|
Николай Семёнович Лесков
(1831 – 1895) |
ТУПЕЙНЫЙ ХУДОЖНИК
Рассказ на могиле
(Святой памяти благословенного дня
19-го февраля 1861 г.)[1] |
|
Души их во благих[2] водворятся.
Погребальная песнь
Глава первая
У нас многие думают, что «художники» — это только живописцы да скульпторы, и то такие, которые удостоены этого звания академиею, а других не хотят
и почитать за художников. Сазиков и Овчинников для многих не больше как «серебренники».[3] У других людей не так: Гейне
вспоминал про портного, который «был художник» и «имел идеи»[4], а дамские платья работы Ворт[5] и сейчас называют
«художественными произведениями». Об одном из них недавно писали, будто оно «сосредоточивает бездну фантазии в шнипе[6]».
В Америке область художественная понимается еще шире: знаменитый американский писатель Брет-Гарт[7] рассказывает, что у них
чрезвычайно прославился «художник», который «работал над мертвыми». Он придавал лицам почивших различные-«утешительные выражения», свидетельствующие
о более или менее счастливом состоянии их отлетевших душ.
Было несколько степеней этого искусства, — я помню, три: «1) спокойствие, 2) возвышенное созерцание и 3) блаженство непосредственного собеседования с богом».
Слава художника отвечала высокому совершенству его работы, то есть была огромна, но, к сожалению, художник погиб жертвою грубой толпы, не уважавшей свободы
художественного творчества. Он был убит камнями за то, что усвоил «выражение блаженного собеседования с богом» лицу одного умершего фальшивого банкира,
который обобрал весь город. Осчастливленные наследники плута таким заказом хотели выразить свою признательность усопшему родственнику, а художественному
исполнителю это стоило жизни...
Был в таком же необычайном художественном роде мастер и у нас на Руси.
Глава вторая
Моего младшего брата нянчила высокая, сухая, но очень стройная старушка, которую звали Любовь Онисимовна. Она была из прежних актрис бывшего орловского театра
графа Каменского, и все, что я далее расскажу, происходило тоже в Орле, во дни моего отрочества.
Брат моложе меня на семь лет; следовательно, когда ему было два года и он находился на руках у Любови Онисимовны, мне минуло уже лет девять, и я свободно мог
понимать рассказываемые мне истории.
Любовь Онисимовна тогда была еще не очень стара, но бела как лунь; черты лица ее были тонки и нежны, а высокий стан совершенно прям и удивительно строен,
как у молодой девушки.
Матушка и тетка, глядя на нее, не раз говорили, что она несомненно была в свое время красавица.
Она была безгранично честна, кротка и сентиментальна; любила в жизни трагическое и... иногда запивала.
Она нас водила гулять на кладбище к Троице, садилась здесь всегда на одну простую могилку с старым крестом и нередко что-нибудь мне рассказывала.
Тут я от нее и услыхал историю «тупейного художника».
Глава третья
Он был собрат нашей няне по театру; разница была в том, что она «представляла на сцене и танцевала танцы», а он был «тупейный художник», то есть парикмахер
и гримировщик, который всех крепостных артисток графа «рисовал и причесывал». Но это не был простой, банальный мастер с
тупейной гребенкой за ухом[8] и с жестянкой растертых на сале румян, а был это человек с идеями, — словом, художник.
Лучше его, по словам Любови Онисимовны, никто не мог «сделать в лице воображения».
При котором именно из графов Каменских процветали обе эти художественные натуры, я с точностью указать не смею. Графов Каменских известно три, и всех их
орловские старожилы называли «неслыханными тиранами». Фельдмаршала Михаилу Федотовича крепостные убили за жестокость в 1809 году, а у него было два сына:
Николай, умерший в 1811 году, и Сергей, умерший в 1835 году.
Ребенком, в сороковых годах, я помню еще огромное серое деревянное здание с фальшивыми окнами, намалеванными сажей и охрой, и огороженное чрезвычайно длинным
полуразвалившимся забором. Это и была проклятая усадьба графа Каменского; тут же был и театр. Он приходился где-то так, что был очень хорошо виден с кладбища
Троицкой церкви, и потому Любовь Онисимовна, когда, бывало, что-нибудь захочет рассказать, то всегда почти начинала словами:
— Погляди-ка, милый, туда... Видишь, какое страшное?
— Страшное, няня.
— Ну, а что я тебе сейчас расскажу, так это еще страшней.
Вот один из таких ее рассказов о тупейщике Аркадии, чувствительном и смелом молодом человеке, который был очень близок ее сердцу.
Глава четвертая
Аркадий «причесывал и рисовал» одних актрис. Для мужчин был другой парикмахер, а Аркадий если и ходил иногда «на мужскую половину», то только в таком
случае, если сам граф приказывал «отрисовать кого-нибудь в очень благородном виде». Главная особенность гримировального туше[9]
этого художника состояла в идейности, благодаря которой он мог придавать лицам самые тонкие и разнообразные выражения.
— Призовут его, бывало, — говорила Любовь Онисимовна, — и скажут: «Надо, чтобы в лице было такое-то и такое воображение».[10] Аркадий отойдет, велит актеру
или актрисе перед собою стоять или сидеть, а сам сложит руки на груди и думает. И в это время сам всякого красавца краше, потому что ростом он был
умеренный, но стройный, как сказать невозможно, носик тоненький и гордый, а глаза ангельские, добрые, и густой хохолок прекрасиво с головы на глаза
свешивался, — так что глядит он, бывало, как из-за туманного облака.
Словом, тупейный художник был красавец и «всем нравился». «Сам граф» его тоже любил и «от всех отличал, одевал прелестно, но содержал в самой большой
строгости». Ни за что не хотел, чтобы Аркадий еще кого, кроме его, остриг, обрил и причесал, и для того всегда держал его при своей уборной, и, кроме
как в театр, Аркадий никуда не имел выхода.
Даже в церковь для исповеди или причастия его не пускали, потому что граф сам в бога не верил, а духовных
терпеть не мог, и один раз на пасхе борисоглебских священников[11] со крестом борзыми затравил.[12]
Граф же, по славам Любови Онисимовны, был так страшно нехорош, через свое всегдашнее зленье, что на всех зверей сразу походил. Но Аркадий и этому зверообразию
умел дать, хотя на время, такое воображение, что когда граф вечером в ложе сидел, то показывался даже многих важнее.
А в натуре-то графа, к большой его досаде, именно и недоставало всего более важности и «военного воображения».
И вот, чтобы никто не мог воспользоваться услугами такого неподражаемого артиста, как Аркадий, — он сидел «весь свой век без выпуска и денег не видал в
руках отроду». А было ему тогда уже лет за двадцать пять, а Любови Онисимовне девятнадцатый год. Они, разумеется, были знакомы, и у них образовалось то,
что в таковые годы случается, то есть они друг друга полюбили. Но говорить они о своей любви не могли иначе, как далекими намеками при всех, во время гримировки.
Свидания с глаза на глаз были совершенно невозможны и даже немыслимы...
— Нас, актрис, — говорила Любовь Онисимовна, — берегли в таком же роде, как у знатных господ берегут кормилиц; при нас были приставлены пожилые женщины,
у которых есть дети, и если, помилуй бог, с которою-нибудь из нас что бы случилось, то у тех женщин все дети поступали на страшное тиранство.
Завет целомудрия мог нарушать только «сам», — тот, кто его уставил.
|
Глава пятая
Любовь Онисимовна в то время была не только в цвете своей девственной красы, но и в самом интересном моменте развития своего
многостороннего таланта: она «пела в хорах подпури»,[13] танцевала «первые па в «Китайской огороднице» и, чувствуя призвание к трагизму,
«знала все роли наглядною».
В каких именно было годах — точно не знаю, но случилось, что через Орел проезжал государь (не могу сказать, Александр Павлович или Николай Павлович) и
в Орле ночевал, а вечером ожидали, что он будет в театре у графа Каменского.
Граф тогда всю знать к себе в театр пригласил (мест за деньги не продавали), и спектакль поставили самый лучший. Любовь Онисимовна должна была и петь
в «подпури», и танцевать «Китайскую огородницу», а тут вдруг еще во время самой последней репетиции упала кулиса и пришибла ногу актрисе, которой
следовало играть в пьесе «герцогиню де Бурблян».
Никогда и нигде я не встречал роли этого наименования, но Любовь Онисимовна произносила ее именно так.
Плотников, уронивших кулису, послали на конюшню наказывать, а больную отнесли в ее каморку, но роли герцогини де Бурблян играть было некому.
— Тут, — говорила Любовь Онисимовна, — я и вызвалась, потому что мне очень нравилось, как герцогиня де Бурблян у отцовых ног прощенья просит и с
распущенными волосами умирает. А у меня у самой волосы были удивительно какие большие и русые, и Аркадий их убирал — заглядение.
Граф был очень обрадован неожиданным вызовом девушки исполнить роль и, получив от режиссера удостоверение, что «Люба роли не испортит», ответил:
— За порчу мне твоя спина ответит, а ей отнеси от меня камариновые серьги.[14]
«Камариновые же серьги» у них был подарок и лестный и противный. Это был первый знак особенной чести быть возведенною на краткий миг
в одалиски владыки. За этим вскоре, а иногда и сейчас же, отдавалось приказание Аркадию убрать обреченную девушку после театра «в невинном виде святою
Цецилией»,[15] и во всем в белом, в венке и с лилией в руках символизованную innocence[16] доставляли
на графскую половину.
— Это, — говорила няня, — по твоему возрасту непонятно, но было это самое ужасное, особенно для меня, потому что я об Аркадии мечтала. Я и начала плакать.
Серьги бросила на стол, а сама плачу и как вечером представлять буду, того уже и подумать не могу.
Глава шестая
А в эти самые роковые часы другое — тоже роковое и искусительное дело подкралось и к Аркадию.
Приехал представиться государю из своей деревни брат графа, который был еще собой хуже и давно в деревне жил и формы не надевал и не брился, потому
что «все лицо у него в буграх заросло». Тут же, при таком особенном случае, надо было примундириться и всего себя самого привести в порядок и
«в военное воображение», какое требовалось по форме.
А требовалось много.
— Теперь этого и не понимают, как тогда было строго, — говорила няня. — Тогда во всем форменность наблюдалась и было положение для важных господ
как в лицах, так и в причесании головы, а иному это ужасно не шло, и если его причесать по форме, с хохлом стоймя и с височками, то все лицо выйдет
совершенно точно мужицкая балалайка без струн. Важные господа ужасно как этого боялись. В этом и много значило мастерство в бритье и в прическе, —
как на лице между бакенбард и усов дорожки пробрить, и как завитки положить, и как вычесать, — от этого от самой от малости в лице
выходила совсем другая фантазия. Штатским господам, по словам няни, легче было, потому что на них внимательного призрения[17] не обращали
— от них только требовался вид посмирнее, а от военных больше требовалось — чтобы перед старшим воображалась смирность, а на всех прочих отвага безмерная
хорохорилась.
Это-то вот и умел придавать некрасивому и ничтожному лицу графа своим удивительным искусством Аркадий.
Глава седьмая
Деревенский же брат графа был еще некрасивее городского и вдобавок в деревне совсем «заволохател»[18] и «напустил
в лицо такую грубость», что даже сам это чувствовал, а убирать его было некому, потому что он ко всему очень скуп был и своего парикмахера в Москву по оброку
отпустил, да и лицо у этого второго графа было все в больших буграх, так что его брить нельзя, чтобы всего не изрезать.
Приезжает он в Орел, позвал к себе городских цирульников и говорит:
— Кто из вас может сделать меня наподобие брата моего графа Каменского, тому я два золотых даю, а на того, кто обрежет, вот два пистолета на стол кладу.
Хорошо сделаешь — бери золото и уходи, а если обрежешь один прыщик или на волосок бакенбарды не так проведешь, — то сейчас убью.
А все это пугал, потому что пистолеты были с пустым выстрелом.
В Орле тогда городских цирульников мало было, да и те больше по баням только с тазиками ходили — рожки да пиявки ставить, а ни вкуса, ни фантазии не имели.
Они сами это понимали и все отказались «преображать» Каменского. «Бог с тобою, — думают, — и с твоим золотом».
— Мы, — говорят, — этого не можем, что вам угодно, потому что мы за такую особу и притронуться недостойны, да у нас и бритов таких нет, потому что у нас
бритвы простые, русские, а на ваше лицо нужно бритвы аглицкие. Это один графский Аркадий может.
Граф велел выгнать городских цирульников по шеям, а они и рады, что на волю вырвались, а сам приезжает к старшему брату и говорит:
— Так и так, брат, я к тебе с большой моей просьбой: отпусти мне перед вечером твоего Аркашку, чтобы он меня как следует в хорошее положение привел. Я давно
не брился, а здешние цирульники не умеют.
Граф отвечает брату:
— Здешние цирульники, разумеется, гадость. Я даже не знал, что они здесь и есть, потому что у меня и собак свои стригут. А что до твоей просьбы, то ты оросишь
у меня невозможности, потому что я клятву дал, что Аркашка, пока я жив, никого, кроме меня, убирать не будет. Как ты думаешь — разве я могу мое же слово
перед моим рабом переменить?
Тот говорит:
— А почему нет: ты постановил, ты и отменишь.
А граф-хозяин отвечает, что для него этакое суждение даже странно.
— После того, — говорит, — если я сам так поступать начну, то что же я от людей могу требовать? Аркашке сказано, что я так положил, и все это знают, и за то
ему содержанье всех лучше, а если он когда дерзнет идо кого-нибудь, кроме меня, с своим искусством тронется, — я его запорю и в солдаты отдам.
Брат и говорит:
— Что-нибудь одно: или запорешь, или в солдаты отдашь, а водвою вместе это не сделаешь.
— Хорошо, — говорит граф, — пусть по-твоему: не запорю до смерти, то до полусмерти, а потом сдам.
— И это, — говорит, — последнее твое слово, брат?
— Да, последнее.
— И в этом только все дело?
— Да, в этом.
— Ну, в таком разе и прекрасно, а то я думал, что тебе свой брат дешевле крепостного холопа. Такты слова своего и не меняй, а пришли Аркашку ко мне моего
пуделя остричь. А там уже мое дело, что он сделает.
Графу неловко было от этого отказаться.
— Хорошо, — говорит, — пуделя остричь я его пришлю.
— Ну, мне только и надо.
Пожал графу руку и уехал.
Глава восьмая
А было это время перед вечером, в сумерки, зимою, когда огни зажигают.
Граф призвал Аркадия и говорит:
— Ступай к моему брату в его дом и остриги у него его пуделя.
Аркадий спрашивает:
— Только ли будет всего приказания?
— Ничего больше, — говорит граф, — но поскорей возвращайся актрис убирать. Люба нынче в трех положениях должна быть убрана, а после театра представь мне ее
святой Цецилией.
Аркадий Ильич пошатнулся.
Граф говорит:
— Что это с тобой?
А Аркадий отвечает:
— Виноват, на ковре оступился.
Граф намекнул:
— Смотри, к добру ли это?
А у Аркадия на душе такое сделалось, что ему все равно, быть добру или худу.
Услыхал, что меня велено Цецилией убирать, и, словно ничего не видя и не слыша, взял свой прибор в кожаной шкатулке и пошел.
Глава двятая
Приходит к графову брату, а у того уже у зеркала свечи зажжены и опять два пистолета рядом, да тут же уже не два золотых, а десять,
и пистолеты набиты не пустым выстрелом, а черкесскими пулями.
Графов брат говорит:
— Пуделя у меня никакого нет, а вот мне что нужно: сделай мне туалет в самой отважной мине, и получай десять золотых, а если обрежешь, — убью.
Аркадий посмотрел, посмотрел и вдруг, — господь его знает, что с ним сделалось, — стал графова брата и стричь и брить. В одну минуту сделал
все в лучшем виде, золото в карман ссыпал и говорит:
— Прощайте.
Тот отвечает:
— Иди, но только я хотел бы знать: отчего такая отчаянная твоя голова, что ты на это решился?
А Аркадий говорит:
— Отчего я решился — это знает только моя грудь да подоплека.[19]
— Или, может быть, ты от пули заговорен, что и пистолетов не боишься?
— Пистолеты — это пустяки, — отвечает Аркадий, — об них я и не думал.
— Как же так? Неужели ты смел думать, что твоего графа слово тверже моего и я в тебя за порез не выстрелю? Если на тебе заговора нет, ты бы жизнь кончил.
Аркадий, как ему графа напомянули, опять вздрогнул и точно в полуснях проговорил:
— Заговора на мне нет, а есть во мне смысл от бога: пока бы ты руку с пистолетом стал поднимать, чтобы в меня выстрелить, я бы прежде тебе бритвою все
горло перерезал.
И с тем бросился вон и пришел в театр как раз в свое гремя и стал меня убирать, а сам весь трясется. И как завьет мне один локон и пригнется, чтобы губами
отдувать, так все одно шепчет:
— Не бойся, увезу.
Продолжение: Глава 10 >>>
|
|
Источник: Н. С. Лесков. Собрание сочинений в 11 томах. Том 7. — М.: ГИХЛ, 1956—1958.
|
|
1. Тупейный художник – печатается по тексту: Н. С. Лесков. Собрание сочинений, том шестой, СПб., 1890.
Впервые напечатано в «Художественном журнале», 1883, № 2, с датой: «С. Петербург, 19 февраля 1883 года. День освобождения крепостных и суббота «поминовения
усопших». В Собрание сочинений вошло с некоторыми изменениями, имевшими целью усилить обличительный характер рассказа. Так, только в этом варианте появились
слова: «Начальство и думать не смело вступаться» (за пытаемых), «Простые люди всё ведь страдатели» и т. п. Усилен мотив жадности и вымогательства предателя-попа.
В рассказе есть автобиографические моменты, связанные с детскими годами писателя. А. Н. Лесков указывает, однако, на вымышленность связи героини рассказа
с семейством Лесковых: «Любовь Онисимовна могла и не нянчить брата писателя» (Н. С. Лесков. Избранные сочинения, М., 1946, стр. 457).
В рассказе описан тот же крепостной театр графа Каменского в Орле, который под прозрачным именованием театра князя Скалинского в городе О. фигурирует в повести
Герцена «Сорока-воровка». Однако, по словам Лескова, он не может уточнить, при ком из графов Каменских — при фельдмаршале М. Ф. Каменском или его сыновьях
— происходили описываемые события (стр. 222).
Граф Михаил Федотович Каменский, генерал-фельдмаршал, родившийся в 1738 году, был в 1809 году убит своими крепостными за жестокое обращение. Его старший сын
граф Сергей Михайлович (1771—1835), генерал от инфантерии, выйдя в 1822 году в отставку, поселился в Орле, где занимался преимущественно своим крепостным
театром и удивлял окружающих роскошью и чудачествами. Младший сын фельдмаршала, рано умерший, граф Николай Михайлович (1779—1811), генерал от инфантерии,
смелый и даровитый полководец, в 1810 году был назначен главнокомандующим молдавской армией.
Если героиня рассказа Любовь Онисимовна в конце 30-х годов уже старуха, значит ее юность должна была относиться к периоду жизни фельдмаршала Каменского,
убитого в 1809 году. Между тем, рассказывая о своей молодости, она говорит, что лишь «старики помнили», как наказывали крепостного, убившего фельдмаршала.
Автор говорит, что в ту пору, когда героине рассказа было восемнадцать лет, через Орел проезжал царь — не то Александр I, не то Николай I. В последнем случае
Любовь Онисимовна в 30-е годы должна была бы быть еще молодой женщиной, а не старухой.
Очевидно, Лесков нарочито спутывает хронологию событий, сводя вместе в своем рассказе сведения и предания о жестоком фельдмаршале Каменском и о его сыне-театрале.
По мотивам рассказа в советское время написаны две пьесы — «Крепостные (На волю!)» А. Е. Ульянинского и «Тупейный художник» Е. Е. Карповой — и опера
«Тупейный художник» И. П. Шишова (по либретто М. С. Чуйко), поставлен фильм «Комедиантка» (постановка А. В. Ивановского).
Тупейный художник, тупейщик — парикмахер (от франц. toupet — тупей, взбитый хохол на голове). ( вернуться)
2. ... во благих – среди праведников. ( вернуться)
3. Сазиков и Овчинников для многих не больше как «серебренники». — Сазиков, Павел Игнатьевич (ум. 1868),
и Овчинников, Павел Акимович (1830—1888) — известные московские «золотых дел мастера», скульпторы чеканных произведений из золота и серебра. ( вернуться)
4. Гейне вспоминал про портного, который «был художник» и «имел идеи»... – «художником»
Гейне назвал не портного, а сапожника: «Сегодня схоронили моего бедного Сакоского, знаменитого художника кожаной обуви — ибо название «сапожник» слишком
ничтожно для Сакоского» («Лютеция», ч. I, гл. XII. — Г. Гейне. Полное собрание сочинений, т. 9, М.—Л., «Academia», 1936, стр. 84).
Об «идеях» портного Гейне говорит в другом произведении: «В этом сюртуке есть несколько хороших идей», — сказал мой портной, рассматривая с серьезным
и одобряющим видом мой парадный сюртук, заведенный мною во дни моего берлинского щегольства, который теперь нужно было переделать в почтенный халат»
(«Путевые картины, II. Идеи. Книга Le Grand», гл. XIV. — Г. Гейне. Полное собрание сочинений, т. 4, М.—Л., «Academia», 1935, стр. 240). ( вернуться)
5. Ворт Чарльз-Фредерик (1825—1895) – знаменитый парижский портной. ( вернуться)
6. Шнип – мысок или выступ в форме языка у женского пояса, лифа. ( вернуться)
7. Брет-Гарт, Фрэнсис (1839—1902) – известный американский писатель.
Имеется в виду его рассказ «Разговор в спальном вагоне» (1877). Однако художественная фантазия Лескова украсила и дополнила сюжет рассказа.
У Брет-Гарта речь идет о гробовщике в маленьком американском городке, который за особую плату обрабатывал лица умерших так, чтобы на них появлялась
«христиански-блаженная улыбка». Гробовщик погиб в связи с этим своим занятием, но как именно — остается неясным, так как
пассажир, рассказывающий эту историю, сходит с поезда, не закончив ее. ( вернуться)
8. Тупейная гребенка – расческа. ( вернуться)
9. Гримировальное туше – манера гримировки. ( вернуться)
10. Воображение — вместо: выражение. ( вернуться)
11. Борисоглебские священники — то есть священники собора святых Бориса и Глеба в Орле. ( вернуться)
12. ...борзыми затравил. – «Рассказанный случай был известен в Орле очень многим. Я
слыхал об этом от моей бабушки Алферьевой и от известного своею непогрешительною правдивостью старика, купца Ивана Ив. Андросова, который сам видел,
«как псы духовенство рвали», а спасся от графа только тем, что «взял греха на душу». Когда граф его велел привести и спросил: «Тебе жаль их?», Андросов
отвечал: «Никак нет, ваше сиятельство, так им и надо: пусть не шляются». За это его Каменский помиловал. (Прим. автора.)
Алферьева, Акилина Васильевна (1790 — ок. 1860) — бабушка Лескова со стороны матери.
Андросов, Иван Иванович — см. о нем в «Несмертельном Головане» (наст. изд., т. 6, стр. 364). ( вернуться)
13. Подпури — вместо: попурри (соединение отрывков из одного или нескольких музыкальных произведений). ( вернуться)
14. Камариновые серьги — вместо: аквамариновые.
Аквамарин — драгоценный камень голубовато-зеленого цвета. ( вернуться)
15. Святая Цецилия — святая католической церкви, образ девственной невинности. ( вернуться)
16. innocence – Невинность (франц.). ( вернуться)
17. ... внимательного призрения... – вместо внимания. ( вернуться)
18. «Заволохател» — зарос волосами. ( вернуться)
19. Подоплека — подкладка у крестьянской рубахи (от плеч до половины груди и спины).
( вернуться)
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
Обложка Б. Кустодиева.
1926. Гуашь, перо, тушь |
|
|
|
|
|
|