Полномочный министр. Грибоедов в Петербурге. Фомичев С. А.
Литература для школьников
 
 Главная
 Грибоедов А.С.
 
А. С. Грибоедов. С портрета кисти художника М.И.Теребенева, 1824 г.
 
 
 
 
 
 
 
Александр Сергеевич Грибоедов
(1795-1829)


ГРИБОЕДОВ
в Петербурге
С. А. Фомичев[1]
 


 
ПОЛНОМОЧНЫЙ МИНИСТР


Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных,
в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании
к числу орденов и крепостных рабов?.. Мученье быть
пламенным мечтателем в краю вечных снегов.
А. Грибоедов. Из письма к Бегичеву


Трактат о вечном мире с Персией был подписан в полночь с 9 на 10 февраля 1828 года — эта минута, по предсказаниям персидских астрологов, была наиблагоприятнейшей для заключения договора. 14 февраля из селения Туркманчай, что по пути от Тавриза к Миане, в Петербург отправился вестником мира чиновник по дипломатической переписке при Главноуправляющем Грузией и командире Кавказского корпуса генерале Паскевиче — коллежский советник Грибоедов в сопровождении подпоручика князя Андроникова. Трактат утверждал переход к России обширных закавказских территорий, контрибуцию в 20 миллионов рублей и прочая, и прочая, и прочая. Грибоедов знал наизусть все шестнадцать статей договора, знал и то, что в письме к Николаю I Паскевич рекомендовал его как «отличного, усердного и опытного в здешних делах чиновника», весьма полезного «по политическим делам».

Через месяц, 14 марта, в густом тумане кибитка с коллежским советником и подпоручиком дотащилась по петербургским лужам до Демутова трактира. Грибоедова уже давно и с нетерпением в столице ждали. Он был препровожден в Зимний дворец. В третьем часу пополудни, в момент вручения императору текста Туркманчайского договора, с Петропавловской крепости громыхнул первый орудийный залп, за ним последовало еще двести, на сто больше, нежели в 1815 году, когда праздновалась победа над Наполеоном. Нынешний успех был первой викторией Николая I, ее надлежало отпраздновать внушительнее, чем все предыдущие.

Награды были также необычайно щедрыми. Паскевичу пожаловали титул графа Эриванского и, чтобы графство было полновеснее, миллион из казны. Всем генералам, участвовавшим в кампании, — по 100 тысяч. Грибоедова наградили орденом Анны 2-й степени с алмазами, чином статского советника и четырьмя тысячами червонцев.

После того как с дипломатом побеседовал император, с семейным участием расспрашивая об «отце-командире», а императрица милостиво осведомилась о здоровье супруги и дочери графа Эриванского, Грибоедов оказался в центре внимания царедворцев. Генерал-адъютант Левашов, новый военный министр граф Чернышев, генерал-губернатор Петербурга Голенищев-Кутузов клялись в своей любви к Паскевичу и к Грибоедову.

И, очутившись в «атмосфере всяких великолепий», странно чувствовал себя автор «Горя от ума». Было что-то ирреальное в его новом положении. Будто кто-то, издеваясь над ним, в бравурном ключе проиграл знакомую скорбную пьесу. Все это было, было два года назад: стремительный проезд от южных российских окраин до северной столицы, Зимний дворец, Левашов... Все то же, да не так. Теперь все рады, все счастливы его видеть. Как, например, этот улыбающийся генерал, командующий артиллерией Сухозанет, который без всяких представлений завладел статским советником, осведомляясь, как ему понравился праздничный салют. Что ж, салют получился громким, но можно ли забыть, что двадцать семь месяцев назад именно Сухозанет скомандовал «пли!» орудиям, нацеленным на каре у стен Сената?..

Лишь 16 марта Грибоедов сел за письмо к Паскевичу. Оно как-то не складывалось, так как дверь гостиничного номера поминутно распахивалась, пропуская все новых и новых посетителей.

Заглянул действительный статский советник А. А. Башилов с просьбой напомнить графу Эриванскому о старом знакомстве. Вслед за ним прорвался произведенный в поручики гвардии князь Андроников. Под стать ему был и розовощекий Феденька Хомяков, ученик Жандра и дальний родственник Грибоедова, — он служил в Коллегии иностранных дел и мечтал о назначении на Восток, имея важные проекты насчет персидских дел. Потом появился кавказский сослуживец К. В. Чекин, унылый и обиженный: он сочинял текст указа о мире с Персией, а его забыли наградить. И о Чекине вставил в письмо несколько строк Грибоедов, но на этом поставил точку. Пора было отправляться в Азиатский департамент.

Располагался департамент в двух шагах от гостиницы — в Восточном корпусе Главного штаба, гигантской подковой замкнувшего Дворцовую площадь. Со стороны Мойки желтое здание казалось особенно огромным и величественным. Некогда в первые петербургские годы Грибоедова столичные строения были преимущественно палевыми, позже модным цветом стал небесно-голубой. Новому императору претила сентиментальность — столица перекрашивалась в желтое.

Грибоедов прошел к директору департамента, греку Константину Константиновичу Родофиникину. За мир с Персией ему дали денежную награду, вдвое меньшую, чем Грибоедову, и директор был потому обижен. Впрочем, Родофиникин помнил, что в письме министра иностранных дел графа Нессельроде, которое надлежало сегодня отправить к Паскевичу-Эриванскому, значилось: «Приезд статского советника Грибоедова и привезенные им доказательства, что мир заключен и трактат подписан, преисполнили радостью сердца всех... Грибоедов награжден соответственно заслугам его, и я уверен, что он будет полезен во многом и впредь по делам Персии». Именно потому Константин Константинович счел необходимым и сам написать к главноначальствующему в Грузии: «Слов не могу найти, чтобы описать вашей светлости всеобщую радость, которою была объята петербургская публика приездом любезнейшего Грибоедова... Остается довершить дело, чтобы дать ему дело, и то будет».

Но Грибоедов на вопрос Родофиникина, какого назначения он бы желал, ответил уклончиво:

— Душевно желал бы некоторое время побыть без дела официального и предаться любимым своим занятиям.

На этом аудиенция закончилась.

В тот день в департаменте планировалась маленькая церемония: экзамен в учебном отделении восточных языков при Министерстве иностранных дел. Экзаменовались не ученики школы, а чиновники, занимавшиеся изучением языков приватно.

Руководил экзаменационной процедурой строгий и моложавый для своих шестидесяти лет немец, почетный член Академии наук Фридрих Аделунг, пять лет назад основавший училище. Здесь же присутствовали основатель Азиатского музея X. Д. Френ и преподаватели Мурза Джафар Топчи-эфенди, Ф. Ф. Шамруа, Ж. Ф. Деманж. Последний преподавал когда-то в университете, но попал в злосчастную руничевскую историю («дело петербургских профессоров») и вынужден был оставить кафедру. Теперь кафедру восточных языков в университете возглавлял молодой, но всезнающий поляк О. И. Сенковский, который также был приглашен на экзамен. С ним Грибоедов был знаком заочно: первоначально в одной из статей Туркманчайского договора предполагалась передача России древних персидских манускриптов, список которых был подготовлен профессором. Дело, правда, не сладилось. Наследник престола Аббас-Мирза, пригласив по этому поводу Грибоедова, схитрил: «Скажите, ради Аллаха, зачем вашему государю понадобились такие старинные книги, которых никто не читает? Если вашему царю нужны книги, так, пожалуй, я велю сочинить для него сколько угодно новых историй, самых свежих, самым отборным, блестящим новейшим слогом изложенных, и представлю ему впоследствии...»

Экзамен прошел благополучно. Особенно отличились двое из испытуемых. С первым из них Грибоедов был несколько знаком, встретив его в Москве у В. Ф. Одоевского: это был воспитанник благородного пансиона при Московском университете и «архивный юноша» Владимир Титов, большой педант, прочитавший все на свете и обо всем рассуждавший с наивной самоуверенностью; впрочем, юношеское воодушевление внушало невольную симпатию. Вторым был филарет Александр Ходзько: о нем Грибоедов слышал много добрых слов от Адама Мицкевича, с которым встречался в 1825 году в Крыму.


О Мицкевиче Грибоедов вновь вспомнил спустя три дня, получив приглашение на музыкальный утренник Марии Шимановской.

Объехавшая с концертами всю Европу, восхищавшая своим мастерством и Гете, и Россини, Мария Шимановская окончательно переселилась теперь в Петербург, где придворное звание «первой пианистки их величеств императриц» позволяло вести открытый образ жизни, не обращая внимания на косые взгляды любителей «приличий». Петербургский свет вынужден был мириться с «разведенной», которая предпочла семейной жизни нелегкую судьбу профессиональной артистки.

Квартира Марии Шимановской в доме купчихи Пентьшиной на Первой Итальянской улице (ныне улица Ракова, 15) в конце 1820-х годов стала одним из известных в столице культурных центров. Редко выступавшая теперь с публичными концертами, Шимановская по понедельникам устраивала домашние музыкальные утренники.

19 марта 1828 года Грибоедов встретил тут множество старых знакомых. Особенно интересен был Пушкин, которого Грибоедов помнил девятнадцатилетним юношей, только что закончившим Лицей. И сейчас — особенно рядом со степенным Жуковским и суховатым Вяземским — в пушкинских порывистых движениях, в легкой танцующей походке, в заливистом смехе и нецеремонной манере разговора проглядывало нечто юношеское. Но годы не прошли для поэта даром: характерный арабский профиль его заострился, на лицо легли морщины, бакенбарды были пышны, но на висках волосы заметно поредели. Лицо его мгновенно принимало угрюмое выражение, как только улыбка гасла.

В молодости они познакомились, но не подружились. Однако, разъехавшись десять лет назад, поэты никогда не теряли друг друга из виду. В начале 1825 года Пущин завез в Михайловское только что пошедшее по рукам «Горе от ума». Прослушанная наскоро, меж разговорами обо всех и обо всем, в суматохе быстро пролетевшего зимнего дня, комедия далеко не во всем удовлетворила Пушкина, видевшего погрешности и в плане и в трактовке характеров. Впрочем, излагая свои впечатления в письме к А. Бестужеву, он оговорился: «Покажи это Грибоедову. Может быть, в ином я ошибся. Слушая его комедию, я не критиковал, а наслаждался. Эти замечания пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться. По крайней мере, говорю прямо, как истинному таланту». Это было похоже на дружеское рукопожатие.

Грибоедов же внимательно читал Пушкина. Во время заключения на гауптвахте он просил переслать только что появившуюся в продаже книгу его стихотворений, а полгода спустя напоминал Бегичеву: «Когда будешь в Москве, попроси Чаадаева и Каверина, чтобы прислали мне трагедию Пушкина „Борис Годунов”». В том же письме он писал: «Поэзия! люблю ее без памяти, страстно, но любовь достаточна ли, чтобы себя прославить? И наконец, что слава? По словам Пушкина...

Лишь яркая заплата
На ветхом рубище певца».

В чем-то главном они были чрезвычайно похожи друг на друга. Бо́льшую часть жизни — вдали от столиц и друзей, вечно на подозрении правительства, авторы повсеместно известных произведений, не допущенных в печать... Сходство было в трагических судьбах поэтов, неугодных российскому самодержавию, относившемуся к гению с мерилом табели о рангах...

Грибоедов уже прочитал недавно напечатанные в петербургской газете отрывки из седьмой главы «Евгения Онегина» с описанием московских впечатлений Татьяны. Строфы были прекрасны и особо польстили авторскому самолюбию тем, что предварялись эпиграфом из «Горя от ума»: писать о фамусовской Москве, не вспоминая Грибоедова, не мог даже Пушкин. Но вот что удивительно (об этом Пушкин догадываться не мог): особо поразило драматурга иное совпадение — строки, посвященные Наполеону в Петровском замке:

Нет, не пошла Москва моя
К нему с повинной головою.
Не праздник, не приемный дар —
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.

Дело в том, что в намеченном Грибоедовым плане драмы о 1812 годе была предусмотрена такая же сцена: «Наполеон один... Размышления о юном, первообразном сем народе, об особенностях одежды, зданий, веры, нравов. Сам себе преданный, — что бы он мог произвести».

Об этом рано было еще говорить, но более всего на свете Грибоедов желал до конца довести задуманное — пьесу о временах, столь недавних и так не похожих на нынешние, о герое, крепостном крестьянине, который после войны возвращается под господскую палку. Сам себе преданный, — что бы он мог произвести!

Поговорить с Пушкиным как следует не удалось, их оттеснили друг от друга, забросали вопросами, заговорили — они были равно популярны. Да и хозяйка уже направлялась к фортепьяно.

Зазвучала музыка: полный истомы, нежности и меланхолического очарования полонез Огинского...

В паузе между номерами Грибоедов бросил взгляд на альбом, лежавший подле него на столике, перелистнул несколько страниц. На разных языках польскую пианистку приветствовали многие европейские знаменитости. Томас Мур вписал сюда стихи Байрона, созданные перед отъездом в Грецию: о мужественной преданности, которая если и исчезает, то только с последним вздохом, с последним пожеланьем счастья другу. Изящно грустил Шатобриан, по обыкновению балагурил Денис Давыдов, меланхолически радовался Карамзин. Последняя запись в альбоме была сделана всего несколько дней назад:

    Из наслаждений жизни
Одной любви музыка уступает,
Но и любовь мелодия...
Александр Пушкин

24 марта кончился великий пост, и пошли лавиной пасхальные обеды. Генерал Сухозанет, взявший на себя опеку над Грибоедовым, приезжал чуть ли не каждый день к нему в Демутов трактир и отвозил то к графу Лавалю на Английскую набережную, то к сенатору Челищеву на Вознесенский проспект, то к своему тестю князю Белосельскому-Белозерскому к Аничкову мосту. Обеды были обильными, разговоры многословными, но однообразными. Говорили о подъеме первой из колонн строящегося Исаакиевского собора, и непременно какой-нибудь очевидец сообщал, что на установку махины — по его наблюдениям — было затрачено всего час с четвертью. Дамы щебетали об отделанных в Зимнем дворце покоях вдовствующей императрицы Марии Федоровны, вновь и вновь восхищаясь императором, который при открытии апартаментов встретил царицу на пороге с хлебом и солью. Много толковали о производстве графа Нессельроде в вицеканцлеры. Когда эти темы иссякали, дружно и с удовольствием удивлялись необычности погоды, установившейся с начала светлой недели: накануне выпал густой снег, и по городу восстановились санные пути.

В назойливости Сухозанета был какой-то расчет — Грибоедов выжидал, когда он откроется.

Все прояснилось во время интимного обеда, который Сухозанет устроил для Грибоедова вместе со своим свояком, военным министром графом А. И. Чернышевым. Петербургских генералов интересовали дальнейшие планы Паскевича: милость императора к нему была так велика, что он мог претендовать на любой, самый высокий пост, не смущаясь тем, что все высокие посты в Петербурге были заняты.

Хитрили генералы с видом грубоватой военной откровенности. Но между тем дали явственно понять, что характер Паскевича «переменился», что он не находит уже себе равных и «все человечество трактует, как тварь». Намекнули, что слухи о том дошли до императора и он обеспокоен. И Грибоедов защищает графа Эриванского.

«Я все-таки опираюсь, — сообщал он Паскевичу, — на известную природную вашу порывчивость и ссылаюсь в том на стародавних ваших приятелей, которые всегда вас знали вспыльчивым человеком. И в своей защитительной речи я силюсь дать понять, что, возвеличившись во власти и славе, вы очень далеки от того, чтобы усвоить себе пороки выскочки». Конечно, можно было бы и не сообщать графу о порочащих его слухах. Но у Грибоедова на то был свой расчет.

В новом наместнике Грузии не было и намека на ермоловскую терпимость к чужим мнениям, но зато он и не был так уверен в своих действиях, как Ермолов. Паскевичем можно было руководить, сдабривая советы — без этого было нельзя — апелляцией к «мудрости» и «твердости» его сиятельства. Недоброжелатели обвиняли Грибоедова, что он даже правит письма косноязычного начальника, и он действительно их правил, а чаще попросту составлял, как, например, реляцию Паскевича Николаю I о доблестных действиях «лейб-гвардии сводного полка», в котором служили солдаты, замешанные в событиях 14 декабря, — в результате положение солдат было улучшено. С особым чувством Грибоедов прочел в газете «Русский инвалид» от 22 марта сообщение о том, что «за отличия в сражении производится Нижегородского драгунского полка унтер-офицер Оржицкий в прапорщики». Речь здесь шла о Николае Николаевиче Оржицком, разжалованном в рядовые за участие в декабристском заговоре. И облегчение участи еще одного из осужденных — тоже было наградой Грибоедову за его службу у Паскевича.

А еще помнил Грибоедов о том, что перед отъездом из Туркманчая удалось вырвать у Паскевича обещание помочь при случае Александру Одоевскому.

Нет, не стоило давать графа Эриванского на растерзание столичным генералам... А сиятельного необходимо было тоже проучить, чтобы не слишком ослеплялся своим величием!

С этого дня генералы потеряли интерес к Грибоедову...

26 марта Грибоедов вместе с Пушкиным, Вяземским и Жуковским был приглашен на обед к своему довоенному московскому знакомому, графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому, проживавшему в доме Гагарина на Большой Морской. Член многочисленных комиссий и комитетов, граф был к тому же тонким ценителем музыки и искусным пианистом. Современники находили, что и лицом он был похож на Россини. Вяземский писал о нем:

Как ни придешь к нему, хоть вечером, хоть рано,
А у него уж тут и химик, и сопрано,
И врач, и педагог, разноплеменный сбор,
С задачей шахматной ученый Филидор,
Заморский виртуоз, домашний самоучка,
С старушкой бабушкой молоденькая внучка,
И он вперит свой неподвижный взгляд
Рассеянно, спросить из двух любую рад,
Которая должна в балет порхнуть Жизелью,
Которой на покой дать в богадельню келью...

В тот день, впрочем, графа никто не беспокоил, кроме двух тезок-поэтов, которые были в ударе. Вяземский, отчитываясь ежедневно жене о петербургских впечатлениях, писал 27 марта: «Имели мы приятный обед у Виельгорского с Грибоедовым, Пушкиным, Жуковским. В Грибоедове есть что-то дикое, de farouche de sauvage (суровое, дикое. — С. Ф.) в самолюбии: оно при малейшем раздражении становится на дыбы, но он умен, пламенен, с ним всегда весело. Пушкин также полудикий в самолюбии своем, и в разговоре, в спорах были у него сшибки забавные».

Сшибки эти не вели к ссоре. «Это один из самых умных людей в России, — отзывался о Грибоедове Пушкин. — Любопытно послушать его».

Их часто видели в те дни вместе не только в Демутовом трактире, где они снимали номера, но и у общих знакомых.

Еще до начала пасхальной недели в номер к Грибоедову зашел издатель журнала «Отечественные записки» П. П. Свиньин с непременной просьбой побывать у него на званом обеде. По случаю журналист занес свой альбом, наказывая приложить к нему бесценную руку и потом передать Пушкину с той же целью.

Последний раз Грибоедов виделся со Свиньиным летом 1825 года в Крыму — тогда от него удалось скрыться, поднявшись на Чатыр-даг, куда сей любитель путешествий не решился забраться по причине ненастной погоды, что, впрочем, не помешало ему тиснуть в своем журнале заметку о встрече с драматургом — как тот любит посещать «высочайшую гору Тавриды, чтоб питаться чистым, горным воздухом, вдохновенным для пламенного воображения поэта-психолога».

Сейчас Чатыр-дага поблизости не было.

В назначенный день Грибоедов отправился вдвоем с Пушкиным в дом Жербина на углу Михайловской площади и Инженерной улицы (ныне пл. Искусств, 2), где квартировал Свиньин. Там уже собралось порядочное количество гостей, в основном журналисты и писатели. Приглашая их на пасхальный обед, хозяин восторженно предуведомлял каждого, что ожидается непременное присутствие Грибоедова.

Свиньин обожал знаменитостей, потому что сам был знаменит. Объехавший почти всю Россию (что Россию? — чуть не весь белый свет), Павел Петрович был начинен всяческими историями. Он знал, что ему плохо верят, что по Петербургу ходят про него злые стихи:

Павлушка, медный лоб, приличное прозванье,
Имел ко лжи большое дарованье;
Мне кажется, еще он в колыбели лгал...

И потому, дорожа залученным собеседником, начинал свой очередной рассказ осторожно, описывая, например, красоты Ниагарского водопада, у которого ему действительно довелось (и в журналах об этом сообщали!) бывать, но, распалившись, и сам не без некоторого удивления вдруг обнаруживал себя уже в клокочущей водяной пучине спасающим прекрасную ирокезку...

До обеда хозяин показал знаменитым гостям свой «музеум». Здесь были интересные вещи: картины Кипренского и Левицкого, скульптуры Козловского и Шубина, мозаика Ломоносова, но тут же демонстрировался и чепчик, сплетенный из паутины, а пуще того — ковш Бориса Годунова и кашник царя Алексея Михайловича (доказательством подлинности экспонатов было, разумеется, честное слово хозяина).

Обед был обилен. Павел Петрович всячески старался разговорить Грибоедова, убеждая его не хранить втуне запас метких наблюдений, которых огромное множество у такого любителя путешествий. Грибоедов отвечал неохотно и резко. Выручил Греч, скаламбурив более или менее кстати: «Monsieur est trop percant» («Господин слишком проницателен», или «совершенный персиянин» — Persan).

После обеда посыпались просьбы почитать знаменитое «Горе от ума». Комедию Грибоедов читать отказался. Он прочитал сцену из новой своей пьесы «Грузинская ночь». Это была трагедия о грузинском князе, выменивающем коня на отрока, молочного брата и раба своего, о кормилице, с помощью злых духов Али мстящей князю за своего сына, о дочери князя, полюбившей русского офицера и погибшей от пули отца, желавшего убить пришельца. Пьеса была дописана до конца, но еще не готова к публикации. Предстояло довести до совершенства стихи, чтоб они, как в «Горе от ума», были гладкими как стекло.

Читать трагедию из грузинской жизни в присутствии Пушкина значило вступать с ним в поэтическое соревнование. В то время многие перепевали «Кавказского пленника», но у Грибоедова был свой голос, он это чувствовал.

Сам стих пьесы, напряженный и оголенный (в нем почти не было эпитетов), словно сжатый в пружины периодов, был иным, не пушкинским:

Так будь же проклят ты и весь твой род.
И дочь твоя, и все твое стяжанье!
Как ловчие, — ни быстриною вод,
Ни крутизною скал неудержимы.
    Но скачут, по ветрам носимы,
Покуда зверь от их ударов не падет,
    Истекший кровию и пеной, —
Пускай истерзана так будет жизнь твоя,
Пускай преследуют тебя ножом, изменой
    И слуги, и родные, и друзья.

О трагедии заговорили в литературных кругах. Н. М. Языков писал из Дерпта своему брату, что «Грибоедов написал трагедию, какой не бывало под солнцем».

...Почти месяц Павел Петрович Свиньин терпеливо ждал свой альбом со стихами Грибоедова и Пушкина. Потом решил поторопить знаменитых авторов:

Для трех твоих и Пушкина бесценных строк
    Готов три года дожидаться,
Но, видишь, одному еще поэту вышел срок
И завтра в армию пришлося отправляться.
    А мне хотелось бы его завербовать,
Вот почему прошу альбом мой мне прислать.

Альбом незамедлительно был доставлен Свиньину. «Бесценных строк» в нем не оказалось.

Война с Турцией была еще не объявлена, но уже предрешена. Позиция Персии в этих условиях стала особенно важной. Туда следовало послать с миссией такого человека, который хорошо знал и местные условия, и персидскую знать.

15 апреля 1828 года, в воскресенье, Грибоедова вызвали к министру иностранных дел Карлу Нессельроде, который предложил ему возглавить персидскую миссию. История повторялась — десять лет назад уже состоялся подобный разговор, хотя, конечно, тогда предлагался Грибоедову не такой важный пост. Но еще больше, чем тогда, не хотелось отправляться в Персию. Снова в Персию? Значит, опять уйдут лучшие годы жизни, когда он чувствует прилив творческих сил, когда в походной тетради теснятся планы нескольких трагедий, когда так нужен покой, хотя бы для того чтобы отделать «Грузинскую ночь».

Десять лет назад Грибоедов был слишком юн — прямо пытался объяснить, что творчество считает главной целью жизни. Сейчас нужно было придумать нечто более солидное. Министр ждал ответа.

И тогда, привыкнув точно взвешивать смысл слов, Грибоедов возразил, что в Персии необходим не временный поверенный, что представляло собою низшую степень дипломатического представительства, а по крайней мере полномочный министр, чтобы не уступать ни шагу англичанам.

Разговор был исчерпан. Министр решить такой вопрос не мог. Для этого требовалась высочайшая санкция.

Покидал вице-канцлера Грибоедов с чувством огромного облегчения. Он чувствовал, что Нессельроде как следует доложит свое мнение императору. Стало быть, туча прошла мимо: для полномочного министра поищут кого-нибудь починовнее.

17 апреля петербургские газеты опубликовали декларацию о войне с Турцией.

На следующий день в кабинете Жуковского сошлись Грибоедов, Пушкин, Вяземский и Крылов. Жил Василий Андреевич в Шепелевском доме, соединенном с Зимним дворцом (на месте этого дома сейчас стоит Новый Эрмитаж). Парадные этажи здания предназначались для почетных гостей, там же доживали на покое фрейлины века минувшего. Жуковского, как воспитателя наследника, поселили в антресолях.

Кабинет был огромен и обставлен с тонким артистическим вкусом. Грибоедову несколько неуютно здесь чувствовалось, остальные пообвыклись. Крылов, по обыкновению, занял весь диванчик, рассчитанный, по крайней мере, на троих. Пушкин метался взад и вперед как загнанный зверь. Сегодня ему была назначена встреча у Бенкендорфа, чтобы окончательно решить вопрос о выезде в действующую армию, куда поэт непременно хотел попасть. По слухам — а столичные слухи порой достовернее газет, — просьба его была удовлетворена уже несколько дней назад. Но в канцелярии III отделения ему только что в приеме отказали и не советовали сегодня Бенкендорфа дожидаться. Без разрешения же шефа жандармов поэт не мог выехать никуда далее петербургской округи.

И Вяземский, подавший прошение о следовании за Главной квартирой, тоже пока не получил ответа.

Грибоедов же мечтал о другом. Очевидно, именно он в тот день подал идею, о которой Вяземский поведал в письме к своей жене: «Смерть хочется, приехав, с вами поздороваться и распроститься, возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе, из Лондона недели на три в Париж... Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах, как жирафы... не шутка видеть четырех русских литераторов. Журналы, верно, заговорят о нас. Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки: вот опять золотая руда. Право, можно из одной спекуляции пуститься на это странствие. Продать заранее ненаписанный манускрипт своего путешествия какому-нибудь книгопродавцу или, например, Полевому, — деньги верные...»

Однако дело не сладилось. Пушкину и Вяземскому было строго приказано оставаться дома. Спустя несколько дней снова призвали к Нессельроде и Грибоедова, высочайше назначенного полномочным министром в Персию, невзирая на малый чин. Отказаться от этой милости не представлялось возможным. Тогда нужно было выходить в отставку. А чем жить?

Прямо от министра Грибоедов поехал к Жандру, который жил теперь у Михайловской площади (современный адрес: ул. Ракова, 15). При встрече сказал: «Прощай, друг Андрей! Я назначен полномочным министром в Персию, и мы более не увидимся».

Может быть, именно в те дни из-под пера Грибоедова вылились горькие строки:

Не наслажденье жизни цель,
Не утешенье наша жизнь.
О, не обманывайся, сердце!
О, призраки, не увлекайте!..
Нас цепь угрюмых должностей
Опутывает неразрывно...


Начались хлопоты по организации персидской миссии, которые, не прекращаясь, длились уже до самого отъезда из Петербурга.

Прежде всего необходимо было позаботиться о своих ближайших помощниках. Среди чиновников Коллегии иностранных дел Грибоедов присматривается с пристрастием к людям молодым, увлеченным, не испорченным искательством выгод. Он предлагает пост первого секретаря миссии С. А. Соболевскому, воспитаннику Кюхельбекера по Благородному пансиону при Петербургском университете, близкому знакомому Александра Пушкина. Блестящий остроумец, автор множества едких эпиграмм, Соболевский обладал глубокими и основательными знаниями. Однако Восток не манит его, и Грибоедов останавливается тогда на кандидатуре Н. Д. Киселева, с которым познакомился в Туркманчае, где тот был среди представителей министерства на переговорах. Это был тоже человек пушкинского круга, университетский приятель поэта Языкова, записавшего в его альбоме:

Ты первый подал мне приятельскую руку,
Внимал моих стихов студенческому звуку,
Делил со мной мечты надежды золотой
И в просвещении мне был пример живой.
Ты удивил меня: ты и богат и знатен,
А вовсе не дурак, не подл и не развратен...

Киселева в персидское посольство, однако, не отпустил Нессельроде, заявивший: «Я берегу маленького Киселева для большого посольства в Риме или в Париже...» — что одно подчеркивало особое отношение министерства к персидской миссии и к восточным делам вообще, представлявшимся в официальной российской дипломатии второстепенным делом. В конечном счете первым секретарем миссии был назначен «архивный юноша» И. С. Мальцев. Впоследствии он один уцелеет во время тегеранской катастрофы, спрятавшись в частном доме, и «во внимание к примерному благоразумию, оказанному во время возмущения в Тегеране», будет награжден орденом.

Вторым секретарем посольства, к полному удовлетворению Грибоедова, был назначен Карл Аделунг, который под руководством отца, директора школы восточных языков, хорошо изучил Персию и давно горел желанием посетить ее.

Остальных сотрудников миссии предстояло подобрать на Кавказе. Однако именно в столице хотелось Грибоедову отыскать врача для миссии, имевшего основательные знания и практику на Востоке. Необходимо было противопоставить его лекарю английской миссии Макнилю, который, врачуя заодно и шаха, и его жен, и его приближенных, оказывал достаточно ощутительное влияние на персидское правительство отнюдь не в домашних делах. Руссофоб по убеждениям, Макниль играл двусмысленную роль на Туркманчайских переговорах, что не помешало ему получить недавно в России орден св. Анны 2-й степени, а также табакерку с бриллиантами и императорским вензелем.

Необходимо было иметь в Персии лекаря более искусного, чем Макниль, чтоб уничтожить его интриги. Опытный доктор наконец был рекомендован Грибоедову Адамом Мицкевичем, прибывшим в Петербург в конце апреля. Он предложил взять в миссию своего молодого друга, выпускника Виленского университета, которому в 1827 году посвятил стихотворение «Доктору Семашко, предпринимающему научное путешествие в Азию с целью изучения естественной истории». Александр Семашко проживал в Астрахани, исполняя должность городского врача и воюя с начальством. Грибоедов начинает хлопоты об определении Семашко в персидскую миссию, но бюрократическая переписка по этому поводу в конце концов так и не преодолела междуведомственных барьеров, — и едва ли только по вине российского бюрократизма. Настоятельное напоминание Грибоедова о необходимости не уступать ни в чем англичанам в Персии всякий раз встречало противодействие в Министерстве иностранных дел.

Получив назначение полномочным министром, Грибоедов выговаривает право составить проект инструкции, определяющей главное направление политики России на Среднем Востоке.

«Самое учреждение Миссии при Персидском дворе, — писал Грибоедов, — уже означает со стороны России искреннее желание умирить сколько можно прочнее те несогласия, которые временно возникли между обоими государствами, произвели войну и ныне прекращены трактатом, заключенным в Туркманчае. Но трактат, как ни торжественен акт сей, часто по несоблюдению или превратному толкованию обоюдных прав и обязанностей делается предметом спорным и, следовательно, поводом к новой неприязни...»

Грибоедов считал необходимым представление полномочному министру свободной инициативы в его действиях по упрочению добрососедских отношений между странами, а также по ослаблению, в необходимых случаях, английского влияния в Персии. Одной из конкретных мер, должных произвести благоприятное впечатление на персиян, было, по мысли Грибоедова, сокращение контрибуции на 2 курура (4 миллиона рублей) — по крайней мере, продление срока ее платежей. Этого требовало реальное положение дел: Персия была разорена войной. Тяготы по выплате контрибуции в конечном счете ложились на плечи народа, и Грибоедов понимал, насколько действенной окажется предложенная им мера улучшения отношений между странами.

Однако составленный им проект инструкции был коренным образом переработан директором Азиатского департамента Родофиникиным. Полномочному министру вменялось в обязанность «прилагать все старания, чтобы те деньги к определенному сроку были уплачены». Ориентация посланника на своевременное получение контрибуции в качество одной из первоочередных задач миссии лишала его инициативы во всех других вопросах.

Интересы России Грибоедов понимал глубже, нежели руководимое Нессельроде министерство. В резком отличии предложений Грибоедова от предписанных ему директив уже таилась возможность трагического развития дальнейших событий.

В конце апреля на стол шефа жандармов легло очередное агентурное донесение о настроениях в столице, которое, несмотря на лестный отзыв о Грибоедове, вовсе не улучшало его положения.

«Возвышение Грибоедова на степень посланника произвело такой шум в городе, какого не было ни при одном назначении. Все молодое, новое поколение в восторге. Грибоедовым куплены тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые, способные чиновники и все умные люди торжествуют... Должно прибавить, что Грибоедов имеет особенный дар привязывать к себе людей своим умом, откровенным, благородным обращением и ясною душой, в которой пылает энтузиазм ко всему великому и благородному. Он имеет толпы обожателей везде, где только жил, и Грибоедовым связаны многие люди между собою. Приобретение сего человека для правительства весьма важно в политическом отношении. Натурально, что при сем случае появилось много завистников, но это глас, вопиющий в пустыне. Вообще теперь раскрыта важная истина, что человек с дарованием может всегда надеяться от престола, без покровительства баб и не ожидая, пока преклонность лет сделает его неспособным к службе».

Если бы Грибоедову попался на глаза этот любопытный документ, он без колебаний определил бы анонимного автора.

Но как ни любил Булгарин творений, выходивших из-под пера его, некоторыми из них он никогда не хвастался: теми, которые проходили по ведомству III отделения, — проходили вот уже более двух лет.

Он только что вернулся из благоприобретенного своего имения Карпова (под Дерптом), куда отвез на лето жену и ее тетку, и постоянно вертелся вокруг Грибоедова в числе многих других праздных посетителей, осаждавших гостиничный номер посланника. Застав как-то Грибоедова за хозяйственными расчетами, Булгарин предложил себя ему в «дядьки», обещая обеспечить как нельзя лучше все нужды Грибоедова во время пребывания его в Персии. На деньги, полученные в награду за Туркманчайский договор, Булгарин обещал приобретать по мере надобности книги и различные вещи для пересылки в Тавриз. Грибоедов вмиг оценил все выгоды этого предложения: среди гостинодворских купцов Фаддей Бенедиктович пользовался огромной популярностью.

Грибоедову же и в самом деле было не до мелочных хозяйственных забот.

Среди других посетителей в его номере однажды появился чиновник Министерства финансов Петр Демьянович Завелейский. Судьба его отчасти была сходной с грибоедовской. Его также недавно наградили орденом и внушительной денежной премией за успехи по службе — открытие шайки контрабандистов, действовавшей на западной границе России. Кроме награждения, Завелейский получил крупное повышение и собирался отправиться в Тифлис заведовать грузинской казенной экспедицией. К Грибоедову он пришел с проектом образования акционерной компании на Кавказе.

Мысль эта настолько была хороша, что, занятый по горло делами и визитами, Грибоедов находит время обсудить с новым знакомым и передумать заново основные положения, на которых надлежало учредить «Российскую Закавказскую компанию». В том, что проект, хорошо обоснованный и соответствующим образом изложенный, осуществим, он не сомневался. Конечно, было бы наивно обращаться с ним самому в правительственные сферы — это должен сделать Паскевич-Эриванский. Но ковать железо нужно было, пока оно горячо: пока наместник Грузии пользовался огромной властью и пока столь внушительным было на него влияние Грибоедова.

Основная мысль проекта была проста и заманчива. Получив от государства закавказские земли, право заселять их на особых, но взаимовыгодных условиях переселенцами и право свободной торговли на Черном море, акционерная компания в короткий срок доставила бы ощутимые — и экономические, и политические — выгоды России. Но Грибоедова главным образом увлекала в этом проекте перспектива преобразования полудикого края, возрождения его «для новой, неведомой ему доселе жизни»:

«Никогда войско, временно укрощающее неприятеля, или готовое только истребить его, не может так прочно обуздать и усмирить вражду, как народонаселение образованное и богатое, которое оттеснит до крайних пределов варварские племена, — или примером своим и обоюдностию выгод сольет их с собою в один состав, плотный и неразрывный. Таким образом при расчистке лесов или водворении усадеб и хлебопашеств исчезают хищные звери...»

Недаром так увлечен был Грибоедов образом библейского Давида, пастыря и воина, пророка и певца. Таким мыслился Грибоедову истинный поэт, мыслитель и деятель. «Вот еще одна нелепость, — как-то записал он в своем дневнике, — изучать свет в качестве простого зрителя. Тот, кто хочет только наблюдать, ничего не наблюдает... Наблюдать деятельность других можно не иначе, как участвуя лично в делах... Нужно самому упражняться в том, что хочешь изучить».

Первого апреля, после обычных каникул по случаю великого поста и пасхи, открылись наконец Большой и Малый театры в Петербурге. До отъезда Грибоедова здесь состоялись премьеры трагедии «Гамлет» (в переводе с французского) с Василием Каратыгиным в заглавной роли; мелодрамы Дюканжа и Дино «Тридцать лет, или Жизнь игрока», выдержавшей за месяц несколько представлений при неизменно полном зале; комедий «Обман в пользу любви», переведенной Катениным, и «Полночь» Петра Каратыгина, переделанной из повести А. Бестужева и поставленной на профессиональной сцене по совету Грибоедова.

Однако чаще ставились пьесы иного рода. Репетилов, заявивший: «Да, водевиль есть вещь, а прочее все гиль», — оказался пророком в своем отечестве. Император не жаловал классических трагедий с «убийствами» (в особенности, конечно, с убийствами коронованных особ). Он обожал комедийки с куплетами и переодеваниями. В домашнем кругу Николай I даже как-то сам испробовал свои силы в водевиле П. Каратыгина «Дом на Петербургской стороне», сыграв роль квартального.

Одобрялись высочайше и балеты, хотя постаревший Дидло и не баловал премьерами. Двенадцатый год зрители аплодировали Истоминой, исполнявшей заглавную роль в «Ацисе и Галатее». Нимфу Аспаруху в «Руслане и Людмиле» по-прежнему танцевала Телешова, но прежних восторгов у Грибоедова она не вызывала.

Русская оперная труппа в тот сезон не блистала талантами. 15 апреля Грибоедов в Большом театре слушал оперу Моцарта «Волшебная флейта». Зрители, увлекшись кривляниями безголосого Долбилина, с комическими ужимками исполнявшего роль Папагена, были в восторге.

Грибоедов в антракте делился с собеседником своими впечатлениями о спектакле. «И зачем браться за Моцарта?.. — досадовал он. — Музыка Моцарта требует особенной публики и отличных певцов, даже потому, что механическая часть ее не богата средствами... А теперь посмотрите, как восхищаются многие, хотя ничего не понимают! Это больше портит, нежели образует, вкус публики».

Зато великолепна была гастролировавшая в Петербурге итальянская труппа. С особым успехом пел в «Свадьбе Фигаро» Моцарта и «Сандрильоне» Россини первый бас Този, не испытывавший трудностей в самых сложных пассажах. В апреле 1828 года Грибоедов аккомпанировал Този на одном из обычных четвергов Греча, который жил теперь в доме Бриммера на Исаакиевской площади (ныне дом 3). Литературные пересуды в тот день не тронули его, о персидских впечатлениях он тоже говорить отказался, обмолвившись только: «Я там состарился, не только загорел, почернел, почти лишился волосов на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости», — и, сославшись на нездоровье, вскоре ушел.

Появлялся Грибоедов в салоне президента Академии художеств А. Н. Оленина, проживавшего в то время в доме Северина на Мойке (ныне дома 67—69). Здесь собирались поэты, музыканты, художники. «Живо помню я тоже Грибоедова, — свидетельствовал один из посетителей салона, — и помню, как изумлялся, когда он садился за фортепьяно, что такой человек мог еще быть музыкантом». Возможно, именно здесь Грибоедов наиграл однажды мелодию грузинской песни, обработанной М. И. Глинкой в романс, слова которого написал Пушкин:

Не пой, волшебница, при мне
Ты песен Грузии печальной.
Напоминают мне оне
Иную жизнь и берег дальний...

В небольшом флигеле в Мошковом переулке (ныне Запорожский пер., дом 1) навещал Грибоедов В. Ф. Одоевского, служившего в Министерстве внутренних дел. Познакомились они еще в Москве в 1823 году, когда в журнале «Вестник Европы» были анонимно напечатаны первые нравописательные очерки Одоевского «Дни досад», перекликавшиеся отчасти с сатирическими картинами московского быта, обрисованными в «Горе от ума». Грибоедов, узнав автора, подружился с ним. Несмотря на молодость, В. Ф. Одоевский привлекал разносторонними интересами и энциклопедическими знаниями. Сближал Грибоедова и Одоевского взаимный интерес к теории музыки, что в то время было редкостью. Приятели подсмеивались: «Уж как Грибоедов с Одоевским заговорят о музыке, то пиши пропало: ничего не поймешь».

В начале мая 1828 года Грибоедова застал у Одоевского прибывший из Москвы молодой журналист Ксенофонт Полевой (брат издателя «Московского телеграфа»), который позже вспоминал:

«Разумеется, — заметил между прочим Грибоедов, — если бы я захотел, чтобы у меня был нос короче или длиннее, это было бы глупо потому, что невозможно. Но в нравственном отношении, которое бывает иногда обманчиво физическим для чувств, можно делать из себя все. Говорю так потому, что многое испытал над самим собою. Например, в последнюю Персидскую кампанию, во время одного сражения, мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит. Это разлило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости, которую, пожалуй, припишете физическому составу, организму, врожденному чувству. Но я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом, тихо поворотив лошадь, спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха, оно усилится и утвердится».

Получив приглашение Грибоедова, Ксенофонт Полевой посетил его спустя несколько дней, 14 мая, в доме Косиковского на Большой Морской улице (ныне ул. Герцена, 14) где к этому времени Грибоедов снял на третьем этаже небольшую квартиру, единственным украшением которой был богатый рояль.

У Грибоедова по обыкновению с утра собралось несколько гостей. Разговор вязался из учтивостей, пересказов о повышениях по службе незнакомых московскому журналисту лиц. Смущенный, как ему показалось, неуместностью своего визита, Ксенофонт Полевой перебирал ноты на рояле, обдумывая удобный предлог, чтобы поскорее откланяться. «Останьтесь», — негромко сказал ему Грибоедов, который был не в настроении и почти не поддерживал общей беседы. Наконец посетители ушли.

— Боже мой! — воскликнул Грибоедов, едва за ними захлопнулась дверь. — Чего эти господа хотят от меня? Целое утро они сменяли один другого. А нам, право, не о чем говорить: у нас нет ничего общего. Пойдемте скорее гулять, чтобы опять не блокировали меня...

День был праздничный и солнечный. По случаю духова дня в Летнем саду было объявлено гуляние — туда и отправился Грибоедов с московским гостем.

Путь лежал по Невскому проспекту. За Полицейским мостом, перекинутым через Мойку, начинался бульвар: два ряда тощеньких липок вдоль тротуаров. За ними теснились трехэтажные каменные громады. Обе стороны Невского проспекта до окон второго этажа были расписаны разнообразными вывесками магазинов, мастерских, контор — имена владельцев по большей части были иностранными, подчас неожиданно громкими: встретились даже два Марса, первый из которых продавал помаду, второй шил фраки и жилеты. Публика двигалась по центру проспекта меж двух встречных верениц экипажей, шум от которых был такой, что разговаривать, не напрягая голоса, было невозможно.

На Большой Садовой спутники свернули налево и скоро вышли к Михайловскому замку. Грибоедов помнил, как в ранние его петербургские годы здесь на семик водили хороводы крестьяне, разыгрывая народные песни, дошедшие из языческой древности:

Ах! по травке, по мураве,
Вокруг города большова
Гулял молодец удалой!
Ой Тур, молодец удалой!
Он из города большова
Вызывал красну девицу
С ним на травке побороться
Ой! Дид! Ладо! побороться!
Вышла красная девица
И молодца поборола,
На муравке уронила.
Ой! Дид! Ладо! уронила!

В Николаевское царствование подобные забавы в центре столицы стали невозможными. Неслись в опор поперек огромного поля редкие экипажи и всадники. Из Летнего сада доносилась музыка. Вдоль Лебяжьей канавки торчали полицейские, наблюдая за порядком, установленным царским указом: «Летний сад открыт для гулянья всем военным и прилично одетым, простому же народу, как-то мужикам, проходить через сад вообще запретить».

Ровесник столицы, Летний сад был роскошен и уютен. Тенистые коридоры вели в зеленые залы, украшенные мраморной скульптурой, воплощавшей в аллегорических образах чуть ли не все науки и искусства, человеческие доблести и состояния души, времена суток и года.

По аллеям двигались нескончаемой вереницей разнообразные мундиры и разноцветные фраки, изящные лифы сердечком и колокола юбок, подчеркивающие совершенство талий.

Грибоедов, поглядывая с любопытством по сторонам, продолжил разговор о людях, которые вдруг, неожиданно делаются вежливы и внимательны к человеку, прежде совершенно чуждому для них.

— Тем лучше, — откликнулся Полевой, — это предмет для другого «Горя от ума».

— О, если на такие предметы писать комедии, — рассмеялся Грибоедов, — то всякий день появлялась бы новая пьеса: как не находить предметов для комедий! Остается только труд писать.

— В том-то и дело, — поддакнул журналист, — надобно уметь писать.

Грибоедов помолчал, а когда продолжил, голос был вполне серьезен. Он словно размышлял вслух:

— Многие слишком долго приготовляются, собираясь написать что-нибудь, и часто все оканчивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал и написал. Как Шекспир... Он писал очень просто: немного думал о завязке, об интриге и брал первый сюжет, но обрабатывал его по-своему. В этой работе он был велик. А что думать о предметах. Их тысячи, и все они хороши...

Он резко оборвал себя, не досказав чего-то, потом поинтересовался у Полевого, на каком языке тот читает Шекспира.

— По-французски и по-немецки, — отвечал тот.

— А для чего же не в подлиннике? Выучиться языку, особливо европейскому, почти нет труда: надобно только несколько времени прилежания. Совестно читать Шекспира в переводе, если кто хочет вполне понимать его. Потому что, как все великие поэты, он непереводим, и непереводим оттого, что национален...

Десять лет спустя Полевой писал о Грибоедове: «Я видел в нем человека необыкновенного во всех отношениях, и это было тем драгоценнее, что он никогда не думал блистать; напротив, он будто скрывал себя от многолюдства и высказывался только в искренней беседе или в небольшом кругу знакомых, когда видел, что его понимают. Радушие Грибоедова ко мне объясняю я только добрым расположением его ко всем молодым людям, в которых видел он любовь к труду и просвещенью... Блестящие обстоятельства не переменили его образа жизни. В нем также не было ни малейшего признака несносного, притворного желания играть роль светского человека и поэта, которое прививается к многим отличным людям. А между тем он был и поэт и светский человек самой высшей степени. Искренность, простота и благородство его характера привязывали к нему неразрывною цепью уважения, и я уверен, что всякий, кто был к нему близок, любил его искренно...»

О Шекспире Грибоедов снова вспомнил спустя три дня на приеме у графини Лаваль, одной из самых замечательных женщин Петербурга начала XIX века. Дочь статс-секретаря Екатерины II Г. В. Козицкого, она унаследовала от матери огромные богатства, которыми умело воспользовался ее муж, безродный и энергичный эмигрант, выдававший себя за потомка старинного французского рода Монморанси-Лавалей. За ссуду в 300 тысяч франков, переданную его женой Людовику XVIII перед возвращением во Францию после свержения Наполеона, И. С. Лаваль получил графский титул и вскоре был приближен к российскому двору, получив несколько почетных должностей.

Дом Лавалей на Английской набережной, рядом со зданием Сената (ныне наб. Красного Флота, 4), и роскошная дача на северо-западной оконечности Аптекарского острова были построены по проекту Тома де Томона и принадлежали к лучшим архитектурным достопримечательностям столицы. Занимая крупный пост в министерстве иностранных дел, по средам И. С. Лаваль принимал у себя весь дипломатический корпус.

В связи с отсутствием в Петербурге двора (император в конце апреля отправился на турецкий фронт, за ним последовал и гофмейстер И. С. Лаваль) в очередную среду, 16 мая, у графини собралось всего десятка два гостей, и среди них Пушкин, Грибоедов, Вяземский, Мицкевич. В этот день Пушкин согласился прочитать «Комедию о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и Гришке Отрепьеве», написанную три года назад в Михайловском, но высочайше к печати не дозволенную.

Шекспировская широта плана в противовес узеньким правилам французского классицизма: сменивший однообразие александрийских стихов белый пятистопный ямб (Пушкин указывал, что в этом отношении он следовал за опытами Кюхельбекера в «Аргивянах» и Жандра в «Венцеславе» — в обоих случаях вдохновленных Грибоедовым); «мысль народная», пронизывающая содержание пушкинской трагедии, — все это не могло не восхитить Грибоедова, так как соответствовало его собственным творческим принципам. Он высказал автору, однако, ряд частных замечаний, настаивая на предельной исторической точности драматической картины. Пушкин, полгода спустя, вспоминал: «Грибоедов критиковал мое изображение Иова, — патриарх действительно был человеком большого ума, я же, по недосмотру, сделал из него глупца». В наброске предисловия к трагедии Пушкин не вспоминал больше ни об одном критике: так дорого ему было мнение Грибоедова.

В сущности в то время только Грибоедов и мог оценить без предвзятости реалистические свершения Пушкина. Даже Мицкевич, восхитившись сценой в Чудовом монастыре, к трагедии в целом отнесся сдержанно, не найдя в ней романтических красот в воспроизведении исторических личностей.

21 мая 1828 года Вяземский, собираясь отбыть в Москву, разослал своим друзьям «циркулярную» записку: «Да будет известно честным господам, что я завтра еду в Царское Село и предлагаю в четверг вечером или в пятницу в обеденное время, или в ужинное составить прощальный пикник, где, как и у кого угодно. Вот предлагаемые, или, лучше сказать, предполагаемые собеседники: Алексей Оленин Junior, Грибоедов, Киселев, Пушкин, князь Сергей Голицын, Шиллинг, Мицкевич».

Пикник решили заменить прогулкой в Кронштадт на пироскафе — в воспоминание о несостоявшемся путешествии в Европу.

Паровой стимбот до Кронштадта начал ходить с 1815 года. Такое развлечение было в России, да и вообще в Европе, в новинку и сначала вызывало осторожное недоверие. Со временем, однако, столичная публика привыкла к диковинке, и во второй половине 1820-х годов пароход (пироскаф) делал в день два рейса, отправляясь из устья Невы от Матисова острова в 9 часов утра и в 5 часов пополудни.

25 мая, в пятницу, на Английской набережной у завода шотландца Берда, владельца невских пароходов, с утра собралась в высшей степени замечательная компания. Первым прибыл заспанный Вяземский, только в два часа ночи добравшийся до Петербурга из Царского Села от Карамзиных. Вместе с Олениным-младшим, чиновником Азиатского департамента, приехал его отец, директор Академии художеств, и сестра, двадцатилетняя Аннет, около которой сразу же появился влюбленный в нее Пушкин. Постепенно подошли и все остальные.

К 9 часам утра вся компания разместилась на верхней палубе близ огромной черной трубы, колеса зашлепали по воде, и пароход с «невероятной скоростью», как считалось тогда (10 верст в час), начал удаляться от Петербурга. Вскоре сзади сквозь дымку тумана можно было различить только шпиц Петропавловского собора. Исчез из глаз правый берег залива, дикий и пустынный, по левому же берегу беспрерывной полосой тянулись деревеньки и дачи. Ровно на полпути, спустя полтора часа с пароходом поравнялся его двойник, идущий из Кронштадта, — зимой на этом месте, посредине санного пути, устанавливался на сваях дорожный кабак для обогрева путников.

Росла на глазах кронштадтская башня оптического телеграфа. Потом стали различимы корабельные мачты и бастионы кронштадтской крепости. Пароход шел мимо военной гавани. На рейде стояли корабли, фрегаты, бриги, шлюпы. На грот-мачте 74-пушечного «Азова» был поднят адмиральский флаг — командующего Балтийским флотом адмирала Д. Н. Сенявина. Эскадра готовилась к походу к берегам Турции, где полгода назад один из отрядов балтийских кораблей уже одержал славную Наваринскую победу.

В купеческой гавани также теснилось сотни полторы кораблей, среди них английский корабль «Георг IV», прибывший три дня назад из Любека.

Наконец пироскаф причалил к острову, название которого, Котлин, возникло, по всей вероятности, из русифицированного «Кетлинген» — под этим наименованием остров встречается на старинных немецких картах. Подобные метаморфозы мудреных названий можно было без труда встретить и в двадцатых годах XIX века, когда в матросском разговоре корабль «Фершампенауз» звался обычно «Фершал-у-нас», корабль «Трех иерархов» — «Трахтарарах», «цитадель» (морское укрепление на рейде Кронштадта) — «чудодея». Впрочем, относительно названия острова существовала легенда, изложенная в «Опыте истории Российского флота» Н. А. Бестужевым. Согласно преданию, впервые подошедший на яхте к этому острову Петр I вспугнул солдат шведского сторожевого поста, которые бросились в лодки, оставив на берегу костер, на котором в котле варилась еда. «По сему происшествию остров назван Котлиным».

Город Кронштадт в 1828 году не блистал красотами. Следы страшного наводнения 1824 года, когда вода, поднявшись на 3 метра 71 сантиметр выше ординара, залила весь остров, встречались на каждом шагу. Укрепления крепости только еще начинали одеваться в гранит. Над шеренгами городских домиков возвышались только Итальянский дворец князя Меншикова, где располагался Морской корпус, и построенный по проекту архитектора А. Д. Захарова Андреевский собор со своей высокой и стройной мачтой-колокольней, напоминавший корабль.

Отобедав в Английском трактире, путешественники к 5 часам возвратились на невский пароход.

Погода неожиданно испортилась, разразилась гроза. Народ бросился с верхней палубы в каюты. Старик Оленин вступил в спор из-за места с молодым англичанином, пытавшимся покойнее устроить жену, жестоко страдавшую от морской болезни. Неожиданно Грибоедов узнал в нем секретаря английского посольства в Персии капитана Кемпбелла, вернувшегося из Европы на корабле «Георг IV». Из Туркманчая он отбыл еще до заключения договора, чтобы информировать английское правительство о ходе переговоров, и теперь возвращался в Персию.

Узнав о назначении Грибоедова полномочным министром, Кемпбелл сказал: «Берегитесь, вам не простят Туркманчайского мира».

Это не было угрозой. Кемпбелл, как и его начальник, английский посланник Дж. Макдональд, относились к русской миссии лояльно — в отличие от многих их соотечественников. Но и дружеское сочувствие английского дипломата мало утешало. Отступать, однако, Грибоедов вовсе не собирался. Чувствуя смертельную опасность, он устремлялся ей навстречу. Таковы были его правила. И только благодаря им он был до сих пор жив.

Приближался отъезд. Собственно, все дела официальные были уже закончены. Задержка была лишь за грамотой полномочного министра, подписать которую император должен был самолично. С нею в Главную квартиру был уже послан фельдъегерь.

Было лишь одно дело, которое непременно нужно было выполнить в столице. По сравнению с ним все бледнело — даже публикация «Горя от ума», с которой можно было еще подождать, предоставив Булгарину провести ее в печать. Смог же он опубликовать отрывки из комедии в альманахе «Русская Талия»!

Накануне отъезда из Петербурга Грибоедов добивается аудиенции у шефа жандармов Бенкендорфа и убеждает его переслать весточку своему родственнику и другу Александру Одоевскому. И пусть в этом письме неизбежно приходится с осторожностью подбирать выражения, рассчитывая на недремлющее око полиции, — не в этом суть; Александр поймет главное: он не забыт, он не должен отчаиваться, о его освобождении не прекращаются хлопоты.

«Брат Александр! — писал Одоевскому Грибоедов. — Подкрепи тебя бог. Я сюда прибыл на самое короткое время, прожил гораздо долее, чем полагал, но все-таки менее трех месяцев. Государь наградил меня щедро за мою службу. Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив! Теперь ты бы порадовался, если бы видел меня в гораздо лучшем положении, нежели прежде, но я тебя знаю, ты не останешься равнодушным при получении этих строк и там... вдали, в горе и в разлуке с ближними. Осмелюсь ли предложить утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах, в заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг, который тебе предстоит. Но кому я это говорю? Я оставил тебя прежде твоей экзальтации в 1825 году. Она была мгновенна, и ты, верно, теперь тот же мой кроткий, умный и прекрасный Александр, каким был в Стрельне и в Коломне в доме Погодина. Помнишь, мой друг, во время наводнения, как ты плыл и тонул, чтобы добраться до меня и меня спасти... Слышу, что снисхождением высшего начальства тебе и товарищам твоим дозволяется читать книги. Сейчас еду покупать тебе всякой всячины, реестр приложу возле».

Сбивчивое и эмоциональное письмо это тем не менее — в чем нельзя сомневаться, зная Грибоедова, — точно и трезво обдумано. Оно соотнесено с какими-то прежними сокровенными беседами с Александром Одоевским и потому своеобразно зашифровано, рассчитано на интимное понимание. Один из этих намеков очевиден и для нас: Одоевский не спасал Грибоедова во время наводнения 1824 года, в этом не было необходимости: дом Погодина был достаточно высок. Но, упоминая об этом, Грибоедов фактически пишет иное: всеми силами я, Грибоедов, сейчас хлопочу о твоем спасении, как сделал бы ты, если бы мне грозила смертельная опасность.

И еще писал Грибоедов об Александре Одоевском:

Я дружбу пел... Когда струнам касался,
Твой гений над главой моей парил,
В стихах моих, в душе тебя любил,
И призывал, и о тебе терзался!..

О мой творец! Едва расцветший век
Ужели ты безжалостно пресек?
Допустишь ли, чтобы его могила
Живого от любви моей сокрыла.

Пришел день отъезда.

6 июня 1828 года на квартире у Жандра был устроен прощальный ужин. Он был многолюден, но не весел: больше курили, нежели говорили. Жандр и Александр Всеволожский отправились проводить друга до Царского Села.

День был пасмурный, дождливый. По дороге никто не сказал ни слова. Когда доехали до Царского Села, завечерело. В Софии, на почтовой станции, пока перепрягали лошадей, Грибоедов заказал вино и закуску. Никто до них не дотронулся. Наконец простились. Грибоедов сел в карету, запряженную в соответствии с его чином в семь лошадей. Друзья увидели, как она повернула за угол...

30 января 1829 года Грибоедов погиб в Тегеране при разгроме русского посольства. В Петербурге об этом узнали лишь через полтора месяца.
 


1. Источник: С. А. Фомичев. Грибоедов в Петербурге. – Л.: Лениздат, 1982, – 207 с. – (Выдающиеся деятели науки и культуры в Петербурге – Петрограде – Ленинграде).
Все важнейшие события в жизни А. С. Грибоедова, одного из крупнейших русских драматургов XIX века, поэта и государственного деятеля, связаны с Петербургом. О творчестве Грибоедова тех лет, о его друзьях, взаимоотношениях с декабристами, с литераторами различных направлений, о памятных местах, связанных с жизнью Грибоедова, рассказывает автор книги С. А. Фомичев — кандидат филологических наук, научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. (вернуться)

 
 
Свидание И. Ф. Паскевича с Аббас-Мирзой. 21 июля 1827 г. Грибоедов – пятый.
К. Беггров с оригинала В. Мошкова. Оригинал 1828 г.
Всесоюзный музей А. С. Пушкина (Санкт-Петербург)
Источник: Грибоедов А. С. Сочинения в стихах. – Л.: Сов. писатель, 1987.
– Вклейка между стр. 224 и 225.
 
 



 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика