Пушкин. Последние годы. Лотман Ю. М.
Литература для школьников
 
 Главная
 Зарубежная  литература
 Пушкин А.С.
 
Портрет А. С. Пушкина
работы Кипренского О. А., 1827 г.
 
Ю. М. Лотман
 
 
 
Дуэль.
Глава из книги Ю. М. Лотмана

"Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века)"
 
Бал.
Глава из книги Ю. М. Лотмана

"Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века)"
 
Портрет Н. Н. Пушкиной
работы А. П. Брюллова.
Акварель (1831 г.).
Всероссийский музей А. С. Пушкина
 
 
 
 
 
Александр Сергеевич Пушкин
(1799 – 1837)


АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН
Биография писателя
Лотман Ю. М.[1]
 

                

 
Глава IX

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ


Зная условия, в которых находился Пушкин в последние годы, легко представить себе его усталым, замученным, павшим духом. Усталость действительно сквозит в его письмах этих лет. Растерянным и упавшим духом его рисуют свидетельства некоторых современников. Они справедливы, поскольку отражают непосредственные впечатления очевидцев, имевших возможность, которой мы бесповоротно лишены, — возможность видеть Пушкина. Они несправедливы, поскольку не согласуются с тем, чего современники не могли, в отличие от нас, знать. Так, современники считали, что Пушкин забросил творческий труд и, если работает, то только над поденной журнальной прозой, стремясь заработать деньги. Только смерть, открывшая, сначала для узкого круга лиц, рукописи Пушкина, показала, как несправедливы были эти представления. Даже такие близкие к Пушкину люди, как Баратынский, должны были сознаться, что внутренняя жизнь Пушкина последних лет была от них скрыта. В письме жене Баратынский сообщал как об удивительном открытии, которое он сделал, «разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина» (в 1840 г. Баратынский посетил Жуковского, разбиравшего пушкинские рукописи): «Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формою. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною! Он только что созревал»[2].

Посторонние наблюдатели видели Пушкина на надоевших ему балах, где он, по собственному выражению, был «обязан дремать да жрать мороженое», в литературных беседах, раздражавших его тупостью собеседников, в денежных заботах или в жару литературных столкновений. Но никто не видал его, когда он сидел, по его собственным словам, один «между четырех стен» или ходил по лесам, и никто не мешал ему «думать, думать до того, что голова закружится». А между тем именно здесь развертывалась его подлинная жизнь. Творческая жизнь Пушкина в эти тяжелые для него годы не несла никаких следов спада или душевной подавленности. Часто встречавшийся с Пушкиным А. И. Тургенев писал 21 декабря 1836 г. в одном из писем: «Он полон идей»[3]. А ведь это был один из самых драматических моментов в жизни поэта: это было время, когда Пушкин вызвал Дантеса первый раз на дуэль, а Дантес, чтобы избежать ее (как считал Пушкин), или по приказу Николая I (есть и такая версия), сделал предложение сестре Натальи Николаевны Екатерине. 4 ноября 1836 г. Дантес сделал предложение, а 10 января 1837 г. состоялась свадьба. Легко представить себе, какие бури кипели в душе Пушкина в эти дни. И все же именно в это время он был «полон идей». Работа творческой мысли не останавливалась ни на минуту. Она наполняла все существование Пушкина высоким смыслом и давала ему удивительную душевную силу. Жизнь пыталась его сломить — он преображал ее в своей душе в мир, проникнутый драматизмом и гармонией и освещенный мудрой ясностью авторского взгляда. Только восстановив день за днем полную трагизма и безысходности реальность пушкинского существования последних лет, можно оценить в полной мере ясность, простоту и спокойствие его творчества этих лет.

«Покоя и воли» не было; казалось, что все было против Пушкина, но напор творческой энергии был сильнее внешних обстоятельств и преображал их.

В трудные для Пушкина 1833—1836 гг. творчество его достигает предельной интенсивности. Он создает поэмы «Анджело», «Медный всадник» (1833), лучшие свои прозаические произведения: «Дубровский» (1832—1833), «Пиковая дама» (1833), «Египетские ночи» (1835), «Капитанская дочка» (1833—1836), самые значительные лирические стихотворения: «Осень» (1833), «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит...» (1834), «Песни западных славян» (1834), «Полководец», «Вновь я посетил...», «Пир Петра Первого», «Когда владыка ассирийский...» (1835), «Мирская власть», «Из Пиндемонти», «Отцы пустынники и жены непорочны...», «Когда за городом, задумчив, я брожу...», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (1836). В 1836 г. он начал издавать журнал «Современник», критический отдел которого в значительной мере заполнялся его статьями. Исключительно интенсивной была работа Пушкина как историка: он написал «Историю Пугачева», работал над историей Петра I (этот труд был для него особенно важным: когда Пушкин подал просьбу об отставке с твердым намерением порвать с Петербургом и уехать в деревню, достаточно было Николаю I пригрозить, что он закроет ему доступ в архивы и тем сделает продолжение исследования невозможным, как Пушкин тотчас же взял просьбу обратно — все страдания петербургской жизни отступали на второй план перед потерей возможности продолжать этот труд).

Однако напряжение творческой мысли проявлялось не только в количестве написанного, но и в быстроте мысли. В периоды творческого подъема, в минуты, когда «мысли в голове волнуются в отваге», сознание Пушкина работало с баснословной скоростью. В эти периоды замыслы сменялись новыми замыслами, мысль обгоняла возможность воплощения. Памятниками таких напряженных полос творческой жизни оставались планы, наброски, замыслы обширных трудов и незавершенные произведения. Они не оканчивались, потому что творческая мысль спешила дальше, оставляя их позади, как недостроенные дворцы, создатель которых увлечен новыми, более грандиозными планами. По количеству и размаху незавершенных трудов можно судить о том вдохновенном напряжении, в котором Пушкин находился в эти годы. Им владеет мысль о большом романе со сложным приключенческим сюжетом, позволяющим показать разные слои русского общества, — задуман «Роман на Кавказских водах», произведение, которое, возможно, предвосхитило бы «Героя нашего времени». В 1834—1836 гг. он обдумывает большой авантюрно-психологический роман (рабочее черновое название «Русский Пелам»), где должна была быть показана вся Россия — от декабристского Союза Благоденствия до притонов лесных разбойников. Одновременно он начинает повесть из римской жизни (возможно, этот загадочный замысел следует связать с давним замыслом написать произведение о Христе). Пушкина интересовали судьбы европейской цивилизации: он читал французских историков, открывших в прошлом Европы эпохи феодализма классовую борьбу и корни французской революции XVIII в., сам хотел написать историю французской революции и начал два произведения, которые должны были охватить буржуазную эпоху от ее истоков до современности. Первое — сцены из большой исторической драмы (после смерти Пушкина были опубликованы под названием «Сцены из рыцарских времен»), которые потом Чернышевский считал лучшим созданием Пушкина. Второе — повесть «Марья Шонинг» — трагическая история нищеты и унижения. В это же время он работал над драмой из русской народной жизни «Русалка». Замыслы буквально переполняли его, и он щедро делился ими. Так, он набросал план комедии о человеке, которого приняли в провинции за важного чиновника, и уступил его Гоголю. Гоголь написал «Ревизора». Потом он уступил Гоголю замысел «Мертвых душ».

Этот обширный — и не исчерпанный в нашем перечне — список задуманного, начатого, обдумываемого, отложенного, оставленного для новых нахлынувших работ свидетельствует о творческом подъеме Пушкина-художника в эти годы. И конечно, старая романтическая идея, согласно которой в душе поэта живут два прямо противоположных один другому человека: погруженный в обычную жизнь и подавленный ею «обычный» человек и парящий над бытом гений, — ничего не объяснит нам в душевной жизни Пушкина. Нет, Пушкин был человек в поэзии и поэт в жизни.


Современная археология знает такой метод: аэронаблюдение и аэрофотосъемку. При этом с объектами, которые археолог наблюдал и исследовал с земли, порой происходит чудесное превращение: то, что при наземном взгляде казалось беспорядочной грудой камней или остатками разбросанных, не связанных между собой зданий, вдруг предстает частями единого плана, приобретает ритм и смысл единого замысла.

Рассматривая завершенные и незавершенные труды Пушкина последних трех лет его жизни, мы поражаемся, с одной стороны, их богатству, а с другой — разнообразию и даже, как может показаться, пестроте. Трудно связать воедино драму из народной жизни «Русалка» и начало авантюрно-фантастической поэмы из испанской жизни на сюжет романа Я. Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагоссе» (отрывок «Альфонс садится на коня...») или сцены из жизни западноевропейского средневековья и современный роман, действие которого развертывается на Кавказе. Однако стоит применить метод «аэрофотосъемки», и все эти разрозненные фрагменты складываются в единство, объединяясь общим обдуманным планом. Это — грандиозная картина мировой цивилизации как некоего единого потока. Пушкина интересуют моменты исторических катаклизмов, трагических конфликтов, через которые властно пробивает себе путь идея гуманности. Прогресс мыслится как очеловечение истории, торжество культурного и духовного начал над насилием и грубой материальностью власти.

Идея историзма занимала Пушкина еще с середины 1820-х гг. Но тогда история как носитель прогрессивного начала воплощалась в государственности и идеальном ее представителе Петре I. Притязания отдельной личности на счастье и самостоятельное от истории бытие казались романтическим эгоизмом и безусловно отвергались. В «Полтаве» и добрые герои, как Кочубей и Искра, и злодеи вроде Мазепы обречены историей на забвение, ибо все они руководствовались личными, человеческими побуждениями:

Прошло сто лет, и что осталось
От сильных, гордых сих мужей... (V, 63)

История сохраняет память лишь о тех, кто без остатка сливает себя с нею. Исчезая как отдельная личность, они обретают историческое бессмертие:

В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе (V, 63).

Сейчас история мыслится Пушкиным не как нечто противоположное личности, а как живая цепь живых человеческих жизней. История — это поколение простых, «неисторических» личностей, это цепочка, в которой могилы предков, хоровод взявшихся за руки живых и колыбели детей составляют единый круг бессмертия. Прогресс заключается в накоплении памяти человечества, то есть культуры, и в духовном росте отдельного человека. Отсюда интерес позднего Пушкина к истории, которая проявляется в дневниках частных людей, эпизодах живой жизни различных эпох. Он собирает исторические анекдоты из русской жизни XVIII века, ведет дневник, создавая бытовую хронику придворной и петербургской жизни. Пафос культуры во всем богатстве ее исторического существования и пафос духовной значительности отдельного человека объединяют разнообразные замыслы последнего периода.

Гордое сознание того, что не власть и сила, а дух и культура дают бессмертие, продиктовало Пушкину стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», ставшее его поэтическим завещанием[4].

В творчестве Пушкина 1830-х гг. переплетаются две основные темы: тема Петра I и тема крестьянского бунта. В их сложном взаимодействии раскрывается своеобразие пушкинского взгляда на историю. Тема крестьянского восстания появляется в черновых набросках «Истории села Горюхина» и делается центральным объектом художественного внимания в повести «Дубровский».

Развивая идеи дворянской революционности, Пушкин полагал, что передовой дворянин является естественным союзником народа, а русское дворянство, теряющее с каждым десятилетием свои социальные привилегии, но хранящее вековой опыт сопротивления самодержавию, — сила революционная по своей природе. В 1834 г. он записал в дневнике о русском дворянстве: «Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много» (XII, 335). Правительство опирается на выскочек и фаворитов, псевдоаристократию, «жадною толпой стоящую у трона» (Лермонтов), а также на безликую бюрократическую машину. Столбовой дворянин, потомок древнего рода, Дубровский становится народным предводителем, а Троекуров — родственник кн. Дашковой, подруги Екатерины II и соучастницы заговора 1762 года — «пошел в гору» (VIII, 162). От Екатерины II, узурпировавшей власть, через Дашкову, к помещику-самодуру и к шабашкиным протягивается единая цепь.

Замысел о дворянине, перешедшем на сторону народа, был сначала положен и в основу романа из эпохи Пугачева. Однако чем ближе подходил Пушкин к разработке этого плана, тем более убеждался в невозможности такого союза.

Мысль о неизбежности и исторической оправданности непримиримой борьбы враждебных общественных сил, которая отныне кладется в основу замыслов, посвященных истории («Капитанская дочка», «Сцены из рыцарских времен»), дополняется той гуманностью, в которой Белинский видел истинный пафос творчества Пушкина. Как человечность, вторгаясь в мир безжалостных социальных конфликтов, позволяет героям «Капитанской дочки» возвыситься над «жестоким веком», так историческая безжалостность преобразовательной деятельности Петра I становится в «Медном всаднике» страшным упреком всему делу преобразования. Раскрывая пафос Пушкина, Белинский писал: «Нравственное образование делает нас просто „человеком“, то есть существом, отражающим на себе отблеск божественности и потому высоко стоящим над миром животным. Хорошо быть ученым, поэтом, воином, законодателем и проч., но худо не быть при этом „человеком“; быть же „человеком“ — значит иметь полное и законченное право на существование и не будучи ничем другим, как только „человеком“»[5].

В этом пафосе получает объяснение и стремление Пушкина к демонстративно «простым» героям (задачей исторического романа становится изображение судеб «простого человека» в трагических обстоятельствах исторических конфликтов), составлявшее одну из существенных граней пушкинского реализма:

Скажите: экой вздор, иль bravo
Иль не скажите ничего —
Я в том стою — имел я право
Избрать соседа моего
В герои повести смиренной,
Хоть человек он не военный
Не [второклассный] Д.<он> Жуан,
Не демон — даже не цыган,
А просто гражданин столичный,
Каких встречаем всюду тьму... (V, 103)

Творческая позиция связывалась с жизненной психологией. Мысль о том, что человек, по мнению Белинского, имеет «полное и законное право на существование и не будучи ничем другим, как только „человеком“», определяла поэзию частного существования, «покоя и воли», которая становилась для Пушкина не только творческой, но и человеческой программой.


Однако в это же время, нарастая, в жизни Пушкина начали звучать трагические ноты. Причин было много, и все они сводились к одной. Та кипучая, наполненная разнообразными интересами, полная игры и творчества жизнь, которая была необходима Пушкину, требовала столь же «играющей», искрящейся и творческой среды и эпохи. Гениальная личность, включенная в подвижную, полную неисчерпаемых возможностей ситуацию, умножает свое богатство, обретая всё новые и новые, неожиданные грани жизни. Бытие превращается в творчество, а человек получает от жизни радость художника. Творческое сверкание пушкинской личности не встречало отклика в среде и эпохе. В этих условиях новые связи превращались в новые цепи, каждая ситуация не умножала, а отнимала свободу, человек не плыл в кипящем море, а барахтался в застывающем цементе. Пушкин не был способен застыть в том «неучастии», которое в этих условиях единственно могло помочь сохранить хотя бы остатки внутренней свободы и которое сделалось невольным уделом М. Орлова или Чаадаева после объявления его сумасшедшим. Между тем собственная его активность лишь умножала тягостные связи, отнимала «отделенность» его от того мира, в котором он не находил ни счастья, ни покоя, ни воли. Попытки принять участие в исторической жизни эпохи оборачивались унизительными и бесплодными беседами, выговорами, головомойками, которые ему учиняли царь и Бенкендорф, поэзия — объяснениями с цензорами, борьбой за слова и мысли, литературная жизнь — литературными перебранками, неизбежными контактами с глупыми и подлыми «коллегами», растущим непониманием со стороны читателей, светские развлечения — сплетнями, клеветой. Даже семейная жизнь, столь важная для Пушкина, имела свою стереотипную, застывшую изнанку: денежные затруднения, ревность, взаимное отчуждение.

Пушкин по глубоким свойствам своей личности не мог создавать себе отгороженный, малый, свой мир. Он вступал в безнадежную и героическую борьбу с окружающим миром, пытаясь его одухотворить, расшевелить, передать ему свою жизненность, — и вновь и вновь встречал не горячее рукопожатие, а холодную руку мертвеца. Отсюда два противоположных стремления: найти еще новое поприще, новых людей («новые созреют нам друзья»), новые связи, и — «плюнуть да бежать» (III, 422) — выйти в отставку и уехать в деревню с женой и детьми или даже уехать от жены и детей — в Оренбургскую степь, в Болдино, в дорогу.

Тема крестьянского восстания давно уже занимала Пушкина, и в конце лета 1833 г. он добился разрешения на четырехмесячную поездку по местам пугачевского восстания — Оренбургской и Казанской губерниям. Желание вырваться из Петербурга, видимо, также играло при этом немалую роль: Пушкин то лелеял планы покупки дома с клочком земли между Михайловским и Тригорским (и даже вступил при посредстве Осиповой в соответствующие переговоры), то собирался съездить к Е. А. Карамзиной в Дерпт (Тарту). Последний проект зашел настолько далеко, что было получено уже разрешение Николая I, и неожиданная смена намерений — возникновение плана ехать не в Дерпт, а на Урал — вызвала даже недоуменный вопрос Николая I.

Пушкин изъездил места восстания Пугачева, собирая данные и опрашивая еще живых стариков свидетелей. Затем заехал в Болдино. Здесь он работал над «Историей Пугачева», «Медным всадником», «Анджело», «Сказкой о рыбаке и рыбке» и «Сказкой о мертвой царевне...».

20 октября Пушкин вернулся в Петербург.

«История Пугачева» была закончена. Надо было ее печатать. На издание книги Пушкин возлагал большие надежды. Это было не только первое научное исследование, посвященное «русскому бунту», — волнения крестьян и военных поселенцев в 1830 г. снова обострили вопрос о крепостном праве. Определенные правительственные круги склонны были возобновить вопрос о крестьянской реформе. Однако даже обсуждение проблемы вызывало сильное противодействие со стороны консервативных кругов — книга Пушкина была грозным напоминанием о том, что история отсчитывает часы. Необходимо было получить разрешение на печатание. Пушкин направил рукопись через Бенкендорфа царю, приложив к ней, специально для Николая I, краткий, не предназначенный для печати анализ поведения различных общественных групп во время пугачевского возмущения. В разделе «Общие замечания» Пушкин дал исключительный по глубине и проницательности социологический анализ, указав, что «весь черный народ был за Пугачева», а «дворянство было открытым образом на стороне правительства», поскольку «интересы», «выгоды» дворян и народа «были слишком противуположны» (IX, 375). В точности этого социологического анализа сказалось и прекрасное знание Пушкиным исторического материала, и размышления о роли «интересов» в социальной борьбе, навеянные чтением историков эпохи реставрации Гизо и Менье, размышлениями над общим ходом русской и мировой истории. Если вспомнить, что еще недавно Пушкину казалось, что передовой дворянин, носитель исторической традиции свободолюбия, Дубровский, — естественный союзник народа, то сделается очевидным и развитие пушкинской мысли, и неутешительность его вывода относительно перспектив «русского бунта». Сложность положения усугублялась тем, что сомнения в возможности союза передового дворянства и бунтующего народа сочетались с растущим чувством отчуждения от власти. И исторические надежды на «нового Петра», и собственные лично-человеческие отношения с правительством вступили в критическую стадию.

Не менее сложными сделались и литературные отношения: запрещение «Литературной газеты», смерть Дельвига развеяли последние остатки литературной атмосферы, царившей до 14 декабря. Решительно изменился самый дух литературы.

Пушкин достиг вершины творчества. Одновременно росла его человеческая значительность. К блеску, остроумию, обаянию гениальности прибавилась глубина, та свобода и значительность, которая дается только богатством внутренней жизни. Силе приличествует спокойствие — Пушкин сознавал свою силу. На закладке, вложенной в один из томов его библиотеки, он написал:

Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут (III, 471).

Но, сознавая себя глубоким потоком, он еще чувствовал в себе и силу, и способность к новым волнениям и бурям. В неоконченном стихотворном наброске он писал:

...дней моих поток, так долго мутный,
Теперь утих —

и тут же прервал себя вопросом: «Надолго ли?» (III, 329). Это была зрелость — точка равновесия между еще не ушедшей молодостью и наступающим временем опыта. Мудрость.

В творчестве она определялась словом «реализм». Надо было найти соответствие творческим принципам в быту и жизни — реализм каждодневного поведения.

Романтизм, открытый поэтическими гениями начала XIX в., опошлился и превратился в разменную монету. Все петербургские чиновники, молодые купчики, юные армейские поручики и недоучившиеся студенты были романтиками. В ноябре 1835 г. Пушкин получил письмо от некоего Никанора Иванова, который сообщил ему, что «он ожесточил свое сердце, омрачил ум сомнениями, юность, драгоценный перл жизни, запятнал пороками, ожесточением и преступлениями — и пал, как ангел, отторгнутый толпою демонов от светлого неба». Никанор Иванов сравнивал себя с Прометеем, а Пушкина, перейдя на «ты», называл «собрат мой по скорбной, печальной жизни». Все это заканчивалось просьбой «денежного пособия, не превышающего 550 рублей» (XIV, 59—61), — по тем временам суммы очень значительной.

Опошленной романтической фразе и романтической позе Пушкин противопоставил честную правду — в жизни, как и в искусстве. В одной из рецензий, написанных в 1836 г., он спрашивал любителей романтической фразеологии, что значит быть «прозаическим»: «спокойным, умным, рассудительным? так ли?» (XII, 93). Идеал практической жизни, той жизни, которую Пушкин старался создать вокруг себя, был богат и сложен. В нем совмещались тенденции, которые уже в следующем поколении разошлись настолько, что сделались несовместимыми. Он включал свободу и независимость, жизнь в семье и деревне. Но этот же идеал подразумевал общественную активность, участие в литературной жизни, деятельность и поэта, и историка, и журналиста.

Как историк Пушкин стремился сохранить ту спокойную веру в истину, не затемненную никакими предвзятыми идеями, которую он считал необходимой и для драматурга: «Что нужно драматическому писателю? Философию, беспристрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка, любимой мысли. Свобода» (XI, 419).

Как журналист он хотел быть погруженным в «злобу дня», любил полемику. Еще в 1825 г. он из Михайловского писал Плетневу: «Брат Плетнев! не пиши добрых критик! Будь зубаст...» (XIII, 154). И позиции историка, и роль журналиста выдвигали, однако, общее требование, общую психологическую установку: не ссориться с жизнью, не оскорбленно отворачиваться от нее, как это делали романтики, а — с любопытством, с ужасом, с надеждой — пристально в нее вглядываться. Психология жизненного реализма требовала принимать, в частности, что читающая публика сделалась многочисленнее, что денежные отношения проникли в литературу и журналистику, превращая их в профессию и даже средство обогащения. Пушкин не боялся наступающего века и имел смелость употреблять такое выражение, как «торговая спекуляция», не только в отрицательном, но и в положительном значении, бросая вызов романтикам, проклинавшим наступление «железного века» практицизма. В исключительно важной, написанной в последние месяцы жизни рецензии на перевод французским писателем Шатобрианом поэмы английского поэта Мильтона «Потерянный рай», Пушкин писал: «Перевод „Потерянного рая“ есть торговая спекуляция. Первый из современных французских писателей, учитель всего пишущего поколения, бывший некогда первым министром, несколько раз посланником, Шатобриян на старости лет перевел Мильтона для куска хлеба. Каково бы ни было исполнение труда им предпринятого, но самый сей труд и цель оного делают честь знаменитому старцу. Тот, кто, поторговавшись немного с самим собою, мог спокойно пользоваться щедротами нового правительства, властию, почестями и богатством, предпочел им честную бедность. Уклонившись от палаты перов, где долго раздавался красноречивый его голос, Шатобриян приходит в книжную лавку с продажной рукописью, но с неподкупной совестию» (XII, 144—145). Слова «с продажной рукописью, но с неподкупной совестию» могли бы быть написаны на знамени Пушкина-журналиста, создателя журнала «Современник», ставшего лучшим русским журналом, которому после смерти поэта было предназначено славное место в истории русской общественной жизни.

В 1834 г. в Петербурге начала выходить «Библиотека для чтения» — ежемесячный журнал, издаваемый на деньги книгоиздателя А. Ф. Смирдина О. И. Сенковским. «Библиотека для чтения», к участию в которой был приглашен широкий круг лучших русских писателей (в том числе и Пушкин), широко применяла рекламу, платила авторам неслыханные в России гонорары, выходила точно в предусмотренные сроки, быстро завоевала читательское признание и стала самым массовым русским журналом. Однако Сенковский, подходя к журналу как к доходному предприятию буржуазного типа, скоро восстановил против себя передовых литераторов беспринципностью, ориентацией на отсталого читателя. Журнальный союз, заключенный Сенковским с Булгариным и Гречем, окончательно оттолкнул от него талантливых писателей любых направлений. Возникший в 1835 г. журнал «Московский наблюдатель» (издателями были литераторы, когда-то связанные с «Московским вестником»), хотя и ставил перед собой задачу борьбы с Сенковским, но справиться с ней не мог: узкая романтико-аристократическая позиция издателей не позволяла журналу серьезно конкурировать с бойкой, развязной и чуткой к потребностям читателя «Библиотекой».

В этих условиях Пушкин добился разрешения на издание своего журнала. Журнал назывался «Современник». Он начал выходить в 1836 г. с периодичностью 4 книжки в год. Самое ближайшее участие в издании принял Гоголь, быстро сблизившийся в эти годы с Пушкиным.

С самого начала Пушкин столкнулся с тяжелыми ограничениями: журнал должен был исключить всякую политическую информацию из своей программы, что заведомо ставило его в трудные конкурентные условия, количество номеров было ограничено — «Современник» фактически был не журналом, а трехмесячным альманахом, что практически исключало для него участие в злободневной литературной полемике. Крайне трудными были цензурные условия: журналу был дан один из самых тупых и трусливых цензоров, А. Крылов, а вскоре Пушкина обязали получать также визы военной и духовной цензуры. Пушкин писал Д. Давыдову: «Тяжело, нечего сказать. И с одной ценсурою напляшешься; каково же зависеть от целых четырех?» (XVI, 160)[6].

И все же журнал был для Пушкина дорогим и важным начинанием; отправляясь на дуэль, он думал о следующем журнальном номере: заказывал статьи, назначал свидания с авторами. Пушкин взял на себя не только общее руководство, но и всю организационно-техническую и финансовую сторону «Современника», фактически был единоличным хозяином и главой этого издания. Пушкин смотрел на себя как на главу русской литературы, чувствовал личную ответственность за ее будущее, а в журнале видел средство осуществления своего влияния на развитие словесности в России.

Журнал Пушкина отличался свободной независимостью мнений, хотя и уклонялся от прямой полемики, исключительной художественной зрелостью помещаемых там произведений (там были опубликованы «Капитанская дочка», «Путешествие в Арзрум», «Пир Петра Первого», «Скупой рыцарь», «Родословная моего героя», «Полководец» и др. произведения Пушкина, «Нос», «Коляска», «Утро делового человека» Гоголя, стихотворения Тютчева, Жуковского, Баратынского, Вяземского, Кольцова), широтой и разнообразием научного материала. Характерна ориентация Пушкина на молодые литературные силы: в «Современнике» была опубликована программная статья Гоголя «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», а в последние месяцы жизни Пушкин начал (тайком от старых литературных друзей) переговоры о привлечении к работе в журнале Белинского — тогда еще молодого и малоизвестного критика, к тому же весьма холодно отзывавшегося о «Современнике» в печати.

Пушкин был полон энергии и исторического оптимизма — журнал не случайно назывался «Современник». Борясь с «Библиотекой для чтения», Пушкин учитывал ее опыт: установил высокие гонорары, стремился к точности выполнения обязательства перед подписчиками. Однако журнал не имел успеха: количество подписчиков колебалось между 600—700 (при тираже «Библиотеки для чтения» 5000 и многотысячном тираже «Северной пчелы»). Разрыв Пушкина с читателем углублялся. Даже Белинский — страстный поклонник его таланта, написавший в дальнейшем замечательный цикл статей о Пушкине, в 1834 г. утверждал: «...тридцатым годом кончился или лучше сказать, внезапно оборвался период Пушкинский, так как кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние; с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры»[7].

В жизни Пушкина-человека немалое место занимали светские связи. Обязанности, связанные с придворной службой, были утомительны. Пушкин писал жене: «Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать, и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута (т. е. в придворном мундире; через два с половиной года друзья положили его в гроб во фраке. — Ю. Л.), и что их маменька ужас как мила была на Аничковских (т. е. придворных. — Ю. Л.) балах» (XV, 180). Пушкин мечтал об отставке, о жизни в деревне. Однако было бы заблуждением полагать, что светская жизнь не имела для него привлекательности: он любил «и тесноту, и блеск, и радость» (VI, 17), любил оживленную беседу с умными, образованными и красивыми женщинами, исторические воспоминания стариков и старух, помнивших царствования Елизаветы Петровны и Екатерины II, танцы, беседы с дипломатами о европейской политике. Он прекрасно владел речью — разговор его был неистощим и блестящ. В салоне он любил быть светским человеком, а не поэтом (маска разочарованного поэта на балу казалась ему нестерпимой пошлостью), никогда не разговаривал с дамами о поэзии и резко отделял светские знакомства от литературных. Пушкин считал себя по праву принадлежащим светскому миру, который он не идеализировал, видя и его пошлость, и скрытый приличием разврат, и холопство, но в котором он встречал и очаги утонченной культуры, такие, как салоны Е. М. Хитрово или Д. Ф. Фикельмон, литературный салон кн. В. Ф. Одоевского — поэта, писателя, музыканта, друга Пушкина. Однако Пушкин оставался в свете белой вороной. Сочетание внутреннего холопства и внешнего лоска было ему глубоко чуждо: он был независим и неловок.

Мы видели, что беда подбиралась к Пушкину со всех сторон, но решительный, последний удар ему нанесли именно здесь.

26 января 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Барон д’Антес и маркиз де Пина, два шуана будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет» (XII, 319). Жорж Дантес, сын небогатого эльзасского дворянина, вынужден был покинуть Францию после Июльской революции как ультрароялист. Он оказался в Германии без гроша денег и каких-либо видов на будущее. Судьба свела его с голландским послом в Петербурге, бароном Геккереном. Красивый, рослый, с привлекательной улыбкой Дантес легко играл роль беспечного «доброго малого», но на самом деле был сух, корыстолюбив и расчетлив. Вместе с Геккереном, с которым у него сложились двусмысленные отношения, он приехал в Петербург на пароходе «Николай I» 8 октября 1833 г. Были найдены сильные протекции, и Дантеса зачислили корнетом в Кавалергардский полк — один из самых привилегированных в России. Геккерен усыновил молодого человека, который из бездомного бродяги без гроша в кармане мгновенно сделался состоятельным человеком и богатым наследником, модным героем петербургских салонов, допущенным в самое аристократическое общество. Для укрепления своего положения в Петербурге Дантес умело пользовался дамским расположением, которое он завоевывал с помощью нехитрой науки светского волокитства. Однако странность его отношений с Геккереном ложилась грязным пятном на его имя и грозила испортить столь успешно начатую карьеру. Выход был найден простой: шумный и гласный роман с какой-либо известной дамой света устранил бы порочащие его слухи и одновременно, согласно представлениям того времени, придал бы ему «блеск» в глазах общества[8]. Все поведение Дантеса свидетельствует о том, что он был заинтересован именно в скандале — речь шла не о любви, а о расчетливом ходе в низменных карьеристских поползновениях. Предметом своих домогательств Дантес избрал жену Пушкина, которая была в зените своих светских успехов, и начал грубое и настойчивое преследование ее изъявлениями мнимой страсти.

Пушкин с негодованием отнесся к тому, что его личная жизнь становится предметом грязной игры и спровоцированного ею взрыва светских сплетен. Ни чувства, ни убеждения Пушкина не могли примириться с тем, что его Дом, его человеческое достоинство, честь его жены, тот мир, который был для него основой основ и жизни и поэзии, распахнут для распечатывающих письма полицейских и играющих чужой жизнью светских сплетников. Выход был один — Пушкин решил драться на дуэли. Однако блестящий кавалергард струсил: Дантес заявил, что его ухаживания имели предметом не жену Пушкина, а ее сестру Екатерину, страстно влюбившуюся в красивого француза дурнушку. Предложение было принято, и Пушкин взял вызов обратно. Дантес с нелюбимой и некрасивой женой на руках оказался в смешном положении, поскольку Пушкин решительно отверг всякие возможности семейных контактов между своим домом и новоявленным родственником.

Дантес понял, что он заигрался и остался в дураках. Но, как азартный игрок, он не мог уже выйти из игры и вынужден был удваивать ставки. Теперь ему надо было доказывать, что брак был с его стороны не трусостью, а самопожертвованием ради чести любимой женщины, — он с новой силой возобновил свои преследования Натальи Николаевны, стремясь поддержать легенду о «великой страсти».

У Пушкина было много врагов. Ошибочно было бы представлять мир, в котором поэт вращался в последние годы, как вертеп преступников или скопище театральных злодеев. Однако развращающее действие победы, одержанной Николаем I на Сенатской площади, только во второй половине тридцатых годов стало сказываться в полной мере. За несколько месяцев до дуэли Пушкин писал Чаадаеву: «Наше современное общество столь же презренно, сколь глупо». Вокруг себя Пушкин видел «отсутствие общественного мнения», «циничное презрение к мысли и к достоинству человека» (XVI, 261 и 422). Пушкин, не мысливший жизни без чувства собственного достоинства, вызывал раздражение у людей, не имевших достоинства или утративших его в различных компромиссах с совестью. И сейчас они со злорадным любопытством наблюдали и торопили события, рассчитывая насладиться зрелищем унижения поэта.

Против Пушкина возник настоящий светский заговор, в который входили и досужие шалопаи, сплетники, разносчицы новостей, и опытные интриганы, безжалостные враги поэта: осмеянный им министр просвещения С. Уваров, ненавидевший Пушкина министр иностранных дел Нессельроде со своей женой, бывшей одним из самых упорных врагов Пушкина, и, конечно, голландский посланник барон Геккерен. У нас нет оснований считать, что Николай I был непосредственным участником этого заговора или даже сочувствовал ему. Однако он несет прямую ответственность за другое — за создание в России атмосферы, при которой Пушкин не мог выжить, за то многолетнее унизительное положение, которое напрягло нервы поэта и сделало его болезненно чувствительным к защите своей чести, за ту несвободу, которая капля за каплей отнимала жизнь у Пушкина.

Даже друзьям Пушкина казалось, что он ведет себя неблагоразумно: излишне агрессивен, не склонен к примирению и уступкам. В таких упреках была доля истины, если подходить к делу с житейскими мерками. Но у Пушкина были другие критерии. По нормам светского поведения Пушкин вел себя неприлично или смешно. В любимом Пушкиным романе Бульвера-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» герой — носитель высших норм дендизма — говорит: «Я неоднократно наблюдал, что отличительной чертой людей, вращающихся в свете, является ледяное, невозмутимое спокойствие, которым проникнуты все их действия и привычки, от самых существенных до самых ничтожных: они спокойно едят, спокойно двигаются, спокойно живут, спокойно переносят утрату своих жен и даже своих денег, тогда как люди низшего круга не могут донести до рта ложку или снести оскорбление, не поднимая при этом неистового шума»[9]. Пушкин любил подчеркивать свое 600-летнее дворянство, однако внутренне он был лишен аристократизма. Он имел возможность неоднократно убеждаться, общаясь с людьми типа Воронцова или Уварова, что в России «аристократизм» фатально соединяется с холопством и собственное достоинство существует лишь у тех, кто ни в одну из минут жизни не гарантирован от оскорблений. Только в тех, кто не способен сносить оскорбления, «не поднимая при этом неистового шума», живет истинный аристократизм духа, уважение «к мысли и достоинству человека». Друзья усматривали в поведении Пушкина неоправданную ревность, даже невоспитанность, и винили африканскую кровь, которая текла в его жилах. На самом деле это была накопившаяся боль человеческого достоинства, которое не было защищено ничем, кроме гордости и готовности умереть.

Пушкин не был человеком, которого могли победить обстоятельства. Позже, умирая, мучаясь от невыносимой боли (пуля раздробила тазовые кости и разорвала кишечник), он не позволил себе стонать: «...смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» — говорил он Далю[10]. Он избрал прямой бой с противником — лицом к лицу, разрывая все путы, которыми так старательно оплетали его враги и интриганы. Он принял окончательное решение и 26 января 1837 г. отправил Геккерену страшное по своей оскорбительности письмо, отрезавшее все возможности к примирению и оставлявшее единственный выход — поединок. Сделав решительный шаг, Пушкин сразу же, по свидетельствам современников, успокоился и стал «особенно весел». Он рассчитывал жить — был полон литературных планов и, отправляясь на дуэль, писал детской писательнице А. О. Ишимовой деловое письмо, заказывая переводы для «Современника». Письмо, написанное за несколько часов до рокового поединка, кончалось словами: «Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах, и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!» (XVI, 227). Это были последние строки, написанные его рукой.

Около 4 часов дня Пушкин со своим секундантом, лицейским другом Данзасом, отправился из кондитерской на углу Невского и Мойки на место дуэли. Через два часа его привезли домой смертельно раненного.

29 января 1837 г. в 2 часа 45 минут Пушкин скончался.

В «Путешествии в Арзрум» Пушкин писал о гибели Грибоедова, чья кончина во многом фатально напоминала конец Пушкина: «...смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна» (VIII, 461—462). Строчкой выше Пушкин писал, что гибель Грибоедова, который «женился на той, которую любил», и нашел смерть в бою, вызывает у него зависть. Слова эти можно применить и к самому Пушкину.

Человек, для которого жизнь дороже, чем честь, видит в гибели только несчастье. Сохранение жизни становится высшей ценностью. Понять Пушкина с такой позиции нельзя. Пушкин, для которого «наукой первой» оставалось «чтить самого себя» (III, 193), который на чувстве гордого самоуважения основывал и «любовь к родному пепелищу», и право на место в истории своего народа, имел более высокие цели, чем сохранение жизни, хотя и менее всего стремился к смерти: он стремился к победе и свободе. Победу он получил, защитив свою честь, опозорив и заклеймив Дантеса и Геккерена, которые вынуждены были, окруженные общим презрением, покинуть Россию, а миг высокой свободы ему дала «смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя».

Пушкин умирал не побежденным, а победителем.

Вглядываясь в поведение Пушкина последних месяцев жизни, мы обнаруживаем, на первый взгляд, противоречие: поступки его кажутся продиктованными вспышками страстей, порой необдуманными и неуравновешенными. Таким его видели в эти дни даже близкие и дружественные наблюдатели. Однако вновь и вновь восстанавливая цепь событий, нельзя не обнаружить обдуманную стратегию пушкинского поведения и твердую волю в исполнении задуманного.

Хочется оспорить два распространенных взгляда на трагедию Пушкина. Согласно первому, Пушкин — жертва (уже в знаменитом стихотворении Лермонтова поставлен знак равенства между Пушкиным и Ленским, чем была заложена основа романтической легенды о гибели поэта). Загнанный, затравленный, измученный, он был погублен мощными силами социального зла — противниками, которым одинокий поэт мог противопоставить только гибель. С этим взглядом связан и второй — «Пушкин искал смерти». Оба мнения имеют основания. Силы, готовившие исподволь гибель поэта, действительно были грозными. И зловещая власть их была в том, что о сознательном плане уничтожить Пушкина речи не шло. Дело было в другом: поэзия, человеческое достоинство, творчество, гений были глубоко несовместимы с тем миром, в котором Пушкин жил, и мир этот выталкивал Пушкина из себя, как чужеродное тело, одновременно выталкивая его из жизни. Мир этот вполне мог предложить Пушкину жизнь, но на таких условиях, которых поэт не хотел принимать. Вторая мысль невольно приходила на ум современникам (например, В. А. Соллогубу), наблюдавшим, как Пушкин в последние годы лихорадочно искал поводов для дуэли еще до и помимо своего столкновения с Дантесом. Роковому поединку предшествовала целая цепь «репетиций» — несостоявшихся дуэлей, вызовов, иногда почти без причины.

И все же в таких мнениях кроется глубокая неправда: Пушкин не дал сделать из себя игрушку в чужих руках, жертву сплетен, прихотей и чужих расчетов. Он вырвал инициативу из рук своих гонителей и повел игру по собственному плану. Быть жертвой было не в его нраве.

Пушкин последних лет все более убеждался в том, что окружающий его Петербург глубоко ему враждебен. Никакой враг не мог испугать поэта, написавшего еще в ранней молодости:

Мне бой знаком — люблю я звук мечей;
От первых лет поклонник бранной Славы,
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей.
Во цвете лет свободы верный воин,
Перед собой кто смерти не видал,
Тот полного веселья не вкушал
И милых жен лобзаний не достоин (II, 138).

Стихотворение лишено того плоского автобиографизма, который порой ищут в лирике: оно воспроизводит не реальные обстоятельства пушкинской биографии, а черты его психологии. Борьба — Свобода — Любовь сплетаются для него в нерасторжимое целое: бой — удел мужа, только веселое мужество «верного воина свободы» делает его достойным женской любви. Пушкин любил бой. К нему можно применить слова Гоголя: «Нечто пиршественное виделось ему в сражении». Политическая конспирация декабристов и порыв, бросивший его в кучу сражающихся во время Эрзрумского похода (верхом, во фраке и цилиндре!), пыл журнальной полемики, азарт карточной игры, хладнокровная смелость у барьера на поле чести — все имело общий психологический корень: «Есть упоение в бою...».

Но бой подразумевает противника, противника живого, имеющего лицо, а не безликую и анонимную серую силу. Между тем именно безликость и анонимность были основными чертами николаевского общества. Пушкин чувствовал себя под постоянным надзором: письма, даже семейные, интимные, — читались. При самых дружеских разговорах его не покидало чувство оскорбительного присутствия чужих ушей. Пушкин даже выработал особую методику — для наиболее сокровенных дружеских разговоров он выбирал время мытья в отдельном номере московских бань. Так, именно в бане он впервые встретился с Вяземским после Михайловской ссылки (они не виделись с 1819 по 1826 г.: смерть Александра I, 14 декабря 1825 г., свидание Пушкина с новым царем, участь декабристов — им было о чем поговорить без свидетелей). Позже в бане же Пушкин «отводил душу», беседуя с Нащокиным, простодушная жена которого рассказывала: «Они, как объясняли потом, лежа там, предавались самой задушевной беседе, в полной уверенности, что уж там их никто не подслушает»[11].

Надзор этот был мучителен, но он не имел лица — нельзя же было по атому поводу объясняться с Бенкендорфом, заверявшим Пушкина в официальном корректном письме, что никто никогда не думал учреждать за ним никакого надзора. Анонимны были придирки цензуры — в них нельзя было винить цензоров, которые если и были в чем-либо виноваты, то только в трусости; безлика и неуловима была светская сплетня, анонимны неподписанные пасквили, которые Пушкин получал по почте; в темноте делали свое дело скрывавшие имена доносчики и шептуны. Враг был, но он был безлик и не выставлял «поединщика».

Наконец враг показал лицо. Это был недалекий и расчетливый кавалергард, прекрасно усвоивший науку жизни в том измельчавшем мире, который создала европейская аристократия эпохи реставрации, в мире, в котором оригинальность считалась болезнью, а талант преследовался как преступление. Он был нагл и самоуверен. Он думал, что его ждет забавное приключение — ему предстояла встреча с разгневанным львом. Но не только наглое вторжение нахального красавца-кавалергарда в святыню Дома вызвало гнев Пушкина. Соллогуб был прав, когда утверждал, что «он в лице Дантеса искал <...> расправы со всем светским обществом»[12].

Друзья с ужасом, враги со злорадством наблюдали, как Пушкин все сильнее оказывался запутанным в сети интриг и сплетен, как его имя все прочнее соединялось с порочащими слухами, как грязь пересудов заливала его дом. Даже старый друг Вяземский сказал за несколько дней до дуэли, что он «закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных». Пушкин разом разорвал все путы. Миг дуэли был его торжеством: он показал, что с ним «шутить накладно», что только жизнь и смерть по ценности соизмеримы со святыней его семейного очага. Вместо легкого водевиля, в котором собирались участвовать светские сплетники и молодые шалопаи из «веселой банды» золотой молодежи, он вытащил их на сцену трагедии, при безжалостном свете которой сделалось очевидным их ничтожество пигмеев. Пушкин знал, что он не камер-юнкер и не некрасивый муж известной красавицы, — он первый Поэт России, и имя его принадлежит истории. Бросив на стол карту жизни и смерти, он этой страшной ценою вызвал духа Истории, который явился и все расставил по своим местам. Пушкин еще не испустил последнего вздоха, а уже сделалось ясно, что он родился для новой, легендарной жизни, что масштабы, которыми отныне меряются его имя и дело, таковы, что в свете их все геккерены и дантесы, уваровы и нессельроде и даже бенкендорфы и николаи просто не существуют. Рана — а потом и смерть — Пушкина вызвала в Петербурге волнение, которого еще не знала столица. Петербург видел смерть Петра I, а затем — несколько естественных и много «чрезъестественных», как говорили в XVIII в., смертей императоров. Но Петербург хоронил и Ломоносова, и Державина, видел смерть Суворова и шепотом рассказывал о казни пяти декабристов. Но ничего похожего на то, что вызвала дуэль Пушкина, он не знал. Один из современников вспоминал, что «стену в квартире Пушкина выломали для посетителей»[13]. У гроба Пушкина побывало неслыханное число людей. Жуковский осторожно назвал перепуганному Бенкендорфу цифру 10 000 человек, но другие источники называют 20 000 (С. Н. Карамзина) или 50 000 (прусский посол Либерман). Даже друзья, хорошо знавшие Пушкина с детства и еще вчера видевшие, в первую очередь, его человеческие слабости, поучавшие, бранившие, «отвращавшие лицо», вдруг почувствовали, что Пушкин в какое-то мгновение, преображенный смертью, превратился в бронзовый памятник славы России. Так его и назвал в своем дневнике 31 января Александр Иванович Тургенев — тот самый Тургенев, который устраивал его когда-то в Лицей, звал «Сверчком» в «Арзамасе», журил и защищал — и всегда смотрел на него чуть-чуть сверху. Теперь он писал в дневнике, возмущенный подлостью светских салонов, пытавшихся оправдать убийцу Пушкина: «Знать наша не знает славы русской, олицетворенной в Пушкине»[14].

Пушкин победил. Враги его были не только опозорены — Пушкин обнажил их ничтожество. Именно это чувство выразил Кольцов, назвавший Пушкина «простреленным солнцем»:

Так-то, темный лес,
Богатырь Бова!
Ты всю жизнь свою
Маял битвами.
Не осилили
Тебя сильные,
Так дорезала
Осень черная.
<…>
С богатырских плеч
Сняли голову —
Не большой горой,
А соломинкой...
(«Лес», 1837)

Перепуганные жандармы суетились, стремясь не допустить стихийного изъявления народных почестей телу поэта. Во время выноса тела из церкви, по свидетельству А. И. Тургенева, «явились жандармы, полиция, шпионы»[15]. Тело поэта по личному приказу царя тайком было перевезено в Святые Горы под Псковом, где предано земле безо всяких почестей.

Но Пушкину это было уже все равно: для него началась новая жизнь — жизнь в бессмертии русской культуры.

Прижизненная биография Пушкина — жизнь Пушкина-человека — закончилась, началась вторая, посмертная.

Пушкин вошел в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный мастер жизни, человек, которому был дан неслыханный дар быть счастливым даже в самых трагических обстоятельствах. А. Блок говорил: «Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними — это легкое имя: Пушкин. Пушкин так легко и весело умел нести свое творческое бремя, несмотря на то, что роль поэта — не легкая и не веселая; она трагическая...»[16] В этом источник бесконечного обаяния личности Пушкина, причина неиссякаемого интереса к его биографии.


 

1. Источник: Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя: Пособие для учащихся. – Л.: Просвещение, 1983, – 255 c.
Лотман Юрий Михайлович (1922–1993) – советский ученый, литературовед, историк, культуролог, академик. (вернуться)

2. Баратынский Е. А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников. М., 1987. С. 270. (вернуться)

3. Московский пушкинист. М., 1927. Вып. 1. С. 24. (вернуться)

4. Свод данных об изучении этого стихотворения и истолкование текста см.: Алексеев М. П. Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг...»: Проблемы его изучения. Л., 1967. (вернуться)

5. Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 7. С. 391. (вернуться)

6. Журнал Пушкина проходил общую, духовную (церковную), военную цензуру и цензуру министерства двора, а также просматривался Бенкендорфом. (вернуться)

7. Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 1. С. 87. (вернуться)

8. Ср. мнение матери Вронского в «Анне Карениной», что ничто так «не давало последней отделки блестящему молодому человеку, как связь в высшем свете». (вернуться)

9. Бульвер-Литтон Э. Пелэм, или Приключения джентльмена. М., 1958. С. 42. (вернуться)

10. А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 231. (вернуться)

11. А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 204. (вернуться)

12. Там же. С. 302. (вернуться)

13. А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 317. (вернуться)

14. Там же. С. 177. (вернуться)

15. А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 177. (вернуться)

16. Блок А. А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 6. С. 160. (вернуться)





 

«Отцы-пустынники и жены непорочны...».
Рис. Пушкина. 1836.
 
 

                

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика