Долинина Н. Г. Печорин и наше время. Бэла
Литература для школьников
 
 Главная
 Зарубежная  литература
 Лермонтов М.Ю.
 
М.Ю.Лермонтов в ментике
лейб-гвардии Гусарского
полка. Портрет работы
П.Е.Заболотского. 1837.
 
Печорин и наше время
Содержание
 
 
 
 
 
 
 
 
Бэла. Иллюстрация В.А.Серова. 1891.
Источник иллюстрации: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл." – М.: Сов. Энцикл., 1981. Тетрадь между стр. 304–305.
 
Максим Максимыч. Иллюстрация Н.Н.Дубовского. 1890.
Источник иллюстрации: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл." – М.: Сов. Энцикл., 1981, стр. 105.
 
 
 
 
 
Михаил Юрьевич Лермонтов
(1814 – 1841)
Долинина Н. Г.
Печорин и наше время
[1]
 
БЭЛА[2]

Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
       Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
       Такая пустая и глупая шутка...

«Я ехал на перекладных из Тифлиса». Я ехал на перекладных из Тифлиса. Я ехал...

Не могу объяснить, почему эти шесть слов кажутся мне необыкновенными. Ведь так коротко, так просто: я — ехал — на перекладных — нз Тифлиса...

Много раз над этим предложением вздыхали и страдали мои ученики. Простое, полное, личное, распространенное, повествовательное. Я — подлежащее. Ехал — сказуемое. На чем ехал? На перекладных. Косвенное дополнение. Откуда ехал? Из Тифлиса. Обстоятельство места. Что значит: перекладные? Казенные лошади, которые менялись на каждой станции.

Все просто, все понятно. И все абсолютно непонятно, потому что с первых строк «Бэлы» оказываешься во власти простых слов, собранных воедино и выстроенных большим писателем. Каждое слово в отдельности знакомо и обычно. Все вместе — неповторимы. Как у Пушкина: «Роняет лес багряный свой убор». Как у Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга...» Как у Лермонтова: «Я ехал на перекладных из Тифлиса».

А на самом-то деле в этой фразе нет ничего необыкновенного. Просто мы знаем, что за ней последует одна из лучших на свете книг. Открывая эту книгу, мы ждем удивительного, необычайного — и находим его.

«Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину». Прежде всего нам нужно понять, кто этот «я», который ехал нз Тифлиса. Может быть, сам автор? Нам ведь известно, что Лермонтов бывал на Кавказе. И сразу, с первых строк, мы узнали что чемодан путешественника «до половины был набит путевыми записками». Но есть книги, написанные от лица героя.

Может быть, он и ехал. Герой Нашего (то есть лермонтовского, конечно) времени.

«Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина!»

И вдруг прозрачная простота первых фраз сменяется сложными поэтическими образами, длинными словами, длинными грамматическими периодами: «Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безымянной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряной нитью и сверкает, как змея своею чешуею».

Сложность — и в то же время простота. Длинное предложение с причастными оборотами, нагромождение цветов: красноватые скалы, зеленый плющ, желтые обрывы, золотая бахрома снегов, черное ущелье, серебряная нить реки...

Золотая бахрома снегов? Речка сверкает, как змея своею чешуею?.. Так видит художник — и так помогает видеть нам, обычным людям, не наделенным его особой зоркостью. Художник н поэт — Лермонтов.

Но после этой длинной фразы тон повествования снова меняется, возвращается доступность, даже обыденность языка: «Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку па эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица...»

Условимся называть того, кто рассказывает, Автором, чтобы не запутаться. Позже мы вернемся к вопросу, кто он — герой лермонтовского времени, сам Лермонтов или третье лицо. Пока мы знаем только, что он едет из Тифлиса с легкой поклажей, наполовину состоящей из путевых записок; но его легкую тележку с трудом тащат шесть быков, подгоняемых несколькими осетинами. «За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена».

Хозяин второй тележки описан подробно. Так и видишь его — в офицерском сюртуке без эполет и черкесской мохнатой шапке, с маленькой кабардинской трубочкой, обделанной в серебро. «Он казался лег пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду».

Почему пожилой опытный офицер носит не по форме мохнатую черкесскую шапку, да еще курит  к а б а р д и н с к у ю  трубку? Видимо, он так давно на Кавказе, что служба потеряла для него всякий оттенок романтики, стала бытом, привычкой. Трубка и шапка выбраны поудобнее — только и всего, да еще, может быть, подешевле, да к тому же, местного производства — то, что легче и быстрее можно купить здесь, на Кавказе.

И лицо офицера говорит о том же: о давнем знакомстве с южным солнцем; о нелегкой жизни — «преждевременно поседевшие усы», а твердая походка и бодрый вид — может быть, о силе характера?

Офицер кажется неразговорчивым. «Он молча отвечал... на поклон» и «молча опять поклонился». Первый его ответ па вопрос попутчика, не едет ли он в Ставрополь, по-военному лаконичен:

«— Так-с точно... с казенными вещами».

Тяжелая поклажа — не его личные вещи, казенные. Может, своего и не накопилось за длинные годы службы.

По вот начинается первый разговор, и пожилой офицер слегка приоткрывается перед нами. Он дважды улыбается недоумению своего попутчика, заметившего, как легко тащат четыре быка тяжелую тележку, тогда как пустую «шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин».

«— Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат?.. Ужасные плуты!.. Любят деньги драть с проезжающих... Избаловали мошенников... Уж я их знаю, меня не проведут».

Пушкин в «Путешествии в Арзрум» так описал трудный подъем тележки в гору: «...услышали мы шум и крики и увидели зрелище необыкновенное: 18 пар тощих, малорослых волов, понуждаемых толпою полунагих осетинцев. насилу тащили легкую венскую коляску приятеля моего О***». Пушкин увидел тощих волов, полунагих осетинцев — не мошенничество, а бедственное положение народа.

Пожилой офицер, всю жизнь прослуживший на Кавказе, не доверяет людям, среди которых живет. В понятие «азиаты» он включает несколько народов; вое они, по мнению пожилого офицера, «мошенники», «плуты»...

А ведь вполне возможно, что осетины действительно плутовали: им нужны были деньги; русский офицер был недавним врагом; обмануть его они по считали за грех. Обе стороны по-своему правы, не доверяя друг другу, и обе стороны по-своему неправы, потому что не хотят друг друга понять. Так в одном коротком разговоре раскрывается обстановка, сложившаяся в то время на Кавказе.

Пожилой офицер немногословен. Коротко, почти вскользь, но  п р и о с а н и в ш и с ь,  сообщает он о главном, может быть, в своей жизни:

«— Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче... Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком... и при нем получил два чина за дела против горцев».

Алексей Петрович — это генерал Ермолов, тот самый, кто предупредил Грибоедова о возможном аресте по делу декабристов,— и Грибоедов успел сжечь компрометирующие его бумаги. Тот самый Ермолов, который был отстранен от дел за близость к декабристам; которого в 1829 году посетил в Калуге Пушкин — и описал эту встречу в «Путешествии в Арзрум». Ермолов, воспетый Лермонтовым в «Споре»:

От Урала до Дуная,
     До больший реки.
Колыхаясь и сверкая,
     Движутся полки...
...И испытанный трудами
     Бури боевой,
Их ведет, грозя очами.
     Генерал седой.

Ермолов был назначен главнокомандующим на Кавказ в 1815 году. Блестящий организатор, талантливый полководец, любимец молодежи, он достиг многих успехов в своем деле, но после 1825 года говорить о нем стало небезопасно: Николай 1 знал, что Ермолов настроен оппозиционно, и не забыл этого. То, что Лермонтов упоминает опального Ермолова на первых же страницах своей книги, читатели-современники воспринимали как выпад против правительства. Да еще устами бывалого офицера, не по фамилии, а по имени и отчеству, как называют только любимых начальников! Для читателя-современника было важно и другое: человек, получивший два чина при Ермолове, — храбр. Ермолов не был скор на награды. Однако с тех пор пожилой офицер не продвинулся по службе, не получил награждений и чинов. Он сухо отвечает на вопрос Автора: «А теперь вы?..» — «Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне». Автор понял, что это значит, и стал называть его штабс-капитаном: до Ермолова он был подпоручиком, следующие два чина — поручик и штабс-капитан. В этом чине он и остался.

Так, не зная еще имени штабс-капитана, читатель уже знает, что чем-то он был неугоден начальству. Может быть, тем, что не умел выслуживаться?

Путешественники поднялись наконец на гору. «Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге...»

Современник Лермонтова Шевырев писал, сравнивая прозу Лермонтова с прозой модного тогда романтика Марлинского[3]: «Пылкому воображению Марлинского казалось мало только что покорно наблюдать эту великолепную природу и передавать ее верным и метким словом. Ему хотелось насиловать образы и язык... Поэтому с особенным удовольствием можем мы заметить в похвалу нового кавказского живописца, что он... покорил трезвую кисть свою картинам природы и описывал их без всякого преувеличения...»

Вот отрывок из повести Марлинского «Аммалат-Бек»: «Дагестанская природа прелестна в мае месяце. Миллионы роз обливают утесы румянцем своим, подобно заре; воздух стру­ится их ароматом, соловьи не умолкают в зеленых сумерках рощи.

Миндальные деревья, точно куполы пагод, стоят в серебре цветов своих... Широкоплечие дубы, словно старые ратники, стоят на часах там, инде, между тем как тополи и чинары, со­бравшись купами и окруженные кустарниками, как детьми, кажется, готовы откочевать в гору, убегая от летних жаров».

Еще один отрывок — из книги «Мулла-Нур»:

«Громады скучивались над громадами, точно кристаллы аметиста, видимые сквозь микроскоп, увеличивающий до ста невероятий. Там и сям, на гранях скал, проседали цветные мхи, или из трещин протягивало руку чахлое деревцо, будто узник из оконца тюрьмы... Изредка слышалась тихая жалоба какого-нибудь ключа, падение слезы его на бесчувственный камень...»

Открыв томик Марлинского, прежде всего испытываешь удивление. Ведь он современник Пушкина и Лермонтова, почему же язык его повестей кажется сегодня безнадежно устаревшим? «Откочевать в гору», «от летних жаров», «инде», «до ста невероятий» — все это режет слух сегодняшнего читателя. Но и манера повествования, стиль Марлинского представляются нам старомодными: нагромождение сравнений, назойливо красивые эпитеты; все это сегодня — признак безвкусицы.

А ведь современники зачитывались его книгами! Но время вынесло свой приговор: в произведениях Пушкина и Лермонтова была та правда жизни, та глубина мысли, те нравственные вопросы, которые делают их современными и сегодня. Книги Марлинского со всей их пышностью оказались неглубокими, поверхностными и потому безнадежно устарели; то, что казалось красотой, обернулось ложной красивостью; изысканность — пошлостью; необыкновенность сюжета — просто скукой.

С невольным облегчением возвращаешься от Марлинского к Лермонтову:

«Налево чернело глубокое ущелье, за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари».

Первый пейзаж в «Бэле» был яркий, цветной, победный — с золотой бахромой снегов и серебряной речкой. Второй — грустен, даже трагичен: черное ущелье, темные горы, бледный небосклон. «По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился...»

Пейзажи у Лермонтова могут быть разными, но одно в них общее: точность. То, что описывает Марлинский, невозможно увидеть; трудно представить себе, например, как розы «обливают утесы румянцем» или слеза «какого-нибудь ключа» падает «на бесчувственный камень». Пейзаж, описанный Лермонтовым, видишь и представляешь себе совершенно точно: и глубокое ущелье, и горы, «изрытые морщинами», и «голые, черные камни», и тучу на вершине Гуд-горы: она была «такая черная, что на темном небе... казалась пятном».

Путешественникам пришлось расположиться на ночлег в дымной сакле. «Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака... Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно веером из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях».

«Жалкие люди!» — говорит Автор.

«Преглупый народ!» — откликается штабс-капитан.

«Жалкие люди» — конечно, значит здесь: бедные, несчастные. Автор видит то же самое, что штабс-капитан: закопченные столбы, дым, нищету, лохмотья. Но он понимает: нищета — не вина, а беда «жалких людей», не они виноваты в своем жалком состоянии.

Штабс-капитан привык, не задумываясь, осуждать горцев. Мы еще много раз увидим: в каждом кавказском народе он находит недостатки. Осетины плохи тем, что у них «и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь»; чеченцы и кабардинцы — «разбойники, голыши», «дьяволы», «мошенники»... Но в то же время штабс-капитан не может скрыть невольного восхищения храбростью этих народов: «хотя разбойники... зато отчаянные башки...», «чуть зазевался, того и гляди — либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..»

Автору любопытно порасспросить штабс-капитана, даже «вытянуть из него какую-нибудь историйку». Но штабс-капитан не оправдывает его надежд: он «начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался». Тогда Автор пытается хотя бы при помощи рома разговорить своего собеседника — и снова терпит крах: штабс-капитан не пьет, еще при Ермолове «дал себе заклятье» не пить.

Мы прочли пять среднего размера страничек. Вся повесть «Бэла» занимает тридцать пять таких страниц. Уже седьмая часть повести прочитана, а читатель, в сущности, еще незнаком с героями. Повесть называется «Бэла». Кто она? Как зовут офицеров, встретившихся на горной дороге? Кто из Них — герой своего времени?

Но вот штабс-капитан, набив свою трубочку, принимается рассказывать. Медленное шествие быков, неторопливый подъем на гору, тягостное сиденье в дымной сакле — все остается позади. События начинают разворачиваться с быстротой непостижимою: с первых же слов о молодом человеке лет двадцати пяти внимание читателя устремляется ему навстречу — читатель уже чувствует, знает: вот появился ГЕРОЙ, хотя Автор этого не объявляет и не подчеркивает.

Итак, вступительная часть, экспозиция, закончилась. Начинается завязка.

«...Я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой, — этому скоро пять лет»,— рассказывает штабс-капитан. «Раз, осенью, пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький...»

Каждое слово здесь весомо. Пять лот назад герою было двадцать пять лет. Теперь ему, значит, тридцать. Ему  в е л е н о  остаться в крепости. КЕМ велено? Почему велено? Или, вернее, ЗА ЧТО велено? Догадываемся об ответе на первый вопрос: велено начальством. Но — за что? Этого мы еще не знаем.

Почему герой явился «в полной форме»? Романтика первых офицерских дней? Или гордость человека, наказанного переводом в крепость за какой-то проступок? И уж совсем непонятны эпитеты, которыми награждает его штабс-капитан: тоненький, беленький... Позднее мы догадаемся: эти слова характеризуют скорее говорящего, чем ГЕРОЯ, — добрый старик полюбил молодого офицера, любит и сейчас, отсюда эти ласковые (а не пренебрежительные, как могло быть по отношению к кому-то другому) слова.

То, о чем штабс-капитан рассказывает дальше, вызывает симпатию к нему самому и интерес к человеку, о котором он рассказывает, к ГЕРОЮ: «Я взял его за руку и сказал: «Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно, ну да мы с вами будем жить по-приятельски. Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и пожалуйста — к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке». Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости».

Только здесь, через несколько часов, проведенных вместе, Автор узнает имя штабс-капитана: Максим Максимыч. ГЕРОЮ понадобилось для этого несколько секунд. Автора Максим Максимыч встретил сухо, был замкнут, немногословен. ГЕРОЮ он открылся сразу, доброжелательно, приветливо: дважды повторенное «очень рад», дважды повторенное «пожалуйста», «зовите меня просто», «приходите ко мне просто», «будем жить по-приятельски»... Что же случилось со штабс-капитаном за эти пять лет? Очерствел он душой? Кто повинен в этом? Или жизненный опыт подсказал ему, что с Автором не обязательно становиться на дружескую ногу, а ГЕРОЙ нуждается в душевном тепле и поддержке?



Все эти вопросы возникают у внимательного читателя сразу, но ответить на них он еще не может.

«—А как его звали? — спросил я Максима Максимыча.

— Его звали... Григорьем Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить, только немножко странен».

Эта заминка перед тем, как назвать имя,— отчего она? Может быть, Максим Максимыч не хочет открывать чужому человеку имя друга? Или ему самому горько и тяжело вспомнить, произнести вслух это имя? Ведь он любил Печорина — и теперь бесхитростно рассказывает о том, что видел, что удивляло его в характере и поведении странного человека: «Ведь, например, в дождик, в холод, целый день на охоте, все иззябнут, устанут,— а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха». И как вывод: «Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!»

Так в первый раз возникает в романе Лермонтова тема судьбы, которой будет посвящена последняя повесть — «Фаталист». О том, что «на роду написано» и что вносит в свою жизнь сам человек, думает и Печорин — в свое время мы познакомимся с его мыслями. Пока мы видим его только простодушными глазами Максима Максимыча, убежденного, что с ним «должны случаться разные необыкновенные вещи». Почему именно с ним? Ответа на этот вопрос ждут и Автор, и читатель.

И вот начинается рассказ Максима Максимыча. Наше внимание уже привлек Печорин, как ни мало о нем пока сказано. Мы уже догадываемся, что встретились с тем же сложным, противоречивым, мятежным характером, который прошел через всю лирику Лермонтова, через его поэмы и драмы. Может быть, теперь мы лучше узнаем и глубже поймем душу странного человека. Нас привлекает и фамилия героя, напоминающая Онегина, — это сразу заметил Белинский: «Несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою...» А горы, ущелья, серебряные речки, крепость создают ореол опасности, подчеркивают необычность условий, в которых протекает жизнь Печорина.

Рассказ Максима Максимыча предельно прост: «Верст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездить: всякий день, бывало, то за тем, то за другим. И уж точно избаловали мы его с Григорьем Александровичем. А уж какой был головорез...»

До сих пор мы слышали fголос Aвтора — человека литературно образованного, интеллигентного. Теперь он уступает место другому рассказчику — Максиму Максимычу. Неторопливая, мирная интонация штабс-капитана привлекает нас к нему; мы видим его доброту, мягкость; конечно, одинокий, привязчивый Максим Макснмыч мог избаловать и мальчика лет пятнадцати, и самого Печорина — заботой, всепрощением, ласковой приветливостью... Но и о Печорине мы узнаем нечто новое: к нему тянутся люди, есть в нем что-то привлекательное, если и Максим Максимыч сразу полюбил его, и мальчишка-горец «повадился» каждый день ездить в крепость.

И сразу же перед нами еще одна сторона характера Печорина, по меньшей мере, непонятная. Пятнадцатилетний Азамат «ужасно падок был на деньги» — за червонец украл лучшего козла из отцовского стада. Зачем ему эти деньги? Может быть, именно гордый характер толкает его на жадность: с деньгами он будет свободен и независим от отца. Но Печорин — «для смеха»! — обещал ему червонец за козла. Печорин дразнил иногда Азамата, а у того «так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал».

Наивный Максим Максимыч со своей неистребимой неприязнью к «азиатам», конечно, не видит ничего дурного в том, чтобы подразнить «дикого» мальчишку, но Печорин? Столь же он наивен? Или — дурен? Или просто не хочет и не умеет задуматься о других людях?

Оба они понимают, что играют с огнем. «Эй, Азамат, не сносить тебе головы»,— говорил Максим Максимыч. Но обоих — по разным причинам — мало волнует судьба мальчика. Доброта Максима Максимыча не распространяется на горцев. Почему Печорин умеет только дразнить Азамата и не умеет к нему привязаться, читателю еще непонятно.

«Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин».

Приехав на свадьбу, Максим Максимыч и Печорин, конечно, с любопытством рассматривают чужих людей и чужие нравы. «Нас приняли со всеми почестями...» — рассказывает Максим Максимыч. «Я, однако ж, не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая».

Отец Азамата — мирной князь, то есть человек, поддерживающий добрососедские отношения с русскими. «Мы были с ним кунаки»,— говорит Максим Максимыч. «Кунаки» — значит «друзья».

Тем не менее предосторожность Максима Максимыча вполне оправдана: мало ли какие случайности могут произойти на свадьбе, куда съезжаются люди со всей округи. Но рассказ штабс-капитана об обычаях страны, где он живет так давно, огорчает нас, потому что полон того же пренебрежения, с которым Максим Максимыч рассуждал об осетинах:

«— Как же у них празднуют свадьбу?..

— Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана, потом дарят молодых... потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной, хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию... Бедный старичишка бренчит на трехструнной... забыл, как по-ихнему... ну, да вроде нашей балалайки».

«Преглупый народ!» — мог бы добавить Максим Максимыч. Мы не знаем, чувствует ли Печорин поэзию этой свадьбы, видит ли красоту обрядов,— Максим Максимыч не чувствует и не видит: раз они не наши — ничего хорошего в них быть не может!

И вот появляется Бэла. Она подошла к Печорину «и пропела ему... как бы сказать?.. вроде комплимента».

Ученые пытались установить, к какому из народов Кавказа принадлежит Бэла, но так и не пришли к единому мнению. Да это ведь, в конце концов, не имеет значения. Печорин и Максим Максимыч называют ее черкешенкой — может быть, под влиянием пушкинского «Кавказского пленника», где черкешенка полюбила русского офицера, — будем так называть ее и мы.

Итак, Бэла подошла к Печорину и, по обряду, пропела ему что-то «вроде комплимента». Красота ли ее произвела впечатление, или Печорин не хотел нарушать свадебного обряда, но ответил он именно так, как следовало, как ждали хозяева: «...встал, поклонился ей, приложил руку ко лбу и сердцу...». Вероятно, здесь и то, и другое. Конечно, Печорин не мог не обратить внимания на шестнадцатилетнюю красавицу. Он «в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича».

История любви «дикой» девушки-горянки и русского офицера к 1838 году, когда была написана «Бэла», никак не могла считаться новой в литературе. Об этом писал Пушкин, и сам Лермонтов в ранних стихах, и многие писатели. Треугольник: Казбич — Бэла — Печорин, или, иначе говоря: горец — горянка — европеец — встречается во многих восточных повестях и поэмах. Героине так и полагалось: иметь поклонника из «своих», чтобы, отвергнув его, тем сильнее доказать свою любовь к европейцу. Сюжет, избранный Лермонтовым, почти банален. Лермонтов не открывает ничего нового ни в нравах и обычаях Кавказа, ни в отношениях людей — и тем заметнее, что никто из писавших до него не увидел и не понял того, что увидел и понял он; никто не описал так, как он. Мы еще вернемся к задаче, которую он ставил перед собой. Пока все идет, как у других писателей. Все, кроме манеры повествования.

Рассказ Максима Максимыча о Казбиче вполне в характере штабс-капитана. Привычное недоверие и полупрезрение к горцам смешивается с восхищением; Максим Максимыч оценивает Казбнча со своей узкопрофессиональной точки зрения: «... не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен... рожа у него была самая разбойничья... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес!».

Даже на лошадь Казбича Максим Максимыч переносит эту смесь привычного осуждения и невольного восторга: «... лучше этой лошади ничего выдумать невозможно... как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!».

Максим Максимыч не случайно так подробно описывает лошадь Казбича. История Бэлы и Печорина будет развиваться параллельно истории Азамата и лошади — обе эти истории переплетутся, в обеих окажется замешанным Казбич.

Наблюдательный и осторожный Максим Максимыч заметил, что у Казбнча «под бешметом надета кольчуга». Видимо, и Казбич предполагал, что на свадьбе не все, может быть, пройдет мирно, и приготовился к неожиданностям. Это еще более насторожило Максима Максимыча, и, выйдя проверить своих лошадей, он подслушал разговор Казбича с Азаматом, Собственно, на сей раз подозрения его не оправдались: «О чем они толкуют? — подумал он,— уж не о моей ли лошадке?» Разговор, однако, оказался о другом и был так занятен, что штабс-капитан, не колеблясь, «присел... у забора и стал прислушиваться».

«— Славная у тебя лошадь! — говорил Азамат, — если б я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!»

Казбич в ответ рассказывает прекрасную и героическую историю о том, как конь его спас. Удивительно: после неторопливой, простой, чисто русской речи Максима Максимыча рассказ Казбича, написанный Лермонтовым, конечно, по-русски, производит впечатление написанного на другом языке. Лермонтов не злоупотребляет «восточными» словами: «абреки», «гяуры», «аллах» — и один раз Казбич говорит: «Йок, не хочу...» — а больше и нет таких слов. Но строй фраз, стилистическая окраска речи Казбича таковы, что слышишь и его — страстного горца, говорящего на родном языке,— так же ясно, как Максима Максимыча.

«Прилег я на седло, ПОРУЧИЛ СЕБЯ АЛЛАХУ и в первый раз в жизни ОСКОРБИЛ КОНЯ ударом плети. КАК ПТИЦА НЫРНУЛ ОН между ветвями...» (выделено мною.— //. Д.). Лермонтов всего только переставляет привычный для нашего уха порядок слов в предложении (это называется инверсией): вместо «я прилег» — «прилег я», вместо «он нырнул как птица» — «как птица нырнул он...» И непривычные для русского слуха: «поручил себя аллаху», «оскорбил коня ударом плети»...

Инверсии были характерны для романтического стиля повествования. Но у писателей-романтиков они непременно сопровождались выспренными сравнениями, метафорами, эпитетами. Вот как разговаривают два горца у Марлинского:

«— Взойди-ка на кровлю, Касим, посмотри, как падает за горы солнышко: не краснеет ли Запад, не собираются ли тучи на небе... не канет ли капель росы с молодого рога май-месяца, не прячется ли он в ночную радугу, как жемчужина в перламутровую раковину... не скачет ли белогривый прибой через камни?

— Нет, ами [дядя]! Запад голубее глаз моей сестрицы... В чистой синеве плывет месяц: не слезы, а стрелы сыплет он на море!.. Ни одна волна не рассыплется жемчугом на берег; ни малейший ветерок не завьет в кудри пыли по дороге...»

Здесь есть инверсии, но нх почти не замечаешь; они теряются в нагромождении «излишеств»: «жемчужины», «перламутровые раковины», «белогривый прибой», опять «жемчуг», «кудри пыли»...

Почти весь рассказ Казбнча состоит из самых обычных, ничем не украшенных русских фраз: «Вдруг передо мною РЫТВИНА ГЛУБОКАЯ; СКАКУН МОЙ призадумался — и прыгнул. ЗАДНИЕ ЕГО КОПЫТА оборвались... СЕРДЦЕ МОЕ облилось кровыо; ПОПОЛЗ Я по густой траве...» (выделено мною.— Н. Д.). Здесь впечатление нерусской речи создается только инверсиями — но создается очень убедительно.

Иначе построена речь Азамата: сначала мы слышим, что говорит мальчик, почти ребенок: он просит, «ласкаясь» к Казбичу: «Ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы: отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь...»

Но дальше, видя, что упросить не удается, Азамат, после рассказа Казбича еще больше влюбленный в его коня, начинает говорить, как взрослый, как сам Казбич: «...на лучших скакунов моего отца СМОТРЕЛ Я с презрением, СТЫДНО БЫЛО МНЕ на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, ПРОСИЖИВАЛ Я на утесе целые дни, и ежеминутно МЫСЛЯМ МОИМ являлся вороной СКАКУН ТВОЙ... Я умру, Казбич, если ты МНЕ НЕ ПРОДАШЬ ЕГО!» (Выделено мною.- II. Д.)

После страстной речи Азамата нас уже не удивляет сообщение Максима Максимыча о том, что Азамат говорил «дрожащим голосом» и даже, кажется, заплакал, хотя был «преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он был и помоложе».

Но сильный, гордый, свободолюбивый — и упрямый! — Казбич остается непреклонен в течение всего разговора — пожалуй, точнее будет сказать торга — с Азаматом.

«— Послушай! — сказал твердым голосом Азамат,— видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру?

Долго, долго молчал Казбич; наконец, вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса...»

Старинная песня, переложенная Лермонтовым стихами, прекрасна; хотя смысл ее — мужественный и гордый — не очень понятен для нас сегодня:

Золото купит четыре жены,
Копь же лихой не имеет цены...

Но достаточно вспомнить, что закон аллаха позволял горцу иметь несколько жен и что жену можно было просто украсть, чтобы понять мужскую правоту Казбича. Какими бы огненными глазами он ни смотрел на Бэлу,— не жена была ему другом, опорой, поддержкой в тех условиях и в то время, когда он жил,— другом был конь.

Конечно, категорический отказ Казбнча, да еще выраженный весьма резко: «Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне?» — отказ этот оскорбил Азамата, и он сначала бросился на оскорбителя с оружием, а затем вбежал в саклю «в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья — и пошла потеха!»

Длинный, хотя и страстный, но медленный разговор Казбича с Азаматом сменяется быстрой, краткой сценой: «Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой».

Мы еще раз убеждаемся в прозорливости Максима Максимыча: заметив, где поставили лошадей, он смог «поскорей убраться», когда «пошла резня». Печорин вовсе не так осторожен: он хотел бы узнать, «чем кончится», но смиряется перед доводами Максима Максимыча: «...уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так...».

Мы уже успели забыть об Авторе, и авторское «я» воспринимаем теперь как «я» Максима Максимыча. Но Автор здесь, он слушает вместе с нами, время от времени возникает и его «я».

«— А что Казбич? — спросил я нетерпеливо у штабс-капитана». Максим Максимыч отвечает в уже привычном для нас духе:

«— Да что этому народу делается!.. ведь ускользнул... Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой».

На этом история могла бы кончиться — если бы не Печорин. Максим Максимыч продолжает: «Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся,— такой хитрый! — а сам задумал кое-что».

Конечно, Максиму Максимычу с его бесхитростной душой и в голову не могло прийти, что задумал Печорин. Он «стал... замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..».

Максим Максимыч мог удивляться, но не мог понять затею Печорина. А между тем Печорин вступает с Азаматом в тот же самый торг, который мальчишка вел с Казбичем: он предлагает ему Карагеза — за Бэлу...

Когда Азамат сам предложил сестру Казбичу, он расхваливал ее достоинства: «Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо!» Пятнадцатилетний мальчишка уже знает: женщина — товар, ее все равно продадут; угрызения совести не мучают брата; он спокойно вступает в торг: «Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?»

Но Казбич — свой. Он мог бы посвататься к Бэле, и, вероятно, отец Азамата совершил бы сделку с такой же легкостью, как и его сын. Продать сестру своему, украсть сестру для него — это не преступление, а сделка. Вступить в торг с чужеземцем — тяжкий грех, и Азамат понимает это.

Продав сестру Печорину, он ломает всю ее жизнь; берет на себя ответственность за все беды и несчастья, которые могут случиться с сестрой...

Колебания Азамата понятны Печорину. Недаром он так долго подготавливал мальчишку к своему предложению — прошло недели три, пока Максим Максимыч заметил, что «Азамат бледнеет и сохнет...». Печорин ведет торг по всем правилам: «...ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагёз будет ее калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден».

Первый довод Печорина рассчитан на страсть Азамата к коню. Мальчишка молчит, колеблется. Тогда в ход идет другой довод, рассчитанный на самолюбие подростка:

« — Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом...»

Печорин помнит, что именно после слов Казбича о его возрасте Азамат схватился за оружие. Печорин сознательно оскорбляет Азамата в расчете на то, что самолюбие победит. Он оказывается прав.

«Азамат вспыхнул.

— А мой отец? — сказал он.

— Разве он никогда не уезжает?

— Правда...

— Согласен?..

— Согласен, — прошептал Азамат, бледный как смерть».

«Вот они и сладили это «дело... по правде сказать, нехорошее дело!» — рассказывает Максим Максимыч. Бедный штабс-капитан, невольно послуживший орудием Печорина, ничего не знал; он и думать забыл о подслушанном разговоре, который он так неосторожно пересказал Печорину.

И вот совершается сделка. Азамат предупрежден, что завтра Казбич приедет и крепость. «Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости... ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой».

На другой день Азамат украл лошадь Казбича. Казбич сразу сообразил, кто виноват.

«— Урус яман, яман! — заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс».

«Урус яман» — значит «русский злой». Казбич отлично представляет себе, что без помощи русских нельзя было бы украсть коня: вдобавок «у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем»,— вероятно, солдат заподозрил, что Казбич совершил что-то неположенное и пытается бежать; но обезумевшему от горя Казбичу, конечно, кажется, что все здесь в заговоре против него, все помогают похитителю...

Погоня Казбича за Азаматом безнадежна: догнать беглеца пешком он не может, убить его на таком расстоянии почти невероятно. Казбич все-таки пытается сделать это — он выстрелил на бегу; «...с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился па землю и зарыдал, как ребенок...».

Отчаяние Казбича вызывает в нас сочувствие; мы ведь уже знаем,  ч е м  был для него Карагез, и даже Максима Максимыча поражает глубина его горя: «...я велел возле его положить деньги за баранов — он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?..»

Через несколько десятков страниц, в «Княжне Мери», мы прочитаем строки, которые заставят нас вспомнить Казбича и его горе:

«Все было бы спасено, если б у моего копя достало сил еще на десять минут! Но вдруг... он грянулся о землю... едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду... я упал на мокрую траву и, как ребенок, заплакал.

И долго я лежал неподвижно, и плакал, горько, не стараясь удерживать слез и рыданий...» Это пишет Печорин в своем дневнике. Так горюет он, не успев догнать женщину, которую любил. В романе Лермонтова события расположены хронологически — мы еще будем говорить об этом; Печорин рыдал в степи у трупа коня незадолго ДО того, как попал в крепость к Максиму Максимычу, НЕЗАДОЛГО до того, как увидел неподвижно распростертого, окаменевшего в своем отчаянии Казбича или, если не видел сам, то услышал о нем. Неужели не шевельнулось в его душе сострадание?

Видимо, нет. Во всяком случае, Максим Максимыч ничего не рассказывает о том, как вел себя Печорин. Может быть, впрочем, он и не заметил безмолвной трагедии Казбича — у него была другая забота: Бэла.

Теперь из повествования Максима Максимыча исчезает Азамат. «Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..»

Почему «туда и дорога»? Неужели у доброго Максима Максимыча нет чувства вины перед Азаматом? Нет. Он — дикий, горец, разбойник. Максим Максимыч даже Печорина не осуждает за Азамата. Он недоволен только из-за Бэлы: ее похищение может осложнить «мирные» отношения со старым князем, отцом Бэлы. Вот почему Максим Максимыч «надел эполеты, шпагу и пошел» к Печорину.

«Он лежал в первой комнате на постели... дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было...

Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, — только он притворялся, будто не слышит».

Бедный Максим Максимыч! Весь его опыт, и суровость, и все его мужество — для горцев. С горцами он может быть осторожен, хитер и тверд, потому что они для него — не люди. Перед Печориным он пасует, и Печорин знает это. Будь у него другой начальник, Печорин, может быть, и не осмелился бы на такой рискованный шаг, как похищение черкешенки. Но Максим Максимыч с первой встречи поставил себя в положение приятеля, а не начальника: «...пожалуйста, зовите меня просто... приходите ко мне всегда в фуражке».

Теперь Максим Максимыч пытается восстановить служебную субординацию: «надел эполеты, шпагу» — но вместо резкого начальственного тона, на который он не способен, мягкий штабс-капитан «начал кашлять и постукивать каблуками» — кто же станет его слушаться?

«Господин прапорщик!.. Разве вы не видите, что я к вам пришел?» — спрашивает Максим Максимыч «как можно строже». Нисколько Печорина не пугает и но убеждает эта напускная строгость.

«Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? — отвечал он,  н е  п р и п о д н и м а я с ь»  (разрядка моя,- //. Д.).

Разговор этот удивительно точно раскрывает психологию обоих. Максим Максимыч пытается сохранить дистанцию между начальником и подчиненным, поставить Печорина па место. Печорин всему этому нисколько не поддается. Каждый говорит в своей стилистической манере, исключающей манеру другого. Вот реплика Максима Максимыча:

«— Господин прапорщик!.. Разве вы не видите, что я к вам пришел? — Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.— Я все знаю.— Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать...— Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу».

Выписанные отдельно, без ответов Печорина, слова эти кажутся достаточно суровыми. Но Печорин не верит в их напускную суровость. Не поднимаясь с кровати, он отвечает:

«— Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? — Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота! — Тем лучше: я не в духе рассказывать,— И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.— Митька, шпагу!»

Печорин оказывается прав, но обращая внимания на начальственный тон Максима Максимыча: бедный старик разрывается между служебным долгом, предписывающим наказать Печорина, и привязанностью к нему. «Пожалуйте вашу шпагу» означает домашний арест; Печорин преспокойно отвечает на это: «Митька, шпагу!» — нисколько не сомневаясь, что шпага отнята чисто формально. И правда. «Исполнив долг свой», Максим Максимыч по-приятельски сел па кровать и сказал: «Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо».

Ведь этот эпизод напоминает историю Гринева, у которого даже не капитан, а жена его Василиса Егоровна отнимает шпагу и отправляет ее в чулан. Ничего официального нет в этом аресте. Да Максим Максимыч и не очень осуждает Печорина — не умеет он его осудить. Ему кажется, что вина лежит на Азамате. Ответ Печорина на упреки ставит штабс-капитана в тупик своей непосредственностью: «Да когда она мне нравится!»

Печорин настолько сильнее Максим а Максимыча как личность, что побеждает он старика мгновенно. Максим Максимыч считает, что надо отдать Бэлу отцу. «Вовсе не надо!» — отвечает Печорин и приводит свои доводы: «...если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст». Колебания Максима Максимыча понятны Печорину только в одном плане: эта история не должна повредить штабс-капитану по службе. На этот случай есть выход: «...оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу...». Если дойдет до начальства, можно сказать, что прапорщик наказан домашним арестом. Мысль же о том, что у Максима Максимыча могут быть другие колебания — совести,— не приходит в голову Печорину. Ему было скучно — захотелось развлечься с Бэлой; кто мог помешать ему? Максим Максимыч согласился. «Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно надо соглашаться».



Да, Печорин — сильный человек. Мы еще мало знаем о нем, но уже видим, как Азамат и Максим Максимыч подчинились его влиянию. Вскоре поддастся ему и Бэла.

Максим Максимыч объясняет привязанность Бэлы к Печорину просто. Тосковать по родине она не могла, так как «из крепости видны были те же горы, что из аула,— а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь... Ах, подарки! Чего не сделает женщина за цветную тряпичку!..».

Максим Максимыч сам сообщает своему слушателю, что «первые дни она молча гордо отталкивала подарки», но не делает из этого вывода о силе характера Бэлы. Позднее он придет к такому выводу; пока же, на первых порах, Бэла представляется ему такой же дикаркой, как Азамат, Казбич, осетины на дороге, он еще не умеет видеть в ней человека, презрение его к горцам слишком велико.

Но постепенно Максим Максимыч, сам того не замечая, начинает уважать шестнадцатилетнюю Бэлу за ее выдержку и гордость. «Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начала понимать по-нашему» (курсив мой.— //. Д.). Мало было научить Бэлу говорить по-русски. Чтобы завоевать ее расположение, следовало войти в ее мир. проявить к нему уважение,— Печорин понял это.

Разговор Печорина с Бэлой, услышанный Максимом Максимычем из окна, заставил доброго штабс-капитана пожалеть Бэлу и в то же время вызвал уважение к ее стойкости. Печорин, видимо, хорошо продумал все причины, по которым Бэла может не ответить ему любовью. «Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, я тебя сейчас отпущу домой.— Она вздрогнула едва приметно и покачала головой,— Или,— продолжал он,— я тебе совершенно ненавистен? — Она вздохнула.— Или твоя вера запрещает тебе полюбить меня? — Она побледнела и молчала».

Молчание Бэлы чрезвычайно выразительно: нет, она не любит чеченца; Печорин ей не ненавистен; она не хочет нарушить закон своего народа, своей веры, полюбив чужеземца. Печорин находит довод против этого убеждения Бэлы: «...аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?»

Верит ли Печорин тому, что говорит? В самом ли деле он отпустил бы Бэлу, признайся она, что любит чеченца? В самом ли деле он любит ее? «Если ты снова будешь грустить, то я умру»,— говорит он. И этому верит?

Может быть, да, верит. Мы еще ничего не знаем о прошлом Печорина, мы видим только, что он странен, что на него нападают приступы тоски, появление в его жизни Бэлы создало хоть какую-то цель; сопротивление девушки еще больше раззадорило его — нет, он не обманывает; ему и правда кажется сейчас. что Бэла может составить его счастье.

«Я твоя пленница... твоя раба»,— говорит Бэла, дрожа и плача,— «конечно, ты можешь меня принудить...»

Но Печорину не нужно принуждение, не раба его привлекает, а гордая женщина.

После этого разговора «он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед». Он завалил Бэлу подарками и заключил с Максимом Максимычем пари, что Бэла — «дьявол, а не жен­щина!» — через неделю будет принадлежать ему. Все это не очень красиво, с нашей точки зрения. Но он убежден, что так надо, так можно, он вполне искренен в своих поступках. Теперь уже Максим Максимыч защищает от него достоинство Бэлы и, оказывается, лучше понимает её характер.

«— Как вы думаете, Максим Максимыч! — сказал он мне, показывая подарки,— устоит ли азиатская красавица против такой батареи?

— Вы черкешенок не знаете,— отвечал я,— это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны».

Еще недавно Максим Максимыч говорил: «...чего не сделает женщина за цветную тряпичку!» Теперь он совсем иначе смотрит на вещи. Грузинки, татарки, может, и не устояли бы, по черкешенки... Бэла заставила его уважать себя, а вместе с собой и женщин своего народа. И Максим Максимыч оказался прав: подарки сделали Бэлу «ласковее, доверчивее — да и только».

Печорин «решился на последнее средство»: сказал Бэле, что уезжает навсегда. «Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки...» Вероятно, он и верил, и не верил тому, что говорил, но, если бы Бэла не вернула его, он «в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя». Максим Максимыч мог только удивляться поведению Печорина: «Таков уж был человек, бог его знает!»

Любит ли Печорин Бэлу? Он и сам этого не знает. Позднее мы увидим: в том-то и беда, и трагедия этого одинокого человека, что любить по-настоящему он не может.. Настоящая любовь диктует человеку заботу о том, кого он любит, волнение за другого, желание принести радость тому, кого любишь. Печорин не умеет думать о Бэле: он занят собой и своими переживаниями;  е м у  грустно, одиноко:  о н  нуждается в любви молодого, чистого существа — и добивается этой любви. А Бэла полюбила но-настоящему. Угроза Печорина подействовала на неё: не подарки и не мольбы, а страх за его жизнь пересилил гордость и законы веры: «...едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею».

«Поверите ли?» заключает Максим Максимыч,— «я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтоб заплакал, а так — глупость!»

Мы успели настолько заинтересоваться судьбой Бэлы и Печорина, что давным-давно чувствуем себя в крепости, за Тереком,— а на самом-то деле мы вовсе не там; сидим за чаем в осетинской сакле на дороге возле Гуд-горы; на дворе — поздняя осень, выпал снег... Лермонтов возвращает нас к началу повести. Нет ни Печорина, ни Бэлы — перед нами только Максим Максимыч и молодой офицер, Автор, который рассказывает о своей встрече с Максимом Максимычем, да горы и небо.

Казалось бы, история Бэлы приблизилась к счастливому концу, наступает развязка. Печорин добился любви Бэлы — она призналась, что он с первой встречи произвел на нее впечатление. «Да, они были счастливы!» — заключает Максим Максимыч, и Автор, ожидавший трагической развязки, восклицает: «Как это скучно!»

Впрочем, разочарование Автора было кратким: горести и беды уже ждали героев. Максим Максимыч рассказывает: «Спустя несколько дней узнали мы, что старик (отец Бэлы,— //. Д.) убит». Убил его, конечно, Казбич, который «вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь».

Дикая природа Кавказа, в начале повести никак не гармонировавшая с настроением героев, теперь кажется нам прекрасной рамой для той картины любви, горя, борьбы, в созерцание которой мы уже погрузились. Бледный месяц, черные тучи, хороводы звезд, темно-лиловый свод неба, крутые отлогости гор, девственные снега, мрачные пропасти, туманы, которые, «клубясь и извиваясь, как змеи», сползают по «морщинам... скал»... Вся эта картина усиливает впечатление от рассказа Максима Максимыча и будто предсказывает недоброе.

«Тихо было всё на небо и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы»... В этой тишине Максим Максимыч и его попутчик поднимаются «по извилистой дороге на Гуд-гору»; «с трудом пять худых кляч» тащат их повозки, но эти клячи уже не вызывают пренебрежительных реплик; Максим Максимыч погружен в свои воспоминания, Автор тоже думает о Бэле, о странном характере Печорина, о их любви...

Подъем ранним утром на высокую гору был труден; путешественникам «было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову» — но «отрадное чувство» единения с природой овладело ими. Над Гуд-горой висело серое облако, предвещавшее бурю, но Автор и Максим Максимыч «совершенно о нем забыли», так они были увлечены великолепной картиной, открывшейся перед ними.

Максим Максимыч не умеет выражать свое восхищение в длинных речах: он признается, что привык к этой красоте, как к свисту пуль. Это его высказывание очень интересно; оно обнаруживает в Максиме Максимыче истинно храброго человека: «...и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца».

«И слышал, напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна»,— возражает романтически настроенный Автор, которому очень хочется, чтобы «старые воины», герои, вообще ничего не боялись и наслаждались музыкой боя.

«Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее»,— мягко, но убежденно настаивает Максим Максимыч.

Так понимает храбрость капитан Тушин у Толстого. Боятся все, но храбр тот, кто умеет преодолеть свой страх. Привыкнуть к опасности нельзя; можно привыкнуть скрывать свой страх, не обращать на него внимания, даже полюбить то напряжение всех душевных сил, которое возникает в минуту опасности; полюбить чувство победы над собой.

Верный себе, Максим Максимыч не хочет подробно объяснять свою мысль и, возразив Автору, возвращается к природе — разумеется, так же сдержанно, без восклицаний. Он говорит только: «Посмотрите... что за край!»

Лермонтов, как мы уже заметили, видит природу не только как поэт, но, может быть, прежде всего — как художник: «...под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней... направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником...» (курсив мой.— Н. Д.).

Не только цвет речки, тумана важен для художника, но и пересечения линий, контуры гор... В начале повести Автор описывал природу отвлеченно, объективно; мы вместе с ним видели горы, речки, ущелья, но авторское отношение к прекрасным картинам, которые он описывает, не было нам известно. Теперь автор уже не прячется: мы видим Койшаурскую долину  е г о  глазами; слышим  е г о  голос, он не скрывает от нас  с в о е г о  восприятия природы: «...вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую,— и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи: но над солнцем была кровавая полоса, на которую мои товарищ обратил особенное внимание» (курсив мой.- //. Д.).

Максим Максимыч опять оказался прав: тихое утро скоро сменится непогодой; он призывает ямщиков торопиться. Спуск с горы немногим легче подъема: под колеса приходится подложить цепи вместо тормозов — дорога опасная: «...направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки...».

Два извозчика — осетин и русский — ведут себя по-разному: «...осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями... а наш беспечный русак даже не слез с облучка!». Этот невозмутимый извозчик предвосхищает гоголевского Селифана с его изумлением: «Вишь ты, перевернулась!» Но и в Авторе просыпается та же удаль: «...мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться».

Лермонтов — как Пушкин в «Евгении Онегине», в конце третьей главы оставив Татьяну и Онегина в саду,— испытывает терпение читателя. «Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы?» — напоминает он читателю и все-таки не рассказывает продолжения этой истории: «...я пишу не повесть, а путевые записки: следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле». И правда — продолжение рассказа Максима Максимыча будет только через две страницы; до тех пор мы останемся на Военно-Грузинской дороге, на спуске с Гуд-горы в Чертову долину.

Будь на месте Лермонтова писатель-романтик типа Марлинского, он бы, конечно, обыграл название Чертовой долины. Сам Лермонтов еще несколько лет назад не преминул бы сделать то же: недаром где-то здесь, поблизости, в этих горах он поместил своего Демона. Но в «Герое нашего времени» Лермонтов сознательно отходит от романтизма. Автор «Бэлы» иронизирует над тем, кто связал бы название долины с гнездом «злого духа между неприступными утесами», и поясняет: «...не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова «черта», а не «чёрт», ибо здесь когда-то была граница Грузии».

Переезд через Крестовую гору описан Лермонтовым сознательно не романтически, антиромантически: знаменитая гора, оказывается, представляет собою просто «холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест...» Ни одного красивого слова, ни одной краски: «И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега... налево зияла глубокая расселина...» Точность описания, достойная научной работы: «...узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лёд от действия солнечных лучей и ночных морозов...»

Отвлекшись от истории Бэлы, Автор меняет манеру повествования: перед нами истинно путевые заметки: он не только подробно описывает все трудности пути, но и не забывает заметить достопримечательности, высказать свое мнение о кресте, поставленном якобы Петром I, в то время как надпись свидетельствует совсем о другом, и выразить попутно свое отношение к надписям вообще...

Исследователи творчества Лермонтова давно заметили, что он описывает бураны, метели не красками, а звуками: «ветер... ревел, свистал, как Соловей-разбойник», «метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее». В этом описании, конечно, видно пушкинское влияние: «...ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным» («Капитанская дочка»), или: «Вьюга злится, вьюга плачет... Мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне». («Бесы».)

Но в «Бэле» метель вызывает у Автора еще другие ассоциации. «И ты, изгнанница,— думал я,— плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку своей клетки». Здесь и пушкинский «Узник» с запертым в клетку орлом, и стихи самого Лермонтова: «Тучки небесные, вечные странники!.. Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники...»

Автор в «Бэле» — вовсе не обязательно сам Лермонтов; об этом у нас речь впереди. Но может быть, он, как Лермонтов, как, видимо, Печорин, попал на Кавказ не по своей воле? Может быть, он тоже изгнанник?

У Максима Максимыча метель не вызывает никаких ассоциаций, кроме привычного недовольства: «Уж эта мне Азия! что люди, что речки — никак нельзя положиться!» Максим Максимыч проклинает и дорогу, и извозчиков: «уж эти бестии!», «уж эти мне проводники!» — но признает, в конце концов, что «без них... было бы хуже» и придется сделать остановку, переждать непогоду.

Только теперь, добравшись до «скудного приюта, состоявшего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною», Максим Максимыч продолжит рассказ о судьбе Бэлы. Его спутник «уверен, что этим не кончилось», потому что раз «началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться».

Вернувшись к Бэле, Максим Максимыч возвращается от ворчливого, недовольного тона к мягкому, человечному: «Славная была девочка эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила». Бэла заставила штабс-капитана забыть недоброжелательность, подозрительность, он привязался к ней «как к дочери»,— невзирая на разницу языка, веры и обычаев.

«У меня нет семейства»,— рассказывает Максим Максимыч,— «об отце и матери я лет двенадцать уже не имею известия...» Эти слова напоминают одно из самых поразительных стихотворений Лермонтова — написанное от лица старого солдата «Завещание»:

Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой:
Смотри ж... Да что? моей судьбой.
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен...
...Отца н мать мою едва ль
Застанешь ты в живых...
...Но если кто из них и жив.
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали
И чтоб меня не ждали.

Все это мог бы, вероятно, сказать о себе Максим Максимыч. Может быть, и у него была когда-то возлюбленная на родине:

Соседка есть у них одна.
Как вспомнишь — как давно
Расстались... Обо мне она
Не вспомнит. Все равно.
Ты расскажи всю правду ей...

Нет теперь у Максима Максимыча никого, и чужая девушка, дочь чужого, непонятного и потому неприятного народа, заменила ему семью. Вот уже пять лет прошло, а он все помнит ее, печалится о ней...

Из рассказа Максима Максимыча мы узнали, что Печорин «холил и лелеял» Бэлу; она «так похорошела, что чудо», и «уж какая, бывало, веселая...» Даже когда ей сообщили о смерти отца, она «дня два поплакала, а потом забыла».

Теперь у Бэлы одна радость, одна печаль — Печорин. Нет у нее ни отца, ни матери, ни брата, нет и мысли о них; ОН ей теперь за всех; он один составляет единственный смысл ее жизни.

А Печорин? «Месяца четыре все шло как нельзя лучше». Он даже на охоту не ходил, сидел возле Бэлы. Но потом «стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять... раз и другой, все чаще и чаще...».

Так что же — он разлюбил Бэлу? Остыл к ней? Наскучила она ему? Такое предположение было бы и верно, и неверно. Не то чтобы разлюбил — может быть, он теперь даже крепче к ней привязан, чем раньше; но любовь не бывает всегда одинаковой, она развивается, меняется. Печорин, человек мыслящий и деятельный, не может весь век сидеть возле своей возлюбленной, рано или поздно его начинают с прежней силой занимать свои, мужские дела: он уезжает на охоту, он погружается в прежнюю задумчивость...

Бэле без Печорина нечего делать здесь, в крепости,— она оторвана от привычной жизни в семье, от привычных обязанностей и забот; когда Печорин уезжает, ей не с кем даже поговорить, кроме Максима Максимыча. Она все променяла на любовь Печорина — теперь ей необходимо, чтобы он был здесь, всегда здесь...

Он все чаще оставляет ее одну наедине с горькими мыслями: раз она больше не заполняет всей его жизни,— значит, он разлюбил.

Но ведь она не изменилась, осталась прежней. Изменился он. В чем же она виновата?

Неудивительно, что Бэла стала «бледненькая... печальная». Максим Максимыч это заметил. Но при всем своем житейском опыте в вопросах любви он ребенок. «Нехорошо... верно, между ними черпая кошка пробежала»,— подумал Максим Максимыч. А на самом деле все хуже: «черная кошка» — это только ссора, это еще не беда. То, что происходит между Печориным и Бэлой, ужасно своей неотвратимостью: он не разлюбил, но любит спокойнее, холоднее; ему уже мало любви Бэлы, чтобы заполнить жизнь.

А она не понимает этого. Она так же младенчески чиста и неопытна, как ее добрый друг штабс-капитан. Печорин ушел па охоту «еще вчера». Она «целый день думала, думала... придумывала разные несчастия... А нынче мне уж кажется, что он меня не любит»,— признается она. Максим Максимыч неуклюже утешает ее, но она все плачет и с плачем взывает к своей гордости, уговаривает себя: «Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой?.. я сама уйду: я не раба его — я княжеская дочь!..»

Естественное чувство мужской солидарности подсказывает Максиму Максимычу новый довод: «Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь, как пришитому к твоей юбке; он человек молодой, любит погоняться за дичью, —походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь».

Довод этот убедил Бэлу ненадолго: она «с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать...» — но скоро «опять упала на постель и закрыла лицо руками». Максим Максимыч, совсем растерявшись, не мог придумать ничего лучше, как повести Бэлу прогуляться. Верный себе, о погоде он рассказывает предельно просто: «...день был чудесный... все горы видны были как на блюдечке». Зато местоположение крепости штабс-капитан описывает с точностью опытного военного: «Крепость наша стояла на высоком месте... с одной стороны широкая поляна... оканчивалась лесом... с другой — бежала мелкая речка... Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все». И вдруг увидели джигита на лошади. Бэла узнала его — это был Казбич; узнала и лошадь... своего отца.

Максим Максимыч заметил, что «она дрожала, как лист, и глаза се сверкали». Вывод характерен для штабс-капитана: «Ага!.. и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!» Но почему же разбойничья? Разве не естественны чувства, охватившие Бэлу при виде убийцы отца: ужас, ненависть, желание отомстить?

Но часовой не успел выполнить просьбу Максима Максимыча: он выстрелил — и промахнулся. Рассказывая об этом эпизоде, штабс-капитан снова заговорил языком привычного военного: «ссади мне этого молодца...», «мой гренадер приложился... бац!., мимо,— только что порох на полке вспыхнул...» (курсив мой.— Н. Д.).

Женский инстинкт оказался сильнее обиды, страха: когда вернулся Печорин, Бэла «бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие...». Но Максим Максимыч на сей раз не был так мягок, как Бэла,— появилась опасность, вполне реальная, и он чувствовал себя обязанным предупредить о ней Печорина.

Печорин отвечал на упреки штабс-капитана длинной речью — в ней впервые приоткрывается его душа. «У меня несчастный характер»,— говорит он и признается: — «...если я причиною несчастья других, то и сам не менее несчастлив». Значит, он понимает, что принес беду Азамату и Бэле. Биографии Печорина мы не знаем, но краткий эскиз своей  д у ш е в н о й  биографии он рисует: «В первой моей молодости... я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями... и, разумеется, удовольствия эти мне опротивели... общество мне также надоело... любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце, осталось пусто... науки также надоели... мне стало скучно...». (курсив мой.— Н. Д.).

Эта исповедь напоминает то, что рассказал Пушкин об Онегине: «Он в первой юности своей Был жертвой бурных заблуждений И необузданных страстей» — но свет и светские красавицы ему надоели; пробовал читать — «как женщин, он оставил книги», все ему опостылело...

Но Онегин обрел Любовь к Татьяне, хотя и поздно; он испытал горе, печаль, раскаянье, страсть — и расстались мы с ним на перепутье, с надеждой: может быть, жизнь его еще наполнится...

Исповедь Печорина исключает надежду: Я надеялся, что скука не живет под черкесскими пулями, но напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и близости смерти, что... мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду»..  П о ч т и  последнюю — ведь была еще надежда на любовь чистой, юной, «дикой» девушки. «Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной 6apыни... если вы хотите, я ее еще люблю... я за нее отдам жизнь,— только мне с нею скучно...» (курсив мой.— Н. Д.).

Человек, уставший от жизни, может быть, нашел бы с Бэлой счастье до конца дней. Но Печорин устал не от жизни, а от ее  о т с у т с т в и я.

«Во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало...» — признается он, и разве за это можно его осуждать?

«Глупец я или злодей, не знаю...» — говорит Печорин. И может быть, многие современники назвали бы его злодеем или глупцом; но сам-то он понимает, что достоин сожаления даже больше, чем Бэла, и Максим Максимыч при всем своем недоумении чутьем доброго человека понимает это, и читатель тоже исполняется сочувствием к «злодею» Печорину, жизнь которого «становится пустее день ото дня», «осталось одно средство: путешествовать».

Печорин не рисуется, когда говорит: «...авось где-нибудь умру на дороге!» Жизнь тяготит его с такой страшной силой, что смерть кажется избавлением, и, главное, нет у него той надежды, которая почти всегда остается у одинокого человека, пережившего горе: надежды на возрождение к радостям. Нет для него радостей.

Максим Максимыч «в первый раз... слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний». Но он чувствует, что Печорин должен быть не один в своем разочаровании, что душевная опустошенность — не личная его беда, а веяние века. Поэтому штабс-капитан спрашивает Автора о столичной молодежи: «Неужто тамошняя молодежь вся такова?» — и узнает, что разочарование стало модой, ему подражают, его «донашивают», как платье.

Печорин принадлежит к тем молодым людям, которые не кичатся своим разочарованием, а «стараются скрыть это несчастие, как порок». Ведь Максим Максимыч вынудил его на признание, сам он не открывал своей души долго...

Продолжая свой рассказ, Максим Максимыч неуклонно подвигается к трагической развязке. Печорин, запретив Бэле выходить на крепостной вал, успокоился и продолжал отлучаться из крепости на охоту. Однажды он и Максима Максимыча уговорил «ехать с ним на кабана». Видимо, Казбич долго выжидал удобного случая и наконец узнал, что в крепости нет ни прапо­рщика, ни штабс-капитана.

Охота была неудачной. «Такой уж был несчастный день!..» — замечает Максим Максимыч. На обратном пути охотники услышали выстрел. «Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение...»

Зачем Казбич увез Бэлу? Любил ли он ее по-своему и хотел отнять у Печорина, или она была для него только орудием мести? Во всяком случае, увидев, что его догоняют, убедившись, что пуля Печорина перебила ногу его лошади, он не пощадил Бэлу и «занес над нею кинжал».

Ни догнать Казбича, ни убить его не удалось, а Бэла «лежала неподвижно, и кровь лилась из раны ручьями». Даже и теперь, в искреннем горе, Максим Максимыч по привычке продолжает ворчать: «Такой злодей: хоть бы в сердце ударил — ну, так уже и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину... самый разбойничий удар!»

Рассказ Максима Максимыча о болезни Бэлы опять напоминает «Завещание»: «скажи... что плохи наши лекаря». Когда смертельно раненную Бэлу привезли в крепость, лекарь был «хотя пьян, но пришел; осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся...»

Автор был в свое время разочарован благополучным концом истории Бэлы и Печорина; теперь и он, проникнутый состраданием и жалостью, хотел бы благополучного исхода. Слова Максима Максимыча о том, что лекарь ошибся, наполнили его надеждой.

«— Выздоровела? — спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку и невольно обрадовавшись.

— Нет,— отвечал он, — а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила».

Перед смертью Бэла «начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григорья Александровича», но отказалась креститься и «отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась».

Может быть, так состоялась победа Бэлы над Печориным: неграмотная «дикарка», жившая одной любовью, добровольно подчинившаяся хозяину, повелителю — возлюбленному, оказалась перед смертью гордой женщиной, полной человеческого достоинства. Ее душевная жизнь ограничивалась только верой — и эту веру Бэла нарушила во имя любви, но перед смертью она победила свою любовь. Может быть, и Печорин понял её победу.

Как ни странно это звучит, но болезнь и смерть Бэлы опять на время заполнили жизнь Печорина — жалостью, заботой, любовью. Максим Максимыч «во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его; в самом ли деле он не мог плакать или владел собою» — этого штабс-капитан не знал.

Искреннее горе простодушного Максима Максимыча понятно нам; мы сочувствуем и обиде старика, о котором Бэла перед смертью «ни разу не вспомнила». Максим Максимыч прощает ее: «...что же я такое, чтобы обо мне вспоминать перед смертью?» — и все-таки он жестоко огорчен.

Максим Максимыч чувствует и проявляет свои чувства, как все люди, а Печорин и в горе не такой, как все: «...долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова...» — рассказывает Максим Максимыч,— «его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на земле. Я, знаете, больше для приличия, хотел утешить его, начал говорить: он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха... Я пошел заказывать гроб».

Очень жаль прекрасную, гордую Бэлу. И все-таки Лермонтов силой своего таланта не позволяет нам возмутиться Печориным, ощутить злобу против него: ведь он — виною всех несчастий.

Мы не понимаем Печорина: может быть, его горе потому так остро, так непохоже на обычные проявления человеческих чувств, что к нему примешивается раскаяние? Может быть, хоть теперь он понял, как глубоко виноват перед Бэлой? Этого мы не знаем, потому что видим Печорина только в поступках, глазами доброго штабс-капитана, а причины этих поступков нам неизвестны.

Максим Максимыч «частию для развлечения» занялся гробом, похоронами, задумался о том, прилично ли ставить на могиле Бэлы крест, и в конце концов решил не ставить: «...все-таки она была не христианка...». Печорин всем этим заниматься не стал; он скрыл свои чувства глубоко в душе, и бесхитростный Максим Максимыч увидел только, что он «был долго нездоров, исхудал, бедняжка...».

Значит, есть в Печорине громадное обаяние, если даже любивший Бэлу Максим Максимыч может после ее смерти сочувствовать Печорину: «бедняжка»!

Этот человек — загадка для нас, и нам уже очень важно понять его характер, разгадать загадку. Но повесть кончается, и мы ничего больше не узнаем о Печорине.

Последняя страница «Бэлы» сжато информационна: похоронили Бэлу за крепостью, у речки, креста не поставили; Печорина месяца через три назначили в другой полк, и он уехал в Грузию; Казбич, кажется, жив и воюет с русскими среди шапсугов — воинственного черкесского племени, долго сопротивлявшегося русским войскам.

Повесть «Бэла», написанная в 1838 году, была напечатана в журнале «Отечественные записки» как самостоятельное произведение. Она и была бы самостоятельным произведением, если бы не было в ней последнего абзаца.

«В Коби мы расстались с Максимом Максимычем...» — сообщает Автор.— «Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история... Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?..»

Последние фразы повести посвящены не Бэле, не Печорину, а Максиму Максимычу. Они как бы подготавливают переход к следующей повести, где Максим Максимыч займет еще более важное место, и названа она будет его именем. Но мы уже предчувствуем, что и там главным для нас лицом окажется Печорин.

След. страница: Гл. 3 «Максим Максимыч» >>>

1. Наталья Григорьевна Долинина (1928 – 1979) – филолог, педагог, писатель и драматург, член Союза Писателей СССР. Дочь Г. А. Гуковского. Автор книг для среднего и старшего школьного возраста «Прочитаем „Онегина“ вместе» (1968), 2-е изд. 1971, «Печорин и наше время» (1970), 2-е изд. 1975, "По страницам «Войны и мира» Л., Детская литература, 1973.
Книга "Печорин и наше время" посвящена роману М.Ю.Лермонтова "Герой нашего времени". Автор вместе с читателем перелистывает страницы замечательного романа.
Источник: Долинина Н. Г. Печорин и наше время. — Л., 1975. (вернуться)
2. "Бэла" написана в 1838 году. Самым ранним по времени источником текста этой повести является первоначальная публикация в "Отечественных записках" (1839, Т. 2, № 3. Отд. 3. С. 167 – 212). Эта книжка "Отечественных записок" вышла в свет в первой половине марта 1839 года.
В "Бэле" сочетаются два жанра: путевого очерка и авантюрной новеллы. Эта повесть является началом путевых записок автора романа, странствующего, наблюдающего жизнь и записывающего свои впечатления молодого офицера, образ которого явно автобиографичен. (вернуться)

3. ...романтика Марлинского Алекса́ндр Алекса́ндрович Бесту́жев (23 октября [3 ноября] 1797, Санкт-Петербург — 7 [19] июля 1837, форт Святого Духа, ныне микрорайон Адлер города Сочи) — русский писатель-байронист, критик, публицист эпохи романтизма и декабрист, происходивший из рода Бестужевых. Публиковался под псевдонимом «Марлинский».
За участие в заговоре декабристов 1825 году был сослан в Якутск, а оттуда в 1829 году переведён на Кавказ рядовым с правом выслуги.
С 1830 года, сначала без имени, а потом — под псевдонимом Марлинский в журналах все чаще и чаще появляются его повести и рассказы («Испытание», «Наезды», «Лейтенант Белозор», «Страшное гадание», «Аммалат-бек», «Фрегат Надежда» и пр.), изданные в 1832 году в пяти томах под заглавием «Русские повести и рассказы» (без имени автора). Вскоре понадобилось второе издание этих повестей (1835 с именем А. Марлинского); затем ежегодно выходили новые тома; в 1839 году явилось третье издание, в 12 частях; в 1847 году — четвёртое. Главнейшие повести Марлинского перепечатаны в 1880-х годах в «Дешёвой библиотеке» А. С. Суворина. (вернуться)





(в начало страницы)


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Литература для школьников
 


Яндекс.Метрика