Бернс Роберт. Часть вторая. Роб Моссгил. Райт-Ковалева Р.Я.
Литература для школьников
 
 Главная
 Зарубежная литература
 
Александр Нейсмит "Портрет Роберта Бёрнса", 1787
 
Роберт Бёрнс. Иллюстрация из книги Райт-Ковалевой Р. Я. "Роберт Бёрнс. Жизнь и творчество"
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Зарубежная литература
 
Роберт Бёрнс
(1759—1796)
Жизнь и творчество
Райт-Ковалева Р. Я.[1]
 
<<< Содержание
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

РОБ МОССГИЛ

ГЛАВА 1

 
Деревянную колыбельку для девочки собственноручно сделал Гильберт. Сестры сшили для нее рубашонки, связали теплое одеяльце. Все были счастливы, что Роберт не женился на матери девочки и забрал ребенка на ферму. Только мать Роберта жалела, что молоденькая служанка Бетти не стала ее невесткой и вышла замуж за другого. Пусть она глуповата, пусть не очень красива, зато такой работницы не найти, да и Роберту она была бы послушной женой. Ему в январе минуло двадцать шесть лет, пора бы остепениться. После смерти отца, когда перебрались на ферму Моссгил, арендованную у Гэвина Гамильтона, он сначала был угрюм, много писал по вечерам, а потом, как настала весна, повеселел и хоть работал за троих, но вечно пропадал по вечерам в Мохлине, а то и гулял до рассвета. Никто и не заметил, как у него началась любовь с Бетти.

Роберт смотрит на крошечное существо с волнением. Дорого она ему досталась, эта девочка: церковный совет поднял шум, его заставили в воскресенье сидеть на "покаянной скамье" в церкви и выслушивать нотации "папаши Оулда" - местного священника. Неужели бог действительно карает за то, что двое целуются вечером во ржи, что осенью на сеновале так уютно и тепло спать рядом, неужели ад ждет тех, у кого в жилах горячая кровь, а в сердце - радость жизни? "Нет, что бы ни говорили о любви, о безумствах, на которые она толкает юные, неокрепшие души, все же она заслуживает те высокие славословия, какие ей пели и поют, - пишет Роберт в своем дневнике. - И если бог считает любовь грехом, зачем он сам вложил в душу страсть, а в кровь - огонь? "Ведь свет, что сбил тебя с пути, был тоже послан небом". За что же тогда осуждать человека, за что выставлять его на позор, как бродягу или вора?"

Конечно, есть один грех - тяжкий и непростительный: нельзя отрекаться от своей плоти и крови, от своего ребенка. Об этом Роберт всегда говорил своим друзьям. Об этом его стихи новорожденной дочке:

Дочурка, пусть со мной беда
Случится, ежели когда
Я покраснею от стыда,
Боясь упрека
Или неправого суда
Молвы жестокой...
Я с матерью твоей кольцом
Не обменялся под венцом,
Но буду нежным я отцом
Тебе, родная
Расти веселым деревцом,
Забот не зная...

Жизнь Роберта очень изменилась после смерти отца. Теперь он и Гильберт - хозяева в доме. Теперь никто не спрашивает, куда они тратят деньги. Впрочем, Роберт предоставил все денежные дела Гильберту - брат гораздо лучше с этим справляется.

"У брата нет ни моего неукротимого воображения, ни моей опрометчивости в любви и в отношениях с людьми. По здравому уму и трезвой рассудительности он всегда был много выше меня", - писал Роберт.

Первый год на ферме прошел неудачно: молодые хозяева купили скверные семена, и осенью снова пришлось отказывать себе во всем, чтобы прокормить семью. Роберт был очень занят. Днем - работа в поле, тысячи неотложных дел на ферме. Но вечера он почти всегда проводил в Мохлине, со своими друзьями - "четверкой бунтарей".

Двое из "бунтарей" - Джон Ричмонд, клерк адвоката Гамильтона, и Джэми Смит - были на несколько лет моложе Роберта и обожали его, как он когда-то обожал Ричарда Брауна. И с ними Роберт снова стал мальчишкой, как будто наверстывая те годы, когда он угрюмо выслушивал наставления отца. Роберт любил отца по-своему, он писал своему кузену, что потерял "лучшего из друзей, мудрейшего из наставников". Но из уроков отца Роберт взял только то, что ему было по-настоящему понятно и близко. Так же как бог был для него не беспощадным, карающим отцом небесным, а доброй первопричиной всего сущего, так же как в библии он искал подтверждения тому, что радости земной жизни вовсе не грех, так и об отце он писал:

Был честный фермер мой отец.
Он не имел достатка,
Но от наследников своих
Он требовал порядка.
Учил достоинство хранить,
Хоть нет гроша в карманах.
Страшнее - чести изменить,
Чем быть в отрепьях рваных!..
Надежды нет, просвета нет,
А есть нужда, забота.
Ну что ж, покуда ты живешь,
Без устали работай.
Косить, пахать и боронить
Я научился с детства.
И это все, что мой отец
Оставил мне в наследство...

С опаской смотрят мохлинские обыватели на отчаянных парней, которыми верховодит молодой хозяин Моссгила - Роб Моссгил, как называют Бернса. Особенно хмурятся те, у кого есть дочки-невесты.

Отец одной из мохлинских девушек перехватил стихи, написанные его дочке, воспитанной барышне, окончившей школу и запоем читавшей романы. В стихах говорилось, что романы принесут только вред: ...Сперва Грандисон
Нарушил ваш сон,
А после Том Джонс возмутил
Покой ваш девичий,
Чтоб стать вам добычей
Таких молодцов, как Моссгил.

Кого-то из добродетельных мохлинских обывателей возмутили эти стихи, и он пожаловался на Роберта одному из церковных старост мохлинского прихода - Вильяму Фишеру. Фишер сказал, что давно следит за безбожником Моссгилом, особенно потому, что тот как будто стакнулся с другими безбожниками - с адвокатом Гэвином Гамильтоном, со сладкоречивым нотариусом Эйкеном, которого все зовут "оратор Боб", и, конечно, с доктором Макензи, приятелем обоих.

На Гэвина Гамильтона церковный совет давно точил зубы. В церковь он почти не ходил, выпивал "не в меру" и, несмотря на знатное родство, не гнушался обществом "всякой рвани". Клерком у него служил приятель Роберта - Джон Ричмонд, которого Вилли Фишер подозревал в "недозволенно нахальном" обращении с девушками.

Вилли Фишер ненавидел Гамильтона. Сам Фишер был старым холостяком, который по заслугам прославился своей "назидательной болтовней, обычно переходившей в пьяное словоблудие, и елейным распутством со слезливыми покаяниями", как писал про него Роберт. Какова же была радость Фишера, когда он, наконец, поймал Гамильтона на непростительном грехе: в "день субботний", который полагается свято чтить, Гамильтон послал на свой огород кого-то из слуг, приказав накопать к завтраку молодой картошки!

Весь синклит местной церкви явился к Гамильтону, потребовав, чтобы он покаялся публично и заплатил большой штраф. Пуще всех старался все тот же Вильям Фишер, и ему же досталось больше всех: Гамильтон обозвал его "святошей Вилли", глупцом и ханжой. Собрались церковный совет и суд, и Гамильтон был приговорен к штрафу и покаянию.

Не растерявшись, Гамильтон обратился к пресвитерам эйрской церкви - высшему церковному начальству, а также к нотариусу Эйкену.

Толстенький подвижной Эйкен был человеком деловым, но вместе с тем весьма чувствительным ко всему прекрасному - к стихам, музыке, хорошей беседе. Он отлично говорил, любил декламировать и охотно вступился за "невинно оклеветанного друга".

"Оратор Боб" выступил перед высшим церковным судом с такой громовой речью, что к концу у него отскочили все пуговицы на жилете. Гамильтон был оправдан, а "святоша Вилли" посрамлен.

Может быть, это дело так бы и заглохло, если бы Роберт Бернс, которому Ричмонд рассказал о доносах Вилли Фишера на Гамильтона, не сочинил стихи о "святоше Вилли" и "эпитафию ему же". Ричмонд уже как-то показывал своему патрону стихи Роберта "Святая ярмарка", скрыв имя автора по его просьбе. Гамильтон был в восторге от "Молитвы". Он потребовал, чтобы Ричмонд немедленно привел к нему автора, пригласил Эйкена и доктора Макензи, и за кружкой пунша, который отлично варили в доме Гамильтона, "оратор Боб" прочел вслух новые стихи Роберта:

Молитва святоши Вилли

О ты, не знающий преград!
Ты шлешь своих любезных чад -
В рай одного, а десять в ад,
Отнюдь не глядя
На то, кто прав, кто виноват,
А славы ради.
Ты столько душ во тьме оставил.
Меня же, грешного, избавил.
Чтоб я твою премудрость славил
И мощь твою.
Ты маяком меня поставил
В родном краю...
Изобличаю я сурово
Ругателя и сквернослова,
И потребителя хмельного,
И молодежь,
Что в праздник в пляс пойти готова,
Подняв галдеж.
Но умоляю провиденье
Простить мои мне прегрешенья.
Подчас мне бесы вожделенья
Терзают плоть.
Ведь нас из праха в день творенья
Создал господь!..

Громкий хохот стоит в гостиной Гамильтона. Роберт впервые слышит, как его стихи читает настоящий мастер, а "оратор Боб", не жалея голоса и жилетных пуговиц, с самым серьезным видом от имени "святоши Вилли" взывает к богу, чтобы всевышний простил ему встречу "с недотрогой Мегги", а заодно и другие грехи:

Еще я должен повиниться,
Что в постный день я у девицы,
У этой Лиззи смуглолицей,
Гостил тайком.
Но я в тот день, как говорится,
Был под хмельком...

Но больше всего нравится слушателям, когда "святоша Вилли" начинает обличать их самих:

К таким причислить многих можно.
Вот Гамильтон - шутник безбожный,
Пристрастен он к игре картежной,
Но всем так мил,
Что много душ на путь свой ложный
Он совратил...
Вот Эйкен. Он - речистый малый,
Ты и начни с него, пожалуй.
Он так рабов твоих, бывало,
Нещадно бьет,
Что в жар и в холод нас бросало,
Вгоняло в пот...

Гамильтон в восторге хлопает Роберта по плечу: эти стихи он завтра же покажет всем своим приятелям. Он просит Роберта с сегодняшнего дня приносить ему все, что он напишет. Доктор Макензи справляется о здоровье маленького Джона - десятилетнего брата Роберта, обещает зайти в Моссгил, принести лекарство: Джон кашляет уже давно, и Роберт боится за него. Эйкен долго трясет Роберту руку и зовет приехать в гости, в старый Эйр: там он познакомит его с влиятельными людьми - с мэром города, с профессором Стюартом, приехавшим в гости к своим родным, - пусть расскажет в Эдинбурге, какие тут, в Эйршире, есть поэты!

С этого дня Роберт показывает свои произведения не только брату и сверстникам, но и внимательным, образованным, любящим стихи людям. Впервые после Ричарда Брауна его слушатели - Гамильтон, Эйкен, Макензи - относятся к нему, как к настоящему поэту.

Но в отличие от Ричарда им пока что не приходит в голову, что эти стихи можно "напечатать в журналах".



 
ГЛАВА 2
 
В маленьком зальце таверны на железных рогульках, воткнутых в стену, уже догорают сальные свечи. Поздно. Потемнело ночное июньское небо, глазастые звезды заглядывают прямо на второй этаж, где танцует мохлинская молодежь. Несколько раз толстый Мортон, хозяин таверны, распахивает двери, ворча: "Время, время, леди и джентльмены, время!" Но трудно выставить разошедшихся танцоров: за свои пять пенни хочется наплясаться как следует.

Не только старому Мортону надоело ждать, пока кончится последняя кадриль. Черная шотландская овчарка Роберта вдруг врывается в зал, с размаху бросается на грудь своему хозяину и, чуть не сбив его с ног, с визгом облизывает ему лицо и руки.

Роберт с трудом успокаивает огромного пса, гладит его блестящую шерсть: "Лежать, Люат, лежать!" - и, обернувшись к девушкам, говорит: "Вот бы мне найти подружку, которая полюбила бы меня так же преданно, как мой пес!"

Все радостно смеются, и громче всех темноглазая смуглая Джин, дочь богатого подрядчика Армора. Джин недавно исполнилось семнадцать лет, и строгий отец сегодня в первый раз позволил ей пойти на танцы. Весь вечер она без устали плясала и теперь, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, звонко хохочет, показывая ровные белые зубы. Не в первый раз она видит молодого хозяина Моссгила, но никогда не разговаривала с ним: при ней отец несколько раз крепко бранил этого безбожника и смутьяна, а мать с тетками шушукались насчет его незаконной дочки и бесстыжих стихов, написанных про нее.

Но в этот вечер Роберт дважды прошелся с Джин в танце, и потом она всю неделю вспоминала его большие бережные руки, серьезную улыбку и эти удивительные огромные глаза, в которых лучились золотые огни, когда он на нее глядел.

В воскресенье она видела его в церкви, но не решалась смотреть в его сторону.

А утром в понедельник, когда она с подругами разостлала небеленые холсты на зеленой траве, Джин увидела, как по дороге с фермы в город идет Роберт. Она издали узнала его и, не удержавшись, крикнула, когда он проходил мимо:

- Ну как, Моссгил, нашел подружку, которая полюбила бы тебя, как твой пес?

Роберт остановился. Темные глаза Джин смотрели на него с нежностью и вызовом, из-под сборчатого чепца выбивались блестящие черные кудри. Он видел детские смуглые щеки, залитые румянцем, маленькие босые ноги в невысокой свежей траве и, наверное, впервые в жизни не знал, что сказать. Может быть, в ту минуту на зеленом лугу, где цвел боярышник и заливались дрозды и малиновки, оба почувствовали, что встретились на всю жизнь, чтобы "делить горе и радость, беду и удачу", как говорится при венчании в церкви.

В дом Арморов полетели записки и стихи. Элиза Смит - сестра друга Джэми, одного из "четверки бунтарей", стала поверенной Роберта. Все мохлинские красотки были увековечены в первой песенке, посвященной Джин.

В песенке говорилось, что шестью мохлинскими красавицами гордится не только город, но и вся округа, и если посторонний взглянет на их наряды, он непременно подумает, что эти платья присланы прямо из Лондона или Парижа. "Мисс Миллер прелестна, мисс Маркленд божественна, мисс Смит умна, а мисс Бетти нарядна. За мисс Мортон в приданое получишь богатство и красоту". Словом, лучшей не найти. "Но Армор - не "мисс", а просто Армор! - среди них лучшая жемчужина для меня!"

Роберт отлично знал, что старый Армор ни за что не отдаст Джин за "нищего рифмоплета". Но для него эта девочка стала всем, что ему было дорого: любовью, счастьем, песней. Джин пела, как птица в лесу, - он не слышал голоса нежнее. Она знала бесчисленное множество старинных напевов, и Роберт придумывал на них новые слова. Теперь все песни рассказывали о нах двоих:

Ты свистни - тебя не заставлю я ждать,
Ты свистни - тебя не заставлю я ждать
Пусть будут браниться отец мой и мать,
Ты свистни - тебя не заставлю я ждать!
Но в оба гляди, пробираясь ко мне.
Найди ты лазейку в садовой стене,
Найди три ступеньки в саду при луне,
Иди, но как будто идешь не ко мне,
Иди, будто вовсе идешь не ко мне.
А если мы встретимся в церкви, смотри:
С подругой моей, не со мной говори,
Украдкой мне ласковый взгляд подари,
А больше - смотри! - на меня не смотри,
А больше - смотри! - на меня не смотри!..

В это лето - первое лето настоящей любви - Роберт написал лучшие свои стихи и песни. Кажется, что он даже разучился говорить прозой, он словно дышит стихами - так ему легче рассказать обо всем. Он пишет письма в стихах, и в них нет ни одной пустой строчки, ни одного лишнего слова, ни одного натянутого, надуманного образа. Старому сельскому поэту Джону Лапрэйку он написал послание о том, как вечером, собравшись веселой компанией, все шутили, дурачились, а потом стали петь. Одна песня особенно понравилась Роберту, и ему сказали, что автор - славный старик, живущий около Мьюркерка. И тогда Роберт поклялся, что заложит плуг, упряжь, что готов помереть в канаве, как нищий, лишь бы услышать и воочию увидеть своего собрата по перу. И дальше идет рассказ о том, что сам он вовсе не поэт в книжном смысле слова, но как только Муза на него взглянет - он ей в ответ поет песню. И этим песням не учат в колледжах унылых, скучных зубрил, которые хотят влезть на Парнас при помощи греческих глаголов. Нет, тут вся наука - в искре божьей, и тогда, хоть бы ты месил грязь, идя за плугом, или тащил тележку по лужам, твоя Муза, пусть и в простом платье, тронет сердца людей.

И такие письма, только не пересказанные, как здесь, сухой прозой, а написанные отличным стихом, получают многие друзья Бернса. По ним можно не только определить, о чем думает в данную минуту Роберт, - по ним видно и все, что делается вокруг, в поле и в лесу.

Он пишет Лапрэйку 1 апреля, "когда зеленеют почки на шиповнике и распускается листва орешника, к вечеру громко кричат куропатки, а утром зайцы весело скачут по лугам". Второе послание он шлет ему же через месяц, в разгар полевых работ: мычат молодые телушки в загоне, пар идет от коней, впряженных в плуг или в борону. Бедную Музу ноги не держат: весь день сеяла, задавала корм скотине. Она умоляет поэта - не будем сегодня писать! Этакая лентяйка! Мы, говорит, с тобой весь месяц так работали, что у меня голова идет кругом, где уж там заниматься стихами!

И рассерженный поэт выговаривает Музе за лень: "Разве можно оставаться в долгу у хорошего человека, который так ласково похвалил нас с тобой?" Поэт хватает бумагу, тычет огрызком пера в чернила - и пошел писать!

И в этом втором послании Лапрэйку двадцатишестилетний Роберт с такой мудростью, с таким пониманием утешает старого поэта в неудачах, что просто удивляешься, откуда у него такая доброта, такая светлая вера. Да, ему тоже приходилось худо, судьба его била и трепала, она и сейчас его преследует, а он, Роб, вот он! И, назло этой скверной сплетнице, он будет по-прежнему смеяться, петь и плясать. Неужто его старый друг завидует городскому дельцу, который всех надувает, копит деньгу и отращивает пузо? Неужто завидует высокомерному вельможе, который чванно выступает в кружевной сорочке с блестящей тростью, заставляя народ ломать перед ним шапки? Нет, не богач, а добрый, честный, трудолюбивый человек выполняет предначертания мудрой природы.

Пройдет несколько лет, и Бернс воплотит эту же мысль в одной из лучших своих песен - в "Марсельезе простых людей" - песне о "Честной бедности".

Он никогда не изменит себе, ни за какие блага мира не отречется от слов, впервые сказанных в стихотворных посланиях друзьям. Он ясно и четко пишет в ответ на лестное письмо Вильяма Симпсона - стихотворца из Охилтри, как он стал поэтом.

В этих стихах рассказано, как хороши холмы старой Койлы, его родной округи, буро-красные луга, поросшие вереском, зеленые рощи, где поют малиновки и гоняются друг за другом влюбленные зайчишки. Во всем есть своя прелесть - и в летнем животворном тепле и в зимней стуже, когда поет ветер и от инея седеют холмы... Не найти поэту свою Музу, пока он не научится бродить по лесу, у говорливого ручья и петь всем сердцем, всей душой... Пусть люди хлопочут, стараются, пусть затевают толкотню и драку из-за денег. Ему бы только петь милый лик природы - и пускай другие роем вьются и жужжат над грудами своих сокровищ!..

Мимо никем не воспетых речек и ручьев, по вересковым лугам и высоким сосновым лесам везет деревенский почтарь послания Бернса. Друзья прочитывают письма Робина, хвалят его и тоже пишут ему в ответ длинные стихотворные послания: все они - и Джон Лапрэйк, и Вильям Симпсон, и старый приятель по Тарболтонскому клубу холостяков Дэви Силлар - считают себя поэтами. Роберт тоже приветствует их как соратников и не скупится на похвалы. Его щедрое сердце радуется каждой удачной их строке.

И пожалуй, никто из друзей Бернса не подозревает, что на ферме Моссгил от зари до зари трудится великий поэт, который и с ними поделится частицей своего бессмертия, сохранив их имена в стихах.

 
ГЛАВА 3
 
Подходит осень - холодная и дождливая. С ужасом видит Роберт, что все надежды на хороший урожай не сбылись. Значит, нет и надежды жениться на Джин, привести ее на ферму молодой хозяйкой, помощницей в работе, подругой в радости, в отдыхе, в песнях.

Но Роберт ни за что не откажется от Джин. Они заключают тайный брак по старинному шотландскому обычаю. Для этого достаточно подписать брачный контракт, в котором оба признают себя мужем и женой. Роберт успокаивается: теперь их с Джин никто разлучить не посмеет. Они встречаются почти каждый день - уже не в лесу, где облетели деревья и орешник торчит голыми прутьями, а в комнате Лиззи Смит или просто где-нибудь в амбаре. В каждой песне, в каждом стихотворении Роберт упоминает о своей Джин:

Довольно
Невольно
Мне вспомнить имя - "Джин",
Тепло мне,
Светло мне,
И я уж не один...

Лежа на соломе в темном амбаре, укутав уснувшую Джин своим пледом, Роберт, наверно, не раз думал, что же с ними будет дальше. Может быть, ему уехать на год-другой в Вест-Индию? Об этом ему говорил Гамильтон: там можно заработать деньги, вернуться к Джин богатым. Тогда старик Армор, наверно, не откажет ему в руке дочери. Но как расстаться с Шотландией, как оставить семью, малютку Бесс и ее, Джин...

Наверно, он больше никогда ее не увидит, наверно, он погибнет в море или в жарком краю от лихорадки. Он все чаще думает об отъезде, он пишет об этом стихи:

Моя Шотландия, прощай!
Милей мне твой туманный край
Садов богатых юга.
Прощай, родимая семья -
Сестра, и брат, и мать моя,
И скорбная подруга!
С тоской тебя я обниму,
Малютка дорогая.
Тебя я брату своему
С надеждой поручаю.
И ты, мой
Любимый
Товарищ прежних дней,
Участьем
В ненастье
Семью мою согрей!
А ты, подруга, не грусти
Чтобы тебя и честь спасти,
Бегу я в край далекий.
Нужда стучится к нам во двор.
Грозят нам голод, и позор,
И суд молвы жестокий...

Да, хуже голода, хуже нищеты проклятые сплетники, проклятые святоши и ханжи! Прячься от них, как преступник, дрожи за то, что твою любимую, твою жену обидят, опозорят, ославят... И для чего они только существуют на свете?

В один из темных ноябрьских вечеров Джин не пришла на свидание. Роберту было очень тоскливо: дома лежал в лихорадке младший брат, денег на лекарство не было, Гильберт часами сидел над тетрадями, где записывались непомерные расходы и скудные доходы фермы, мать и сестры целыми вечерами пряли шерсть, вязали чулки и без конца штопали старую одежду.

Роберт медленно шел с собрания масонской ложи. Сегодняшнее собрание ему показалось скучным и однообразным. Он очень обрадовался, когда встретил на улице своих "бунтарей": с этими юнцами ему всегда становилось легче.

Ветер выл как сумасшедший, кружа последние листья. Хорошо бы сейчас к очагу, в тепло...

Проходя мимо трактира, друзья услышали шум, хохот, крики. На пороге стояла толстая хозяйка трактира, которую в шутку прозвали "Пуси-Нэнси" - красотка Нэнси.

- Да вы заходите, не бойтесь! - крикнула она. - Сегодня тут у меня народ простой, холод их загнал. Послушаете песню, выпьете по кружке, ничего с вами не станется!

Весь вечер просидел Роберт с друзьями в кабачке Пуси-Нэнси. Таких оборванных, нищих, грязных и все-таки по-своему живописных людей он никогда не встречал. Видно, в этот вечер они случайно сошлись в кабачке, где добродушная хозяйка не брезговала старой рубахой или драными башмаками, честно наливая за них кружку доверху. Роберт не пил - он вообще пил редко: ему сразу становилось нехорошо - видно, сказывалось надорванное работой сердце. Но он с жадностью всматривался в лица бродячих лудильщиков, отставных солдат, слушал, как пиликает на скрипке маленький, похожий на гнома скрипач и как кривляется базарный шут, приставая к огромной хриплоголосой бабе, из-за которой вдруг началась потасовка. Самое удивительное, что эти люди были явно счастливы хотя бы на один вечер, рады теплу, дешевому элю, полной свободе. Вот им, наверно, никто не страшен, никакие законы для них не писаны.

Поздно вечером, идя домой, Роберт думал о том, что видел в кабачке. Свобода, бесстрашная, животная радость жизни, бесшабашная любовь. Любовь и свобода...

В эти ноябрьские дни Роберт написал кантату и назвал ее "Любовь и свобода", а в подзаголовке поставил: "Веселые нищие".

Роберт прочел эту кантату только самым близким друзьям и Гильберту. Осторожный Гильберт сказал, что ее никому не надо показывать: нехорошо, если пойдут слухи, что Роберт пишет такие стихи. И то весь церковный синклит на него злится, а "святоша Вилли" все старается вынюхать про их отношения с Джин. Роберту надо быть особенно осторожным сейчас, когда он думает об отъезде на Ямайку. Кто возьмет на службу человека, который так явно и откровенно восхищается непутевым сбродом, нищими и бродягами, нарушителями всех законов? Кое-кому может даже прийти в голову, что автор описывает самого себя под видом поэта, который тоже принимает участие в пирушке нищих:

Поэт сидел меж двух подруг
У винного бочонка,
И, оглядев веселый круг,
Запел он песню звонко.

Уж не от своего ли имени пишет Роберт Бернс?

В эту ночь сердца и кружки
До краев у нас полны.
Здесь, на дружеской пирушке,
Все пьяны и все равны!
К черту тех, кого законы
От народа берегут.
Тюрьмы - трусам оборона,
Церкви - ханжеству приют.
Что в деньгах и прочем вздоре!
Кто стремится к ним - дурак
Жить в любви, не зная горя,
Безразлично где и как!..
Жизнь - в движеньи бесконечном:
Радость - горе, тьма и свет.
Репутации беречь нам
Не приходится - их нет!..

Нельзя, чтобы эти строки дошли до людей, от которых зависит будущее Роберта. В последний раз он читает стихи "четверке бунтарей", потом отдает кантату Ричмонду и старается о ней забыть.

В начале ноября Бернсы похоронили маленького Джона. Денег на похороны почти не было, не хватило даже на хорошее покрывало для гроба. На следующий день после похорон Роберт вышел пахать с самого утра. Он и так задержался: давно надо было закончить пахоту, земля уже подмерзала, дул резкий, пронзительный ветер, ночью выпал первый снег.

Низко наклонив голову, Роберт шел за плугом. У края поля копал канаву Джон Блейн - единственный работник, которого держали Бернсы, неразговорчивый, неприветливый старик. Взяли его на уборку осенью, и он так и застрял на ферме - видно, деваться ему было некуда. Вдруг Роберт резко остановил коней: из-под тяжелого лемеха с писком выскочил мышонок и бросился к канаве. Блейн тоже заметил его, замахнулся лопатой, но Роберт крикнул на старика, и тот, проворчав что-то под нос, снова принялся копать. А Роберт наклонился, поднял комок сухих травинок, искусно свитых в гнездо, потрогал остро пахнущую, еще теплую серединку, выложенную мохом и травой... Несчастный мышонок! Погиб его дом, его убежище... Где он теперь, в ноябре, найдет приют? Роберт бросил полуразрушенное гнездо. И у мышей, как у людей, срываются самые продуманные планы, самые точные расчеты...

Мерно врезается плуг в землю, с глухим стуком падают комья; так же осыпалась вчера земля на крышку гроба. Вот думали, что подрастет Джон, будет еще один помощник ему и Гильберту. Да мало ли какие планы строили они, переезжая в Моссгил! Мало ли на что он сам надеялся этой осенью. А теперь у них с Джин тоже нет приюта, негде встретиться вечером, обнять друг друга, забыть хоть на час, что нет им места на свете. Снова надо просить кого-то из друзей пустить их к себе. Пробираться тайком в чужую комнату, сидеть там тихо, как мыши.

Да, бедный мышонок, ты не одинок: и нас, чего доброго, судьба стукнет лопаткой по голосе...

Страшно смотреть вперед, жаль уезжать от всего, что дорого...

Гильберт лежит на кровати и слушает новые стихи Роберта. Роберт всегда читает ему первому все, что напишет. Он читает тихо, чтобы не проснулись мать и сестры. В трубе воет ветер, крысы как оголтелые пищат и возятся под соломенной стрехой.

Гильберту страшно за Роберта, он не хочет, чтобы тот уезжал на Ямайку. Говорят, там нужен железный характер, жестокое сердце. Как же Роберт станет надсмотрщиком на плантации, как он будет стоять с хлыстом над черными рабами, если он не может спокойно видеть, как из разоренного им гнезда убегает полевой мышонок?

Зверек проворный, юркий, гладкий.
Куда бежишь ты без оглядки,
Зачем дрожишь как в лихорадке
За жизнь свою?
Не трусь - тебя своей лопаткой
Я не убью!..
Тебя оставил я без крова
Порой ненастной и суровой,
Когда уж не из чего снова
Построить дом,
Чтобы от ветра ледяного
Укрыться в нем...
Все голо, все мертво вокруг.
Пустынно поле, скошен луг.
И ты убежище от вьюг
Найти мечтал,
Когда вломился тяжкий плуг
К тебе в подвал.
Травы, листвы увядшей ком -
Вот чем он стал, твой теплый дом,
Построенный с таким трудом.
А дни идут...
Где ты в полях, покрытых льдом,
Найдешь приют?

* * *
Февральская вьюга слепила глаза; злой, колючий снег хлестал по лицу. Но Роберт шел медленно, словно ему не хотелось возвращаться домой. Ему до боли в сердце было жаль Джин, жаль себя. Разве так должна она была сказать ему о ребенке - шепотом, прижавшись к косяку чужих дверей, заплаканная, дрожащая от холода и страха? Она выбежала к нему на минутку: дома за ней стали следить, - и он только успел крепко обнять ее, сказать, что все будет хорошо, что отец, наверно, разрешит им обвенчаться, что и теперь брак их нерушим.

Он вытирает рукавом снег и слезы. Что же ему делать сейчас? Еще никогда в доме не было такой нищеты. Все деньги Гильберт вложил в покупку хороших семян - через неделю-другую надо начинать пахоту. Мистер Гамильтон очень добр, не торопит с арендной платой. Он уговаривает Роберта поскорее уехать на Ямайку, познакомил его с владельцем огромных плантаций, который согласен оплатить проезд и обещает хорошее жалованье. Роберт не хочет уезжать, но как же иначе выпутаться из нужды, как помочь Джин и будущему ребенку?

А что делать с другим его "детищем" - со стихами? Неужто так и оставить их в столе или в десятке-другом списков, которые ходят по рукам? Не он один думает, что стихи достойны печати, как сказал ему когда-то весной в эглинтонском лесу Ричард Браун. Люди ученые, начитанные, знающие толк в литературе теперь тоже считают, что его стихи нужно и можно печатать. Больше всех на этом настаивает мистер Эйкен, "оратор Боб". Почти все произведения Роберта он знает наизусть. Это он подал Роберту мысль - написать большую поэму "Субботний вечер поселянина". Эйкену, который был не лишен расчетливости даже в вопросах поэзии, хотелось, чтобы его "протеже" - этот удивительный крестьянин, который цитирует Мильтона и Шекспира не хуже самого "оратора Боба", - описал бы жизнь шотландской деревни в светлых, привлекательных красках, хорошим литературным языком - так, чтобы не стыдно было показать эти стихи клиентам Эйкена - богатым эйрширским помещикам и его знакомым - крупным эдинбургским адвокатам, профессорам университета, литераторам. Писал же великий шотландский поэт Томсон на чистейшем английском языке, потому и читают его по обе стороны пограничной реки Твид.

Эйкен советовал Роберту писать эти стихи серьезно, проникновенно. Пусть и о шотландском крестьянине будут написаны такие же прочувствованные строки, как элегия Грея "Сельское кладбище" или поэма Гольдсмита "Заброшенное селение". На бедную Шотландию всегда несправедливо нападают. Не так давно, в 1774 году, вышла книга, где описано путешествие знаменитого английского ученого, доктора Джонсона по Шотландии и Гебридским островам. Доктор Джонсон известен всем как глубокий мыслитель, человек высокообразованный, автор многих трудов и составитель первого толкового словаря английского языка. Он прославился еще и своими неумолимыми суждениями, своими остротами, едкими и жгучими, как крепкая горчица. И ездивший с ним шотландец, сын судьи Бозвелла, Джеймс Бозвелл, - Эйкен лично его знал - не постеснялся записать все злые слова, которые Джонсон сказал о Шотландии.

Непременно надо показать, что в шотландском народе есть свои самобытные таланты, непременно надо помочь молодому Бернсу напечатать книгу, особенно если, вняв совету Эйкена, он напишет глубоко чувствительную, религиозную поэму о том, что ему хорошо знакомо, - о жизни крестьянской семьи.

Роберт долго обдумывал совет Эйкена. Он почти закончил поэму "Две собаки" - совершенно на ту же тему: и в ней говорится о жизни крестьян, так отличающейся от жизни их хозяев - помещиков. После разговора с Эйкеном он спрятал неоконченные стихи в стол - уж очень они не походили на то, что хотелось прочесть его "патрону".

Для новой поэмы он решил взять английскую классическую строфу, какой писал на ту же тему его предшественник - Фергюссон, - восемь длинных тягучих строк, с еще более длинной девятой в конце. Стихи Фергюссона "Очаг фермера" нравились Бернсу. Они были приятны и мелодичны, в них пробивались ласковая улыбка и некоторое любование незамысловатыми радостями простой жизни - здоровой пищей, веселыми сплетнями, страшной сказкой о домовых, леших и привидениях на кладбище, которую мать рассказывает на ночь ребятам, "так что вихры у них встают дыбом". Бернсу кажется, что эти стихи написал славный городской гость, который провел вечер у камелька с семьей зажиточного фермера. Сам Бернс привык писать иначе: и в песнях и в стихах он показывает жизнь такой, какая она есть.

Но сейчас перед ним другая задача: облагородить, возвысить, может быть даже приукрасить, людей, которых он видел изо дня в день не как гость, а как участник их будней и праздников.

Где же найти в этой жизни картины "безыскусные, благочестивые", как показать природный ум, неиспорченные нравы и религиозность своих "собратьев по смиренной жизни", как просит Эйкен? Как удовлетворить изысканный вкус будущих образованных читателей, - а если верить Гамильтону и Эйкену, читать его стихи будут очень многие? Все-таки большинство крестьян и мелких арендаторов живут бедно, тесно, грязно - редко где найдешь такую чистоту, как у них в Моссгиле. Отец всегда любил порядок. Роберт вспомнил отца, вечера за книгой, разговоры, общую молитву перед сном - не в последние страшные месяцы, когда отец был болен, раздражителен, замучен судами и кляузами, а в те первые годы в Лохли, когда им жилось легче. До сих пор, читая библию, Роберт словно слышит голос отца. Вот он читает одиннадцатую главу Книги Чисел, медленно и внятно: "...И сыны Израилевы опять заплакали и говорили: "Кто накормит нас мясом? Мы помним рыбу, которую мы ели в Египте даром, огурцы, дыни, лук, репчатый лук и чеснок. А ныне душа наша сохнет, нет ничего..." И маленький Гильберт спрашивает: "Разве у них тоже не было мяса?.."

...Субботний зимний вечер, усталый отец возвращается с поля, мальчики несут лопаты и тяпки, в низком сером небе летит стая воронья. У дома навстречу отцу бегут малыши - Вилли и Джонни, упокой, господи, его душу. Ярко горит огонь, мать держит на коленях младшую сестренку, в доме пахнет горячими лепешками, овсянкой, парным молоком. Патриархальная жизнь - если забыть про нужду, про заботы, про угрозы управителя, про обманутые надежды...

Но в поэме, которую он напишет для Эйкена, об этом ничего говорить не надо...

Доктор Джон Макензи очень обрадовался, когда молодой Бернс принес ему свои новые стихи: "Субботний вечер поселянина" и "Две собаки". Доктор Макензи принадлежит к тем людям, для которых стихи не пустое развлечение, а одна из радостей жизни. Больше, чем Эйкен, увлеченный содержанием стихов, больше, чем весельчак Гамильтон, которому нравится народный юмор и злая сатира, доктор Макензи понимает всю необычность таланта своего молодого друга. Так, как пишет Бернс, никто никогда не писал ни в Англии, ни в Шотландии. Удивительный размах, удивительное владение словом. Действительно, он умеет писать как угодно и о чем угодно. Эйкен говорил доктору Макензи, что просил Роберта написать "серьезную вещь". И вот в несколько дней Роберт закончил поэму о субботнем вечере. Сначала кажется, будто это подражание Фергюссону, но потом становится видно, насколько та же тема разработана иначе.

Начинается с превосходной картины зимнего дня. Отец семейства возвращается с работы. Хорошо описан дом, добрая хозяйка у пылающего очага, простой ужин. Но где-то дальше меняется голос поэта, слышатся несвойственные ему сентиментально-слезливые нотки. Что это за стыдливо-краснеющая Дженни, "цвет их семьи"? Откуда эта высокопарность?

Найдется ль кто-нибудь среди людей,
Чтоб без пощады и без угрызений
Глухой к любви и к истине злодей
Сердечко соблазнил невинной Дженни?
Проклятье козням адских ухищрений!
Иль честь и совесть в нем найти нельзя?
Или судьба не знает сожалений,
Чтобы родных предупредить, грозя,
Как Дженни их близка погибели стезя?

В конце несколько патриотических нот, которые наверняка приведут в восторг всех шотландских националистов. Доктор Макензи не сочувствует этим салонным якобитам, которые думают только о том, кого посадить на трон, но отнюдь не о том, как вырвать Шотландию из вековой нищеты. Его эти строки не трогают:

Шотландия! Родной любимый край!
За сыновей твоих мои моленья!
Здоровый труд, довольство, мир пускай
Всегда хранят их мирные селенья,
Да не коснется их зараза тленья,
Яд роскоши, пороков гнусный гной,
Пусть мир тогда торгует без стесненья
Коронами, но остров свой родной
Народ весь окружит, как пламенной стеной...[2]

"Нет, - думает доктор Макензи, - этот "Субботний вечер поселянина" не похож на все стихи Бернса". Да, конечно, в нем есть превосходные строфы, мастерские описания. Но в этих стихах нет той безудержной, безоговорочной правдивости, той искренности и прямоты, которую так любит доктор Макензи в строптивом, гордом, честном Роберте. Нет, он не лицемерит, описывая благополучно-патриархальный вечер благополучными, очень гладкими стихами. Должно быть, когда он писал эти стихи, ему действительно мерещилось, что толстый чумазый малыш на коленях у матери - "лепечущее дитя", как назвал он его в этих возвышенных стихах, и что гурман и сибарит, толстый "оратор Боб" - мистер Эйкен - "был бы счастливее в хижине", чем в своем уютном, нарядном доме, как написано в посвящении. "Но это уже из области поэтических вольностей!" - думает Макензи.

И как не похожа на эти стихи вторая поэма - "Две собаки"! Тут Роберт снова не только веселый, отчаянный, бесшабашный остряк и насмешник, который хлещет по щекам чванных, тупых и разжиревших богачей, их глупых сплетниц-жен, их продажных представителей в парламенте. Тут он рабочий человек, труженик, который требует уважения к себе, к своему труду, к своей неприхотливой, часто тяжелой жизни, где все же есть свои радости, свои светлые минуты. Как будто он отшвырнул крахмальное жабо, натиравшее ему шею, сбросил тесный праздничный сюртук, в который его нарядили доброжелательные друзья, и, расправив плечи, во весь голос запел на языке своего детства, не стесняясь, не чинясь, иногда горланя так, что слышно даже в парламенте, иногда стихая в доброй ласковой усмешке.

Как хорошо разговаривают две собаки - Цезарь, породистый важный пес из господского замка, и Люат - шотландская овчарка, чей хозяин - "резвый малый, чудак, рифмач, затейник шалый...".

А разговор они вели
О людях - о царях земли.

Цезарь расспрашивает Люата о жизни в лачугах - он знает только "высший круг", где "что ни обед, то разоренье":

Не только первого слугу
Здесь кормят соусом, рагу,
Но и последний доезжачий,
Тщедушный шут, живет богаче,
Чем тот, кто в поле водит плуг.
А что едят жильцы лачуг, -
При всем моем воображенье
Я не имею представленья.

Верный Люат объясняет Цезарю, как живут его хозяева:

Ах, Цезарь, я у тех живу,
Кто дни проводит в грязном рву,
Копается в земле и глине
На мостовой и на плотине,
Кто от зари до первых звезд
Дробит булыжник, строит мост,
Чтоб прокормить себя, хозяйку
Да малышей лохматых стайку...
А все ж, пока не грянет буря,
Они живут, бровей не хмуря.
И поглядишь, - в конце концов
Немало статных молодцов
И прехорошеньких подружек
Выходит из таких лачужек.

Но Цезарь никак не хочет признать, что в лачугах можно хоть чему-то радоваться: он знает, что значит быть бедным человеком:

Все эти лорды на холопов -
На землеробов, землекопов -
Глядят с презреньем, свысока,
Как мы с тобой на барсука!
Не раз, не два я видел дома,
Как управитель в день приема
Встречает тех, кто в точный срок
За землю уплатить не мог.
Грозит отнять у них пожитки,
А их самих раздеть до нитки,
Ногами топает, кричит,
А бедный терпит и молчит...

Так мог написать только человек, который сам слышал, как кричат и топают ногами на его отца или на него самого. Доктор Макензи знает, как орал наглец управитель на старика Бернса, он понимает, почему Роберт с такой ненавистью пишет об этом.

За эту непримиримость, за независимый, острый ум доктор и любит Роберта. Они часто встречаются, много беседуют. Доктор Макензи недавно женился на одной из "мохлинских красоток" - Эллен Миллер. Жена говорила ему о романе Роберта и Джин Армор. Это так похоже на Роберта: о его "тайном браке" с Джин знает половина города. Неизвестно, что будет, когда об этом узнает старый Армор.

Роберту нужно напечатать свои стихи, думает доктор Макензи, может быть, тогда и родители Джин отнесутся к нему иначе.

Надо будет поговорить с сэром Джоном Уайтфордом - председателем масонской ложи. Сэр Джон показывал доктору письмо Бернса о делах ложи и тогда же отметил не только отличный стиль письма, но и серьезный, разумный подход к масонским обязанностям, касающимся взаимопомощи членов ложи. Жаль, что сэр Джон переезжает в Эдинбург: ему пришлось продать Беллохмайл - свое прекрасное имение на берегу реки Эйр. Теперь там живет другая семья. Роберт недавно показывал доктору стихи, написанные весной в аллеях Беллохмайла: поэт увидел женскую фигуру в чаще деревьев и написал прекрасную песню о "красавице из Беллохмайла". Нужды нет, что мисс Вильгельмина, незамужняя дочь нового владельца имения, далеко не так хороша, как написано в стихах. Да и ее братья, говорят, неумны и грубы, - поэтому Макензи отговорил Роберта посылать стихи мисс Вильгельмине. Вот когда выйдет книга Бернса - дело другое.

Непременно надо написать сэру Джону Уайтфорду, поговорить с Эйкеном и с Гамильтоном, посоветоваться, как собрать деньги на издание книги Бернса.

Надо будет поговорить и с самим Робертом. Неужели он действительно не видит другого выхода, кроме отъезда на Ямайку?

Джон Ричмонд, закадычный друг Роберта и бывший клерк мистера Гэвина Гамильтона, читает письмо от Роберта, сидя в крошечной каморке старого эдинбургского дома. Над его головой орут и пляшут веселые девицы, которым тоже сдает комнату хозяйка дома, почтенная вдова. Джону пришлось удрать из Мохлина: за незаконную связь церковный суд грозил ему "покаянной скамьей". Кажется, и у Роберта назревают неприятности.

"Мне некогда упрекать тебя за молчание и пренебрежение, - пишет Роберт, - скажу только, что получил твое письмо с большой радостью... Посылаю тебе для просмотра мой рифмованный товар. Я очень много встречался с музами после твоего отъезда и написал, кроме всего, "Помазанник" - поэму на приезд пастора Мак-Кинли в Кильмарнок, потом - "Шотландское виски", тоже поэму, затем "Субботний вечер поселянина", "Обращение к дьяволу" и так далее. Я также закончил мою поэму "Две собаки", но еще не показывал ее широким кругам... Особых новостей о Мохлине я сообщить не могу, все тут идет по-старому. О себе мог бы сообщить чрезвычайно важные новости, не из приятных, пожалуй, ты не угадаешь, о чем идет речь, но об этом напишу впоследствии..."

Весь март Роберт писал стихи и тайком встречался с Джин. К началу апреля он отобрал для печати сорок четыре стихотворения. Ему не хотелось думать об отъезде на Ямайку, и он обрадовался, когда узнал, что корабль, на котором он должен был плыть, уходит раньше, чем он успеет собраться, и ему придется ждать другого рейса. Главное - не уезжать, пока не решится вопрос о книге и судьба Джин. Со дня на день должен выйти отпечатанный проспект для подписки - Роберт составил его так:

"Апрель 1786 года.
ПРОСПЕКТ
на издание по подписке
шотландских стихов
Роберта Бернса.
Издание будет изящно отпечатано
в одном томе ин-октаво[3].
Цена в обложке - три шиллинга.
Так как автор даже отдаленно не имеет никаких корыстных побуждений для издания своих стихов, то лишь только наберется достаточное число подписчиков для погашения необходимых расходов, книга будет отправлена в печать".

И дальше шла цитата из стихов Рамзея, где говорилось о том, что надо идти смело вперед, потому что "Гордость в поэте не грех, и цель его устремлений - Слава, и сердцу его дорога Известность, а тот, кто лучше всех играет на волынке, - тот и будет победителем!".

В глубине сердца Роберт Бернс знал цену своим стихам, он понимал, что Гордость его правомерна, что он достоин Известности и Славы. Тогда и Любовь не надо будет скрывать, тогда пусть весь свет узнает, что у него есть жена и будет ребенок.

И Джин будет гордиться им, как он гордился ее верностью, их нерушимой любовью.

Старый Армор дрожал от бешенства. Он тыкал пальцем в "эту гнусную бумажонку" - в брачный контракт, который он вытребовал у Джин. Он хватался за сердце, пил лекарство, осыпал самой отборной бранью и дочь и ее соблазнителя. Он требовал, чтобы Джин немедленно, сию секунду, уехала из Мохлина, - он сам отвезет ее к тетке в Пэйли, пусть и не думает, что он позволит ей хоть одним глазом взглянуть на этого негодяя. Что? Муж? Какой он ей муж? Сейчас же вон из дому, сейчас же ехать!

Джин словно отупела. Молча собрала она вещи, молча села рядом с отцом в двуколку, молча кивнула головой, когда мать на прощание взяла с нее слово - не делать ни одной попытки снестись с Робертом. Теперь все пропало. Мать первая заметила, что делается с Джин. Она все выпытала, все рассказала отцу. Джин боится отца, боится огласки, она не смеет пойти против воли родителей. А Роберт два дня не приходил. Он, наверное, думает больше о своей книге, чем о ней. Лучше уехать, иначе отец грозится подать в суд на Роберта, ославить его по всему приходу. Джин не знает, что теперь будет. У нее нет своей воли - родители все решили за нее.

Младший брат Джин, шестнадцатилетний Адам, выбежал на свист Роберта: он всегда с мальчишеским обожанием относился к другу сестры, переписывал его песни, а иной раз и бегал к нему с поручениями от Джин. Он торопливо рассказал Роберту, что Джин уехала, что отец сердится и что ему лучше сюда не показываться. Сейчас отец уехал в Эйр, к нотариусу мистеру Эйкену, с какой-то бумагой, которую он отнял у Джин. Роберт слушал мальчика словно оглушенный: неужели Джин так легко отказалась от него? Неужели она отдала отцу их брачный контракт? Надо завтра же поехать к мистеру Эйкену узнать, зачем старый Армор был у него.

Роберт держит в руках пачку листов, отпечатанных на тонкой бумаге, - проспект его будущей книги. Вчера, 14 апреля, поздно вечером, ему прислали этот проспект из кильмарнокской типографии. Сегодня суббота. В этот день он обычно ездит в Эйр, к своему "дорогому патрону" - мистеру Эйкену. Но он виделся с ним вчера утром, когда от него уехал отец Джин. И Эйкен с обычной усмешкой, выпятив толстый животик, сказал, что он успокоил отца Джин, посоветовав ему вырезать их имена из брачного контракта, и сам "по просьбе Армора" аккуратно выстриг подписи. Роберт молча повернулся и ушел. Теперь он не знает - высылать Эйкену проспект или нет. Лучше всего спросить об этом Гэвина Гамильтона: он уже все знает - Роберт сам ему рассказал о "предательстве" Джин, об ее отъезде.

Гэвин Гамильтон получил письмо Бернса в воскресное утро - он, как обычно, в церковь не пошел, и мальчик, принесший письмо из Моссгила, застал его за завтраком с женой и свояченицей. Обе - и Эллен Гамильтон и ее хорошенькая сестра Маргарет - очень любили Бернса и уже слышали, как печально окончился его роман с дочкой Армора. Письмо Роберта очень огорчило их.

"Уважаемый сэр,
Мои проспекты получены вчера вечером, и, зная, что у вас раньше всех появилось желание оказать мне помощь, я посылаю вам половину. Мне необходимо прежде всего посоветоваться с вами, прилично ли будет послать бывшему моему другу, мистеру Эйкену, один экземпляр? Если он считает меня честным человеком, я сделаю это от всей души; но я не желаю быть обязанным даже самому благородному человеку, сотворенному всевышним, если он при этом считает меня негодяем. Кстати, старый мистер Армор уговорил его искалечить этот злополучный документ. Верите ли, хотя у меня не было никакой надежды, более того - никакого желания назвать ее своей после ее позорного поведения, но когда Эйкен мне сообщил, что наши имена вырезаны из документа, сердце у меня остановилось - этими словами он словно вскрыл мне жилы. Будь прокляты ее обман и клятвопреступное предательство! Но храни ее бог и прости ее, мою бедную, недавно так горячо любимую девочку; родители совсем совратили ее, плохой ей дали совет. Не презирайте меня, сэр, я и впрямь глупец, но подлецом, я надеюсь, никто не посмеет назвать несчастного Роберта Бернса".

- Немедленно пошли за ним, - говорит Эллен Гамильтон мужу, - а подписными листами я займусь сама. Его книга должна выйти, чего бы это ни стоило.

Проспекты разосланы, деньги от подписчиков начинают поступать со всех сторон. Мистер Вильсон, кильмарнокский типограф, уже сдает рукопись в набор: сейчас май, в июле книжка непременно выйдет.



 
ГЛАВА 4
 
Весной на ферме много работы, и руки Роберта всегда заняты. Но он привык до вечера держать в памяти все, что складывалось за день. В стихах он мысленно рассказывал всему миру, что с ним случилось. Иногда рассказ превращался в песню; так должна была бы сейчас петь Джин:

Ему я сердце отдала,
Он будет верным другом,
Нет в мире лучше ремесла,
Чем резать землю плугом.
Придет он вечером домой,
Промокший и усталый.
— Переоденься, милый мой,
И ужинать пожалуй!
Я накормить его спешу.
Постель ему готова.
Сырую обувь просушу
Для друга дорогого...

Обманщица Джин, неверная Джин... Зачем она уехала, зачем послушалась уговоров этой старой ведьмы, своей матери? Роберт пишет об этом всем — и в письмах друзьям и в длинной оде «Жалоба». Эта ода — воззвание к луне, к «бледному Светилу», к «Королеве ночи». Она своим неясным, негреющим светом озаряет бессонную ночь того, кому в залог любви было дано «нежное обещание назваться отцом», того, кто теперь не спит в слезах, измученный, истерзанный, оплакивая неверную женщину, нарушившую клятву.

Роберт всегда свято верил в нерушимость честного слова. Он сам никогда никого не обманывал, никому ничего не обещал, если не был уверен, что выполнит обещание. Джин знала, что она для него настоящая жена. Как же она осмелилась предать его?

Пусть он по-прежнему любит ее — он вырвет ее из сердца, он найдет другую, увезет с собой в Вест-Индию, он забудет Джин навсегда...

Скалистые горы, где спят облака,
Где в юности ранней резвится река,
Где в поисках корма сквозь вереск густой
Птенцов перепелка ведет за собой.
Милее мне склоны и трещины гор,
Чем берег морской и зеленый простор,
Милей оттого, что в горах у ручья
Живет моя радость, забота моя...
Она не прекрасна, но многих милей.
Я знаю, приданого мало за ней,
Но я полюбил ее с первого дня
За то, что она полюбила меня!..

Майским вечером Роберт обнимает другую девушку на зеленом берегу реки Эйр. Это ей посвящены стихи о горах — она оттуда родом.

Мэри Кэмбл — «горянка Мэри», хорошенькая, веселая и очень добрая девушка. Она сама подошла к Роберту в церкви, заговорила с ним низким грудным голосом, посмотрела голубыми глазами и сама назначила ему свидание далеко за городом. Ей жаль Роберта, а ему жаль себя, и он бесконечно благодарен Мэри за ее щедрую любовь, за бескорыстную ласку. Мэри так же бедна, как он, сейчас она живет в услужении у чужих людей. С ней ему не страшно пускаться в путь. С ней можно будет пережить все трудности новой жизни на Ямайке.

А главное — она поможет ему забыть обиду, забыть Джин, ее черные глаза, темные пушистые волосы.

Мэри совсем другая — светловолосая, синеглазая.

С эгоизмом человека, который считает себя обиженным, Роберт не думает о том, что он отвечает за судьбу Мэри.

В мае, в воскресный день, Роберт прощается с Мэри на берегу реки: она уезжает к родным, чтобы подготовиться к путешествию.

Летом выйдет книга Роберта, а осенью он встретится с Мэри в порту Гринок и навсегда покинет родные берега.

Но прощание Роберт купил библию — два тома в красивых переплетах. Он пишет имя Мэри на первом томе, свое имя — на втором. И под каждым именем — текст, где суровыми библейскими словами осуждены ложные клятвы и нарушители их:

«Еще слышали вы, что сказано древними: не переступай клятвы...»

«Не клянитесь именем моим во лжи...»

Роберт пишет это не только для того, чтобы уверить Мэри в нерушимости своих обещаний и заставить ее держать слово. Он все время думает о другой нарушенной клятве, о Джин. Он не может забыть о ней, даже прощаясь со своей новой подругой.

Мэри уехала из Мохлина и увезла в залог обе библии, обещав Роберту ждать его в порту.

Оба не знали, что их встрече состояться не суждено.

А 7 июня Джин вернулась домой.

Всегда трудно рассказывать о личных делах человека, не хочется вмешиваться в то, что касается только двоих. Но в то лето — лето 1786 года — Бернс написал столько писем, он так бушевал в стихах и в прозе, что кажется, будто вместе с ним переживаешь эти дни перед выходом его первой книги.

«Я навестил Армор после ее возвращения, — пишет он Ричмонду в Эдинбург, — не затем, клянусь честью, чтобы искать хоть малейший предлог для примирения, а просто чтобы справиться о ее здоровье и — тебе я могу в этом признаться — из-за глупой непреодолимой нежности к ней, по правде сказать, весьма неуместной. Ее мать отказала мне от дома, да и Джин не проявила того раскаяния, которое можно было ожидать. Однако наш священник, как мне сообщили, даст мне свидетельство о том, что я холост, если я выполню все требования церкви и покаюсь, что я и собираюсь сделать».

К письму наспех приписано в воскресенье утром:

«Сейчас надену вретище и посыплю голову пеплом. Мне разрешено покаяться с места. Грешен, господи, помилуй меня! Книга моя выйдет через две недели. Если у тебя есть подписчики, пришли мне их имена через того же почтаря. Господи, храни праведников! Аминь, аминь.
Роберт Бернс».

Перед Ричмондом — товарищем по «четверке бунтарей», собутыльником на пирушке «Веселых нищих», Бернс всегда хотел казаться легкомысленней и циничней, чем он был на самом деле. Но осталось два письма Дэвиду Брайсу — одному из мохлинских друзей, уехавшему в Глазго. Ему Бернс пишет совсем по-другому:

«Вы знаете все подробности этой истории — истории достаточно мрачной. Я не знаю, что Джин думает сейчас о своем поведении, но ясно лишь одно: из-за нее я окончательно стал несчастным. Никогда человек так не любил, вернее — не обожал женщину, как я любил ее, и должен сказать правду, совершенно между нами, что я все еще люблю ее, люблю отчаянно, несмотря на все; но ей я ни слова не скажу, даже если мы увидимся, хотя этого я не хочу. Бедная моя, милая, несчастная Джин! Как счастлив был я в ее объятиях! И горюю я не оттого, что я ее потерял, больше всего я страдаю за нее. Я предвижу, что она на пути — боюсь выговорить — к вечной погибели. И те, кто поднял шум и выказал такое недовольство при мысли, что она станет моей женой, может быть, когда-нибудь увидят ее в обстоятельствах, которые будут для них причиной истинного горя. Разумеется, я ей этого не желаю: пусть всемогущий господь простит ей неблагодарность и предательство по отношению ко мне, как прощаю от всей души и я, и пусть не оставит он ее милостью и благостью своей во всю ее будущую жизнь!.. Я часто пытался забыть ее: я предавался всяческим развлечениям, бурно проводил время, ходил на масонские собрания, участвовал в пьяных пирушках и других шалостях, но все впустую. Осталось одно лекарство: скоро вернется домой корабль, который увезет меня на Ямайку, и тогда — прощай, милая старая Шотландия, и прощай, милая неблагодарная Джин, никогда, никогда больше мне не видеть вас!

Вы, наверно, слышали, что я собираюсь выступить в печати как поэт. Завтра мои стихи идут в набор. Это последний безумный поступок, какой я собираюсь совершить, а затем я стану умнеть как можно быстрее...»

Впрочем, здравый смысл не покидает Роберта: 22 июля он передает по дарственной записи ферму и все доходы от издания стихов Гильберту, а тот обязуется воспитывать и обучать «дорого доставшуюся Бесс» — незаконную дочь Роберта.

Семья обеспечена, о Джин позаботятся богатые родители. Остается только дождаться выхода книги и уехать на Ямайку, навеки порвать со всем.

«Мой час настал, — пишет Роберт верному Джону Ричмонду. — Мы с тобой больше никогда не встретимся в Великобритании. Я получил распоряжение через три недели, не позже, отправиться на корабле «Нэнси», с капитаном Смитом, из Клайда на Ямайку. Для всех в Мохлине, кроме нашего друга Смита, это тайна. Поверишь ли? Мистер Армор получил правомочие швырнуть меня в тюрьму, пока я не внесу в обеспечение Джин огромнейшую сумму. Они держат это в секрете, но я узнал обо всем из такого источника, который им и не снится. И теперь я прячусь то у одного приятеля, то у другого, и мне, как истинному сыну человеческому, «негде преклонить главу». Знаю, ты обрушишь проклятия на ее голову, но пощади бедную запуганную девочку ради меня! Зато пусть все фурии, разрывающие грудь оскорбленного, взбешенного любовника, терзают старую ведьму, ее мать, до последнего ее часа. Пусть ад натянет тетиву смерти и пустит в нее роковую стрелу, пусть все бури бушующих стихий раздуют адское пламя ей навстречу! Ради бога, сожги это письмо, не показывай его ни одной живой душе! Я пишу в минуту ярости, представив себе свое ужасающее положение — изгнан, покинут, несчастен, не могу писать — жду ответа с подателем сего, напишу перед отъездом.
Твой, здесь и за гробом,
Роберт Бернс».

Письмо помечено 30 июля.

А на следующий день, 31-го числа, в маленькой типографии Вильсона, в Кильмарноке, кончили печатать шестьсот двенадцать продолговатых небольших книжек в восьмую долю листа, в «элегантной» серой обложке из толстой бумаги, цена — три шиллинга. Триста пятьдесят экземпляров в продажу не поступало: они принадлежали подписчикам.

Двести пятьдесят экземпляров пошло в продажу — за исключением нескольких книг, выданных автору на руки.

Каждый, кто держал в руках свежие, пахнущие типографией листки корректур, каждый, кто в сотый раз перелистывал туго сброшюрованные страницы новой книги и в сотый раз читал черным по белому свое имя на титульном листе, знает это чувство «выхода в свет»: в нем и гордость и робость, надежда и страх, в нем — сознание своей силы и своего бессилия при мысли о том, что можно бы сделать лучше и что надо, непременно надо, сделать лучше, больше...

Для Роберта Бернса первый томик его стихов был поистине «выходом в свет», утверждением своего права разговаривать не только с друзьями и соседями, но и со всей Шотландией.

И Шотландия откликнулась на его голос так, как никогда не откликалась на голоса других своих поэтов.

 
ГЛАВА 5
 
Три шиллинга — большая сумма, особенно если получаешь пятнадцать шиллингов в год! В каждом шиллинге — двенадцать с трудом заработанных пенсов: батрак на ферме обычно работает за жилье и кусок хлеба и только изредка подрабатывает два-три пенса у соседей.

Еще труднее девушке-служанке: для того чтобы купить новое платьишко или чепчик с самым дешевым кружевцем, надо, не разгибая спины, шить по ночам чужие наряды, складывать в старый чулок медяк за медяком, а иногда и не отказываться от подарка хозяйского сынка, платя за это дорогой ценой.

И все же в книжной лавочке Вильсона, в Кильмарноке, появляются необычные покупатели: то босоногий запыленный парень в длинной, навыпуск, домотканой рубахе, то две застенчивые хихикающие девчонки, которые долго пересчитывают медяки и шепотом препираются насчет того, что «Лиззи тоже дала два пенса». Все они спрашивают одну и ту же книжку, и мистер Вильсон жалеет, что взял из типографии всего тридцать экземпляров: скоро он их все продаст. Последний экземпляр достается запыхавшемуся немолодому человеку со схваченными ремешком волосами, в которых застряли кусочки льняной пряжи. Он бережно заворачивает книгу в край кожаного фартука и несет на окраину, в длинное полутемное здание ткацкой мастерской. Уже вечер, пора расходиться, после двенадцатичасовой работы не держат ноги, устали глаза. Осторожно, по листкам, расшивается небольшая книжечка, каждый, кто участвовал в складчине, берет свой листок: вечером он его перепишет, а завтра возьмет другой.

Владелица замка Дэнлоп миссис Фрэнсис Уоллес Дэнлоп, мать пяти сыновей и шести дочерей, в ту осень жила в постоянной тоске и грусти: недавно она потеряла мужа, с которым прожила долгую и счастливую жизнь. Миссис Дэнлоп было уже под шестьдесят, но она живо интересовалась всем, что делалось на свете, много читала, переписывалась с выдающимися литераторами и даже сама писала стихи.

Небольшой томик стихов Бернса попал к ней случайно. Она открыла его на поэме «Субботний вечер поселянина». Эти строки показались ей откровением. Она прочла книгу от буквы до буквы. Стихи ее поразили: рядом с «грубоватыми», слишком резкими и «малочувствительными» строками сатир и песен она нашла «захватывающие по выразительности» строки про горную маргаритку, сорванную злым плугом, горькую жалобу на измену «жестокой женщины» и трогательное обращение к незаконному ребенку. Миссис Дэнлоп ожила — перед ней был удивительный поэт. Она еще раз перечитала предисловие: неужели эти поистине изящные и возвышенные слова написал простой пахарь из Эйршира?

«Прилагаемые безделицы не являются творениями поэта, который, обладая всеми преимуществами искусной учености, живя, быть может, в изящной праздности высшего света, снисходит до сельской темы, взирая на Феокрита или Вергилия. Для автора сей книги великие имена этих поэтов и их соотечественников — «сосуд запечатанный и книга закрытая». Не будучи знаком с обязательными требованиями и правилами, по которым надо начинать свою поэтическую деятельность, автор просто поет чувства, какие он испытал сам, и нравы, которые он наблюдал у своих сельских собратьев, поет на своем и их родном языке».

Как скромно и достойно пишет он о том, что «выступает перед светом в страхе и трепете» и что больше всего он боится, как бы не сочли его наглым болваном, который хочет навязать миру свои пустые излияния. Он цитирует Шенстона: «Робость принизила многих гениев до уединенного забвения, но еще никогда не подняла никого до славы!» Он с уважением и любовью говорит о своих предшественниках, о таланте Рамзея и великолепных откровениях бедного, несчастного Фергюссона — себя он считает неравным им, но признает, что «этих справедливо чтимых шотландских поэтов он часто вспоминал в своих стихах, но скорее заимствуя от их огня, чем рабски им подражая».

Миссис Дэнлоп любит шотландскую поэзию, она не принадлежит к тем представителям аристократии, которые стараются подражать англичанам и отрекаются от шотландских традиций. Она выросла в сельской местности, отлично понимает крестьянскую речь и сама говорит по-шотландски. Стихи этого пахаря вывели ее из многодневного оцепенения. Она сейчас же напишет автору, пошлет слугу в Моссгил — это всего шестнадцать миль от ее имения — с просьбой прислать шесть экземпляров чудесной книги.

Миссис Дэнлоп очень понравились и «Две собаки», с которых начинался сборник, несмотря на не вполне салонные слова, как, например, «мочился с ними на забор». Оба послания «К шотландскому виски» и «К депутатам парламента», в которых поэт просит снять налоги с ячменного виски, показались почтенной даме несколько «вульгарными и простонародными». В самом деле, можно ли писать, что Муза «надорвалась от крику и охрипла» и что «у вас, ваша честь, заболело бы сердце, если б вы увидели, как она плюхнулась задом прямо в пыль и орет эти прозаические стихи!». Правда, написано это весьма искусно, талант у автора незаурядный, хоть и берет он те же старинные размеры, какими писали его предшественники. Жаль, что он не направил все свое умение на такие прелестные стихи, как посвящение горной маргаритке, примятой его плугом, или трогательную элегию бедной овце Мэйли.

За эти прекрасные стихи, за чудесное «Видение», написанное хотя и простонародным языком, но все же под явным — и, с точки зрения миссис Дэнлоп, благотворным — влиянием классики, она готова простить автору даже непочтительные стихи, посвященные его величеству королю Георгу Третьему.

Нет, миссис Дэнлоп не поклонница ганноверской династии, отнявшей трон у законных шотландских королей, у Стюартов. Недаром она ведет свой род от защитника Шотландии, врага всех узурпаторов — Уильяма Уоллеса. Все же ей кажется, что неуместно простому крестьянину столь фамильярно обращаться к королю и всему августейшему семейству.

Но миссис Дэнлоп достаточно умна и достаточно понимает стихи, чтобы сразу почувствовать, какой необычный автор перед ней. И она отправляет слугу с письмом, которое станет завязкой многолетней дружбы и самой откровенной переписки.

Письмо не застало Бернса дома — в этот день он был вторично приглашен к обеду в дом профессора моральной философии Эдинбургского университета доктора Дугальда Стюарта, с которым познакомился в октябре.

Профессор Стюарт, сын известного математика, жил этой осенью в своем небольшом имении, где у него гостил лорд Бэзиль Дэйр — болезненный и восторженный юноша, полный благородных планов преобразования человечества на основах всеобщего равенства и братства.

Когда Стюарт показал ему книгу молодого крестьянина, лорд Дэйр заволновался: именно с такими людьми и можно было осуществить мечту Руссо, именно с ними следовало бы строить простую жизнь на лоне природы!

Роберту впервые пришлось побывать в столь знатном обществе. Ему казалось, что его праздничные подкованные башмаки слишком громко стучат, что сейчас его встретит снисходительное благоволение, которое он так ненавидел. Но голубоглазый худощавый юноша с пятнами чахоточного румянца на щеках смотрел на него с таким детским восхищением, что вся его настороженность пропала. Он чувствовал себя как дома: спокойный, умный профессор Стюарт чем-то напоминал любимого учителя Мэрдока, а молодой лорд так смущался, когда гость перехватывал его восторженный взгляд, что Роберт не мог не улыбаться ему по-братски всякий раз, как их глаза встречались.

Стюарт был поражен: даже прочтя стихи Бернса, даже узнав от их общих знакомых — Эйкена и Гамильтона — о выдающихся качествах молодого фермера, он никак не ожидал встретить в нем не только человека «в высшей степени воспитанного, с отличными манерами, простого, мужественного и сдержанного», но и отличного собеседника «с превосходной, точной и оригинальной речью». Его знания по части литературы и истории даже профессору университета показались незаурядными. «Он принимал участие в общей беседе, ничем не стараясь выдвинуться, и с почтительным вниманием слушал тех, кто был лучше его сведущ в незнакомых ему предметах», — писал потом профессор.

Профессор Стюарт подробно расспросил Бернса о его планах. Он сразу понял, что поэту ненавистна мысль об отъезде на Ямайку. Бернс очень сдержанно, но с явным огорчением сказал, что если бы он мог, как советовал ему мистер Эйкен, поступить на государственную службу — хотя бы простым акцизным чиновником, то у него не было бы надобности покидать родину. Но для этого надо пройти длительный курс обучения, а пока что жить очень трудно: небольшие деньги, полученные от издания стихов, — около 50 фунтов, пойдут на расходы по ферме — профессор, вероятно, знает, что у него большая семья...

Прощаясь с Бернсом, Стюарт ничего ему не обещал. Но в тот же вечер он написал несколько писем в Эдинбург, где рассказывал своим друзьям, профессорам университета, о новом поэте.

Еще никогда три коротких месяца — август, сентябрь и октябрь — не вмещали столько событий, как в тот знаменательный 1786 год.

В ночь под 1 августа вышла первая книга Бернса. До сих пор он был «безвестным бардом», которого знали только ближайшие знакомые и соседи. За неделю он стал знаменитым.

Весь август он разъезжал по городкам и фермам Эйршира и соседних округов.

Его встречали как самого дорогого друга. Его стихи знали везде. Он слышал, как в кильмарнокской мастерской хором пели его песни, он получал письма от незнакомых людей с просьбой прислать экземпляр книги или хотя бы два-три стихотворения, переписанные от руки. Его слава росла, а ему приходилось скрываться у знакомых: «ищейки» мистера Армора все еще грозились запрятать его в тюрьму, если он не внесет деньги на будущего ребенка. Он посылает записку Джэми Смиту, верному мохлинскому другу; в ней он пишет, что не удалось уехать на «Нэнси» и что первого сентября он непременно уедет на корабле «Белл», с капитаном Кэткартом, прямо из Гринока. «Где я до тех пор буду прятаться — не знаю, но надеюсь выдержать шторм. Да сгинет та капля моей крови, которая их боится! Я готов сразиться с кем угодно, а пока буду смеяться, петь и гулять, сколько можно! В четверг, если ты можешь проявить самопожертвование и в семь утра подняться с постели, я с тобою увижусь по дороге...»

Все-таки он был счастлив: книга имела успех, корабль «Нэнси», слава богу, ушел без него, вокруг столько друзей, столько премилых женщин. Вчера он отвез свою книгу той самой Пэгги Томпсон, которая когда-то «перепутала всю тригонометрию» в землемерной школе в Кэркосвальде. Теперь Пэгги замужем, у нее двое детей. Ее муж с гордостью встретил знаменитого друга жены, он провожал Роберта все пять миль до ближнего городка. А Пэгги вспомнила черноглазого застенчивого мальчика, прогулку по лесу и первые стихи, посвященные ей.

В те же дни он встретился и с приятелем по кэркосвальдской школе: Вилли Нивен устроил ему такой прием в своем родном городке, что Роберт долго не мог опомниться. Когда-то Роберт писал ему философские письма о том, что такое великодушие, мужество, спокойствие. В одном из писем Роберт спрашивал, как сам Вилли «продвигается в жизни» — не в отношении успехов материальных и надежд на богатство, — нет. Роберта тогда интересовало, как он «развивает нежные чувства сердца».

1 сентября Роберт вернулся в Моссгил: он знал, что теперь ему бояться нечего.

«Я больше не страшусь мистера Армора, — писал он Ричмонду, — хотя у него все еще есть правомочия посадить меня в тюрьму, но некоторые знатнейшие джентльмены страны предложили мне свое покровительство и дружбу, а кроме того, Джин не предпримет против меня никаких шагов, не предупредив меня, ибо только самыми страшными угрозами ее заставили подписать заявление в церковный совет. Я видел ее недавно. Она с трепетом ждет приближающегося часа родов, и уверяю тебя, мой дорогой друг, я очень тревожусь за нее. Теперь-то она охотно приняла бы то предложение, которое однажды отвергла, но больше она его никогда не получит...»

Тут Роберт неумолим: его самолюбие, его гордость смертельно уязвлены. Джин «предала его», и он клянется всеми святыми, что не даст ей свое имя, не назовет ее женой.

Так он писал 1 сентября.

А 3-го Джин родила близнецов — мальчика и девочку.

Для Роберта отцовство всегда было не только священным долгом, но и высшей радостью.

Еще зимой он написал для Джин песенку, где говорится о девушке, которая знает, что пеленки их крошке купит шалопай-отец и утешит ее он, этот гуляка. Он утрет ее слезы, приласкает, вместе с ней сядет на покаянную скамью, скажет, как назвать малютку, — все он сделает, когда родится ребенок. Потому что можно разлюбить девушку, можно уйти от нее, но негодяй тот, кто отказывается от своей плоти и крови. Об этом Роберт писал и легкомысленному Ричмонду, уехавшему от соблазненной им девушки (впоследствии не без настояния друга Ричмонд на ней женился).

Не мудрено, что, узнав о рождении близнецов, Роберт был вне себя от радости. Он прибежал к Джин, принес ей заветный золотой, хранившийся у матери со дня его рождения. Но старуха Армор только разрешила ему взглянуть на крошек и выставила из комнаты, даже не позволив поцеловать улыбавшуюся ему Джин.

Он бежал домой, глубоко дыша утренней свежестью, уже пахнущей близкими осенними ветрами, над ним ярко синело сентябрьское небо, а в голове плясали веселые слова, ложась на старую знакомую мелодию.

Примчавшись на ферму, он на ходу обнял мать, перецеловал сестренок, хлопнул Гильберта по спине и бросился на свой чердак — писать письма.

«Мой друг, мой брат! — писал он Мьюру в Кильмарнок. — Ты, наверно, слышал, что бедняжка Армор вернула мне залог любви вдвойне. Чудесные ребята — мальчик и девочка — пробудили во мне тысячи чувств, и сердце бьется то от нежной радости, то от мрачных предчувствий...»

Нет, к черту мрачные предчувствия: Ричмонду он напишет по-другому:

«Поздравь меня, дорогой мой Ричмонд! Армор одним махом принесла мне чудесного мальчишку и девчонку! Боже, благослови дорогих крошек!»

Вот и все. А дальше пусть идут те стихи, которые он сочинил по дороге домой:

Растет камыш среди реки,
Он зелен, прям и тонок.
Я в жизни лучшие деньки
Провел среди девчонок...

Отменные стихи! Так и хочется притопнуть каблуком под звонкую рифму в конце:

Пускай я буду осужден
Судьей в ослиной коже,
Но старый, мудрый Соломон
Любил девчонок тоже!..

Неужто надо уезжать в незнакомую, неприветливую, жаркую страну от всех этих радостей, от друзей, которых с каждым днем становится все больше, от трех ребят — годовалой Бесс и только что родившихся близнецов, неужели никогда больше не видеть, как распускаются березы в шотландском лесу, не слышать, как поет шотландский жаворонок. С ненавистью думает Роберт о сердитом страшном океане, о беспощадно палящем солнце, о душных тропических ночах. Нет, там ему все равно не выжить, он едет на верную смерть...

Потрескивают толстые поленья в огромном камине. Спущены вышитые шелком занавеси на больших окнах. Восковые свечи в высоких медных подсвечниках, споря с отблесками камина, освещают воздушное белое платье, длинные светлые локоны и девичью шею с тоненькой золотой цепочкой медальона. Маленькие ручки бегают по клавишам, и звенящие, чистые звуки рассыпаются стеклянными бусинками по гостиной.

Мисс Кристина Лоури играет на спинете.

Роберт впервые в жизни видит спинет. По правде сказать, он и таких девушек видит впервые и в таком доме в первый раз проводит вечер. Хозяин дома — достопочтенный доктор богословия Джордж Лоури пригласил его к себе в дом на целые сутки. Ему хотелось познакомить жену, дочерей и младшего сына Арчибальда с автором книги, которой вся семья так восторгалась. Конечно, вкусы расходились и тут: девушки проливали слезы над стихами о бедной мышке и примятой плугом маргаритке, миссис Лоури упивалась «Субботним вечером», Арчибальд хохотал над «Шотландским виски» и «Обращением к дьяволу», а сам доктор Лоури, очень любивший старые шотландские баллады, был удивлен и восхищен тем, что автор, словно соревнуясь со своими предшественниками, хотя и заимствует у них традиционный стих, но заставляет его звучать совсем по-новому — легко и свежо.

Гость превзошел все ожидания. Миссис Лоури с удовольствием отметила, какие у него отличные манеры, а все три девушки улыбались и краснели, встречая пристальный, насмешливый и ласковый взгляд его темных глаз. После обеда, когда дамы вышли, Арчи и доктор Лоури не без интереса слушали рассказ гостя о нравах мохлинского прихода и долго смеялись над «Молитвой святоши Вилли», которая, конечно, не вошла в книгу.

Вечером пришли гости — молодые девицы и товарищи Арчи, и доктор Лоури сам сел за спинет, чтобы молодежь могла потанцевать.

Бернс танцевал отлично — не зря он в семнадцать лет вопреки воле отца ходил в тарболтонскую школу танцев. Все барышни наперебой требовали, чтобы он танцевал с ними, но он улыбался и опять с поклоном подавал руку мисс Кристине — маленькой музыкантше, явно покорившей его сердце.

Провожая гостя в отведенную ему спальню, доктор Лоури задержался в дверях и спросил, что же Бернс собирается делать дальше.

— Думаю, что вам никуда не придется уезжать, — сказал он, выслушав его. — Я не хочу вас обнадеживать заранее, но я предпринял некоторые шаги и прошу вас дождаться ответа. Считаю, что Шотландия не должна отпускать своего поэта в чужие края.

И, протестующе подняв руку, как бы желая остановить слова благодарности, доктор Лоури вышел.

Роберт, словно оглушенный, стоял посреди чужой комнаты, зная, что в эту ночь ему не дадут заснуть гулкое тяжелое сердцебиение и безудержная радость при мысли, что он сможет остаться на родине.

Доктор Томас Блэклок ослеп в раннем детстве. Но, несмотря на трудную и сложную жизнь, он и в шестьдесят пять лет сохранил живую, светлую душу и непритворный интерес ко всему, что касалось его любимого дела — писания стихов. К молодежи он вообще относился с отеческой заботой: вечно он кому-то помогал, кому-то покровительствовал, и многие адвокаты и ученые Эдинбурга были обязаны своей карьерой скромному старику, который сам вышел из бедной семьи. В Эдинбурге доктора Блэклока не только уважали, но и любили. Он был желанным гостем на всех литературных завтраках и обедах, его стихи — увы, не очень оригинальные! — все же постоянно печатались в столичных журналах. Даже доктор Джонсон, тот самый ученый, который разъезжал по Шотландии с молодым Бозвеллом, встретив слепого поэта, написал о нем: «Я смотрел на него с большим почтением». А услышать доброе слово от язвительного, желчного Джонсона удавалось далеко не всякому.

То, что доктор Лоури послал книгу Бернса именно старому Блэклоку, было чрезвычайной удачей. Старик уже знал два или три стихотворения Бернса через профессора Стюарта и теперь с восхищением слушал разнообразные, не всегда достаточно «скромные», но всегда бесспорно талантливые стихи неизвестного раньше поэта. Блэклок сразу почувствовал необычайность бернсовского гения, его разносторонность, его всеобъемлющую силу. В письме доктор Лоури сообщил Блэклоку, что автор стихов — простой крестьянин, без образования и без всяких перспектив в жизни.

«Я видел много примеров благотворных сил природы, которые проявлялись, несмотря на бесчисленные и неумолимые препятствия, но ничто не может сравниться с тем примером, с каковым я ознакомился благодаря вашей доброте, — писал Блэклок в ответ. — Его серьезные стихи полны такой трогательности и тонкости, столько ума и юмора в его более веселых произведениях, что самое искреннее восхищение, самое горячее одобрение не будут чрезмерными. Я желал бы выразить свои чувства в стихах, однако то ли жизнь идет на убыль, то ли временно угнетен мой дух, но я не в силах выполнить это намерение... Мне сказали, что весь выпуск уже разошелся. Поэтому весьма желательно, для блага этого юноши, немедля напечатать второе издание в большем количестве экземпляров...»

О таком одобрении Бернс не смел и мечтать. Наконец «зловещая звезда», которая всегда, как он любил говорить, стояла в зените над его головой, посылая свои роковые лучи, вдруг закатилась! Неужели можно будет напечатать книгу, добавив новые стихи, неужели о нем узнают и за пределами Шотландии? Неужели можно остаться на родине?

«Может быть, я попробую издать мою книгу вторично, — пишет он Ричмонду, — если это выйдет, я несколько задержусь дома, если нет — уеду, как только кончится жатва».

Роберт писал об отъезде — и мучился. Были минуты, когда ему хотелось убежать куда угодно, лишь бы не видеть Джин, были минуты, когда он вспоминал о Мэри Кэмбл, которая обещала уехать с ним в Вест-Индию. Мэри давно не отвечала на его письма — может быть, и она ему изменила?

Подходил ноябрь. Хлеб давно убрали, Гамильтон и Эйкен настойчиво советовали ехать в столицу. Многие из эйрширских помещиков на зиму уезжали туда — может быть, они помогут своему талантливому земляку. Об этом написал Бернсу управляющий имениями лорда Гленкерна — самого богатого помещика Эйршира. Оказывается, лорд Гленкерн не только приобрел книгу Бернса — он переплел ее в парчу и просил своего управляющего сообщить поэту, что ему будет оказано всяческое содействие, если он приедет в Эдинбург. Значит, вполне вероятно, что лорд Гленкерн поможет ему не только издать книгу, но и получить какую-нибудь службу.

Роберт чувствует, что «свет к нему добр», и знает, что он этого заслужил. Ему не страшно ехать в Эдинбург, он уверен, что там его встретят хорошо.

Все дела дома закончены. Джин у родителей. Арморы решили оставить у себя девочку, названную по имени матери — Джин, и отдать бабушке в Моссгил мальчика — его назвали по имени отца Робертом, Бобби. На дворе ноябрь, к весне мальчишку можно будет забрать в Моссгил.

С собой Роберт возьмет новые стихи — после выхода книги их накопилось немало. Многие разосланы друзьям — впрочем, одно послание еще не отправлено адресату.

Весной друзья отговорили Роберта посылать стихи мисс Вильгельмине Александер из Беллохмайла. Теперь другое дело: она получит их не от какого-то фермера, без разрешения забредшего к ней в парк, а от поэта, автора книги стихов.

Роберт красиво переписывает стихотворение и прилагает к нему письмо, написанное в стиле «Человека чувств». Кстати, Роберт надеется встретить автора этой книги, Генри Маккензи, в Эдинбурге.

Удивительное свойство — уметь писать в любом стиле! Роберт так увлекся этой задачей, что даже несколько переусердствовал в старании выказать в сопроводительном письме свои чувства перед знатной дамой. Неважно, что само стихотворение звучит совершенно по-иному: в нем — откровенная радость жизни, в нем говорится о простой любви в хижине под соснами, где так хорошо каждую ночь крепко прижимать к груди славную девушку из Беллохмайла! Пусть гордецы взбираются по скользкой лестнице успеха, пусть золото гонит жадных в глубь земли, а мне дайте пасти стада или пахать землю и ежедневно испытывать небесное блаженство со славной девушкой из Беллохмайла, говорят стихи.

А в письме, которое начинается с полуфранцузской фразы: «Поэты — существа столь «outre»[4], — так много выспренних, нарочито завуалированных намеков, «крылатых певцов весны, гармонически льющих песню со всех сторон», и «алых цветов средь изумрудной листвы»... По каждой строке видно, что человек стал в позу, мечтательно закатил глаза — вернее, очи! — и запел неестественным оперным голосом. Словом, перед мисс Вильгельминой должен был предстать не Роберт Бернс с фермы Моссгил, а «поэтический мечтатель», нет, не просто мечтатель, а по-французски — reveur!

К сожалению, мисс Вильгельмина была настолько шокирована предположением, будто ее кто-то посмеет обнимать в хижине, что не оценила ни тонких комплиментов, ни красивых описаний своей особы. Она не ответила на письмо. Но она и не разорвала его, как требовали ее братья, и в награду за это ее имя осталось в истории, и к чести ее потомков надо сказать, что и письмо и стихи они сохранили с благоговением.

Но Роберт тогда не мог этого знать и очень обиделся, Рассказывая об этом случае, он написал: «В тот час, когда судьба поклялась, что карманы братьев мисс Вильгельмины будут полны, Природа столь же решительно постановила, что головы их будут пустыми. Да и вообще из свиного уха шелкового кошелька не сделать», — добавлял он.

Роберт не любил, чтобы его стихи оставались никому не известными. «Девушку из Беллохмайла» он вложил в письмо одной из знатных своих «покровительниц», а «Святошу Вилли» и «Эпитафию ему же», переписав в нескольких экземплярах, отослал приятелям вместе с «декретом»:

«ИМЕНЕМ ДЕВЯТИ МУЗ. АМИНЫ
Мы, Роберт Бернс, милостью Природы и указом ее от января, двадцать пятого дня, лета господня тысяча семьсот пятьдесят девятого, Поэт Лауреат и Верховный Бард в пределах и за пределами старинных округов и поселений Койл, Каннингем и Кэррик, обращаемся к любимым верноподданным нашим Вильяму Чалмерсу и Джону Мак-Адаму, изучающим и практикующим древнюю и тайную науку смешения добра и зла.

Верноподданные!
Да будет вам известно, что в постоянном нашем попечительстве и заботе о поведении и благонравии всех, кто производит стихи и торгует ими оптом и в розницу, а именно: бардов, поэтов, стихоплетов, рифмачей, куплетистов, певцов, трубадуров и прочая и прочая, как женска, так и мужеска полу, — мы изволили обнаружить некую богопротивную, мерзкую и непотребную песню или балладу, список с коей прилагаем. А посему изъявляем волю нашу: задержите наипрезреннейшего представителя наипрезреннейшей породы, известной под именем, кличкой и прозванием «Черной чертовой скотинки»[5], и, заставив оного развести костер на перекрестке эйрской дороги, передайте в беспощадные руки сего ничтожества вышеупомянутый список вышеупомянутой гнусной и богомерзкой песни, дабы ее пожрал огонь в присутствии всех, к сему причастных, для вящего назидания и устрашения составителей таких произведений. Да не оставите вы сие втуне, но выполните в точности, как изложено в этом нашем указе, не позднее двадцать четвертого числа сего месяца, в каковой день мы надеемся лично похвалить вас за верность и усердие.
Дано в Мохлине, двадцатого ноября, лета господня тысяча семьсот восемьдесят шестого.
БОЖЕ, ХРАНИ БАРДА!»

Рассказывают, что приятели Бернса, получив этот декрет, с удовольствием размножили крамольные стихи и развесили на колючих придорожных кустах.

Верховую лошадь обещал дать сосед. Остановиться в Эдинбурге можно было у Ричмонда — он написал, что хозяйка согласна за несколько лишних пенсов в неделю разрешить второму жильцу спать в комнате (на одной кровати с Ричмондом!) и умываться у нее на кухне. Там же можно утром брать два стакана горячей воды.

В деревянный сундучок, так и не попавший в порт Гринок, мать укладывала лучшие рубашки Роберта, несколько пар запасных чулок, новые высокие ботфорты с блестящими голенищами.

Ноябрьский дождь хлестал по крыше. Разговаривать не хотелось — перед разлукой всегда кажется, что обо всем переговорено, а расстанешься — и столько найдется невысказанных слов...

Вдруг в дверь постучали. Мохлинский почтарь торопливо подал конверт маленькой сестренке Белл, открывшей двери, и побежал дальше.

Белл даже не посмотрела на адрес: кому из них получать письма, как не Роберту. Он отошел к окну, прочел короткие строчки, скомкал письмо в кулаке и выбежал из дому, прямо под проливной дождь...

В письме сообщалось, что мисс Мэри Кэмбл такого-то числа сего года скончалась от гнилой горячки, — как тогда называли тиф, — в порту Гринок, где и погребена на Западном кладбище, на фамильном участке корабельного мастера Макферсона. А посему родственники усопшей мисс Кэмбл просят мистера Бернса не беспокоить их письмами, как беспокоил он покойницу, несмотря на то, что она ему не отвечала.

Далее сообщалось, что все письма мистера Бернса, равно как и вложенные в них стихи, уничтожены родными покойной.

(Только библия, подаренная Робертом, не была уничтожена пуританскими родичами. Кто-то из них, намусолив большой палец, попытался стереть имя Бернса, но чернила крепко въелись в толстую бумагу. А сжечь книгу им было жалко — все-таки библия, и переплет дорогой... Так и лежит она в домике-музее.)

27 ноября 1786 года, на чужой лошади, без единого знакомого в городе, — не считая старого дружка Ричмонда, — и без единого рекомендательного письма в кармане Роберт Бернс отправился в «северные Афины», столицу Шотландии — прекрасный город Эдинбург.
Источник: Райт-Ковалева Рита Яковлевна. Роберт Бёрнс: Жизнь и творчество. – М.: Молодая гвардия, 1959. – 364 с.
 

1. Роберт Бёрнс (в старом русском написании Борнс) – шотландский поэт, фольклорист, автор многочисленных стихотворений и поэм.
Ри́та Я́ковлевна Райт-Ковалёва (1898 – 1988) – советская писательница и переводчица.
В её переводе в СССР впервые появились русские версии многих произведений Генриха Бёлля, Франца Кафки, Джерома Сэлинджера, Уильяма Фолкнера, Курта Воннегута, Натали Саррот, Анны Франк, Эдгара По. Переводила на немецкий язык Владимира Маяковского (в том числе «Мистерию-буфф»). Автор художественной биографии «Роберт Бёрнс» (1959), воспоминаний о Маяковском, Хлебникове, Ахматовой и Пастернаке. (вернуться)

2. Эта поэма дана в переводе Т. Л. Щепкиной-Куперник. (вернуться)

3. Ин-октаво – в восьмую листа; ин-фолио – в лист (тип.). (вернуться

4. outre – неумеренные, преувеличенные (франц.). (вернуться

5. ...прозванием «Черной чертовой скотинки» – так называли церковных старост. (вернуться



 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Литература для школьников
 
 
Яндекс.Метрика