старший сын фермера показался ему несколько странным и даже неприятным. Его брат Гильберт был юноша скромный, приветливый, начитанный, мать - "спокойная, проницательная и умная женщина с большим самообладанием". Понравился доктору и отец, в котором, "несмотря на гнетущую его тревогу и тяжелую болезнь, чувствовались ясный ум и твердый характер". А Роберт сидел в темном углу хмурый и, насупившись, подозрительно смотрел на доктора Макензи и явно не хотел с ним разговаривать, словно боясь, что этот ученый человек "снизойдет" к нему.
Однако доктор Джон Макензи, который впоследствии стал одним из самых близких старших друзей Бернса, был не только хорошим врачом, но и знатоком людей. Что-то привлекло его в Роберте, и при следующей встрече он попросил юношу проводить его и долго разговаривал с ним.
"Еще до того, как я ознакомился с его поэтическими произведениями, я заметил, что он обладает выдающимися умственными способностями, необычайно живым и плодовитым воображением, отличным знанием многих наших шотландских поэтов и горячо почитает Рамзея и Фергюссона, - писал потом Макензи. - Тот, кто не имел случая беседовать с Бернсом, никак не мог составить себе представление обо всех его талантах".
Макензи был философом, человеком свободомыслящим и без предрассудков. С ним Роберт говорил откровенно обо всем, что его мучило и тяготило, он же еще больше сблизил молодого фермера со своим другом, адвокатом Гэвином Гамильтоном.
Именно Гамильтон и придумал, как помочь сыновьям старого Бернса избежать нищеты и конфискации имущества.
Роберт и Гильберт вместе со старшими сестрами все время получали от отца определенное жалованье. Гамильтон в полной тайне от всех помог им оформить эту свою "служебную зависимость". Это значило, что, если отец будет объявлен несостоятельным должником, первыми его кредиторами окажутся его собственные дети, и таким образом хотя бы часть отцовского имущества останется в семье.
Кроме того, в нескольких милях от Лохли, ближе к городку Мохлин, у Гэвина Гамильтона была небольшая ферма Моссгил. Гамильтон предложил Роберту и Гильберту взять у него эту ферму в аренду, покамест тоже втайне, чтобы им было куда деваться после смерти отца.
27 января 1784 года, через два дня после того, как тихо и скромно отпраздновали двадцатипятилетие Роберта, пришла бумага из Эдинбурга. Верховный суд, как ни странно, поддержал Вильяма Бернса и отменил конфискацию имущества.
Но было уже поздно: через три недели Вильям Бернс ушел туда, "где усталым уготован отдых, а негодяям не дано творить зло".
Перед смертью отец, с трудом поднявши голову с подушки, еле слышным голосом сказал, что боится только за одного члена своей семьи, и при этом с таким укором посмотрел на старшего сына, что тот отошел к окну и заплакал.
Роберт знал, что отцу рассказали, как в прошлое воскресенье после проповеди он затеял спор с одним из церковных старост и с таким жаром, с такой нескромностью оспаривал основные догматы сурового учения Кальвина, что все хоть сколько-нибудь здравомыслящие люди возмутились.
Отец словно сам видит, как Роберт стоит посреди церковного двора, рядом с сельским кладбищем, где под серыми каменными надгробиями спят вечным сном деды и прадеды, видит его высокую фигуру, сверкающие темные глаза, красивый плед, как-то по-особенному переброшенный через плечо. Все в нем особенное: у других волосы по старому обычаю коротко острижены (недаром их предков звали "круглоголовыми"), а на плечах - серые грубошерстные пледы, не пропускающие ни дождя, ни ветра. А у Роберта плед какого-то непонятного цвета, похожего на осенние листья, у него единственного в приходе длинные волосы, да еще связанные на затылке черной шелковой лентой. Скоро, чего доброго, наденет парик из конского волоса, осыпанный мукой, и кружевное жабо...
Нет, не таким хотел Вильям видеть своего старшего сына, не для того он, не жалея денег, учил его как мог. Гильберт - тот другой: ничем, кроме хозяйства, не занимается, вырос рассудительным, спокойным, бережливым. Правда, и Роберт - хороший сын, любит мать, заботливо относится к сестрам, к младшим братьям. И никто не говорит о нем дурно: видно, он никого не обидел, никому не причинил зла.
Должно быть, жив еще в нем страх божий.
А может быть, это страх перед отцом?
Что будет с ним, когда тот умрет?
Оттого отца беспокоит судьба Роберта, оттого Роберт в это утро плачет у окна...
А вечером, став на колени, Роберт бережно складывает на бездыханной груди тяжелые холодные руки, которые всегда старались удержать его на стезе добродетели.
(Конец Части первой)
|
|
Источник: Райт-Ковалева Рита Яковлевна. Роберт Бёрнс: Жизнь и творчество. – М.: Молодая гвардия, 1959. – 364 с. |
|
|
1.
Роберт Бёрнс (в старом русском написании Борнс) – шотландский поэт, фольклорист, автор многочисленных стихотворений и поэм.
Ри́та Я́ковлевна Райт-Ковалёва (1898 – 1988) – советская писательница и переводчица.
В её переводе в СССР впервые появились русские версии многих произведений Генриха Бёлля, Франца Кафки, Джерома Сэлинджера,
Уильяма Фолкнера, Курта Воннегута, Натали Саррот, Анны Франк, Эдгара По. Переводила на немецкий язык Владимира Маяковского
(в том числе «Мистерию-буфф»). Автор художественной биографии «Роберт Бёрнс» (1959), воспоминаний о Маяковском, Хлебникове,
Ахматовой и Пастернаке. (вернуться)
2. Роберт Фергюссон (англ. Robert Fergusson; 5 сентября 1750, Эдинбург – 16 октября 1774, там же) – шотландский поэт-лирик.
Его стихотворения, написанные на шотландском диалекте, дают живые, полные юмора, зарисовки городского быта Эдинбурга („Auld Reikie“). Также его перу принадлежат стихотворения о животных и крестьянской жизни „The Farmer's Ingle“.
Поэзия Фергюссона была предметом для подражания его знаменитого младшего соотечественника Роберта Бёрнса. Короткая, полная загадочных событий и поворотов, жизнь Фергюссона послужила основанием для позднейших поколений литературных критиков причислять его к „poetes maudit“ («проклятым поэтам») XVIII века. (вернуться)
3. "Памела" – роман С.Ричардсона.
“Памела, или Вознагражденная добродетель” (1740–1741; Pamela, or Virtue Rewarded) – первый из трех романов Ричардсона. “Памела” состоит, как и все они, полностью из писем и дневников, где самому автору отводится роль “издателя”. Он поднял жанр эпистолярного романа на неведомый для того времени уровень. В “Памеле” шесть рассказчиков, но большинство писем и дневников написала главная героиня – Памела Эндрюс.
Сэмюэл Ри́чардсон (англ. Samuel Richardson; 19 августа 1689, Дербишир – 4 июля 1761, Парсонс-Грин) – английский писатель, родоначальник «чувствительной» литературы XVIII и начала XIX вв. (вернуться)
4. Ин-фолио – в лист (тип.). (вернуться)
|
|
|
|
|
|
|