Долинина Н. Г. Печорин и наше время. Гл. 6. "Княжна Мери" (продолжение)
Литература для школьников
 
 Главная
 Зарубежная  литература
 Лермонтов М.Ю.
 
М.Ю.Лермонтов в ментике
лейб-гвардии Гусарского
полка. Портрет работы
П.Е.Заболотского. 1837.
 
 
 
 
 
Княжна Мери и Грушницкий. Иллюстрация М.А.Врубеля. 1890.
Источник иллюстрации: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл." – М.: Сов. Энцикл., 1981, стр. 109.
 
 
 
 
 
Михаил Юрьевич Лермонтов
(1814 – 1841)
Долинина Н. Г.
Печорин и наше время
[1]
 
 
Гл. 6. «КНЯЖНА МЕРИ»
(продолжение)
[2]

Земле я отдал дань земную
Любви, надежд, добра и зла;
Начать готов я жизнь другую,
Молчу и жду: пора пришла;
Я в мире не оставлю брата,
И тьмой и холодом объята
Душа усталая моя;
Как ранний плод, лишенный сока,
Она увяла в бурях рока
Под знойным солнцем бытия.[3]

ВЕРА

Упоминание о женщине, которую он любил в старину, возвращает Печорина к тому простому, искреннему тону, которым был начат его дневник: «Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?..»
Печорин еще ни разу не назвал Веру по имени;  о н а  иногда значит больше, чем любые ласковые или страстные слова; Онегин тоже однажды узнал это: «у окна сидит  о н а  и все  о н а»  (Пушкин выделяет это слово курсивом); но Онегин прошел долгие душевные пути, прежде чем понял этот не грамматический смысл короткого слова  о н а.  Какие душевные пути прошел Печорин, мы не знаем. Мы и подозревать не могли до сих пор, что он может так думать о женщине; оказывается — может.

В нем все время обнаруживается что-то, чего мы и подозревать не могли.

«Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мной. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки... Я глупо создан: ничего не забываю,— ничего!»

Человеку вообще свойственно считать  с е б я  существом особенным и  с в о и  страдания — исключительными; Печорин больше, чем кто-нибудь, склонен приписывать себе особую тонкость чувств: это ведь оправдание для эгоизма — другие coзданы иначе, им легче, а я... «Нет в мире человека...» А Вера? Может быть, над ней прошедшее имеет такую же власть, воспоминание о минувшей печали или радости так же болезненно ударяет в ее душу — об этом он не умеет подумать; да и большинство людей не умеет. Хорошо уже то, что он ничего не забывает...

Но вот зачем после известия о приезде Веры — известия, так сильно поразившего его душу, после того, как «ужасная грусть стеснила... сердце»,— зачем после этого идти на бульвар и продолжать свою игру с Мери?

Часто удивляются: Лермонтов был так молод, как он сумел понять самые скрытые тайны сердца человеческого, как сумел рассказать о них? Я иногда думаю: потому и рассказал, что был так молод. Он все выложил на страницы своего романа, все подсознательные, необъяснимые, неосознанные — и далеко не всегда лучшие — побуждения души. Уйти от «ужасной грусти», броситься в любое развлечение — это ведь естественное стремление, и вовсе не всегда мы его преодолеваем, только редко кто в этом честно признается даже самому себе.

Третья запись — от 16 мая — начинается так, будто Печорин никогда и не слышал о женщине с родинкой: «В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна меня решительно ненавидит... Мы встречаемся каждый день у колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на то, чтоб отвлекать ее обожателей... и мне почти всегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каждый день полон дом...»

«Мои дела...», «все свои силы...». Какие дела? На что уходят силы? На то, чтобы отвлечь обожателей, перекупить персидский ковер, разозлить: «...я был вознагражден взгля­дом, где блистало самое восхитительное бешенство».

Столько ума, знания людей, душевных сил уходит на мелкую интригу: увлечь Мери, отомстить Грушницкому за испытанную однажды минуту зависти...

В отношения с Грушницким вкладывается, пожалуй, не меньше энергии, чем в сложную игру с княжной Мери. Внешне Печорин сохраняет с ним самые приятельские отношения: они на «ты». Грушницкий делится с Печориным своими надеждами... В том-то и состоит удовольствие этой игры: тайно издеваться над человеком, с которым наружно состоишь в самых лучших отношениях...

Грушницкий искренне влюблен. Но вот беда: влюбленность проявляется у него как-то мелко, неблагородно, и здесь преобладает самолюбование, тщеславие, самовлюбленность больше всего. Он уже говорит о княжне: «Мери очень мила!..» — а ведь он еще с ней официально не знаком!

Нет ничего удивительного в том, что Печорину неприятны эти проявления мелкого и неумного самодовольства. Но он играет на них — говорит Грушницкому: «Я уверен... что княжна в тебя уж влюблена», а про себя думает, видя, как покраснел и надулся Грушницкий: «О самолюбие! ты рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!..»

На самолюбии Грушницкого он строит свою игру: дает ему советы, произносит длинную речь о русских барышнях, «которые хотят, чтоб их забавляли», о том, как ему вести себя с Мери... В конце этого монолога он снова упоминает злосчастную шинель: такая девушка, как Мери, по его словам, «года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой, серой шинелью билось сердце страстное и благородное...»

Издеваясь таким образом над Грушницким («...я внутренно хохотал»,— признается он), Печорин тешит свое самолюбие, только и всего. Но одного он сам не замечает: в речи, произнесенной им перед Грушницким, возникает воспоминание о другой женщине — не о Мери. Таинственная история отношений Печорина с Верой так до конца и не раскроется перед нами — но, может быть, это ей он не может простить, забыть... Может, это она вышла «замуж за урода, из покорности к маменьке» и стала «себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила...».

Конечно, роман «Княгиня Лиговская» никак нельзя рассматривать как предварительные главы «Героя нашего времени» — и Печорин там иной, и замысел иной. Но как набросок его рассматривать можно, а в этом наброске именно так выглядит история Веры: вышла замуж за человека много старше себя, неумного, несчастлива с ним...

И эта прорывающаяся в голосе Печорина личная интонация: «...станет уверять, что она несчастна...» — почему  у в е р я т ь?  Равнодушный человек так бы не сказал, это восприятие уязвленного, обиженного, отвергнутого...



Но едва только воспоминание о Вере подсознательно, мимолетно возникло в памяти Печорина, он с новой силой принимается мучить Грушницкого. Зачем? Чтобы уйти, скрыться от того, что произойдет в тот же день и о чем будет написано в дневнике совсем иным тоном, каким он никогда не пишет о Грушницком и Мери,— только о природе и о той женщине, о  н е й,  о Вере.

«Сегодня я встал поздно; прихожу к колодцу — никого уже нет. Становилось жарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу; голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков... мне было грустно. Я думал о той молодой женщине с родинкой на щеке, про которую говорил мне доктор... Зачем она здесь? И она ли это? И почему я думаю, что это она? и почему я даже так в этом уверен? Мало ли женщин с родинками на щеках?»

Можно подумать: как странно, что они встретились в ту самую минуту, когда он грустил и думал о ней... Но он все время грустит и думает о ней — как ни старается уйти от своей грусти, отвлечься, забыть.

Вот как они встретились:

«— Вера! — вскрикнул я невольно.

Она вздрогнула и побледнела.

— Я знала, что вы здесь, — сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами; в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек».

Княжну Мери Печорин описывает подробно: платье, косынка, ботинки, ножка, походка, глаза, ресницы — он все замечает. Веру он не описывает — мы имеем представление о ней только из короткого рассказа Вернера. Печорину неважно, какое на ней платье, какие ботинки; из ее внешности он вспоминает только одну деталь: родинка на щеке. Все остальное: милый голос, глубокие и спокойные глаза — не детали портрета, а восприятие любящего человека. У женщины, которую любят, всегда милый голос и глубокие глаза.

Белинский в статье о «Герое нашего времени» пишет, что в романе «всех слабее обрисованы лица женщин, потому что на них-то особенно отразилась субъективность взгляда автора. Лицо Веры особенно неуловимо и неопределенно». Это очень точное наблюдение: читатель вынужден разделять отношение Печорина — он ничего не знает о Вере, кроме того, что это «единственная женщина в мире», которую Печорин «не в силах был бы обмануть».

За что мы все-таки его любим? Почему безусловно предпочитаем не только Грушницкому, но даже Максиму Максимычу? Вероятно, у каждого есть свои ответ на этот вопрос — и, может быть, не один. Среди многих моих ответов есть такой: за Веру. За то, что он способен — при всем мучительстве — на минуты хотя бы той полной душевной отдачи, которая, наверно, и называется любовью.

Он не замечает, какое у нее платье, не описывает ее ботинок и щиколоток; но все, что происходит в ее душе, он видит и чувствует мгновенно: в глазах «выражалась недоверчивость», «щеки ее запылали», «я взглянул на нее и испугался; её лицо выражало глубокое отчаяние, на глазах сверкали слезы» (курсив мой.— Н. Д.). Печорин испугался  н е   з а   с е б я.  Вот что с ним произошло. И сразу, как это всегда с ним бывает, испугался еще раз, уже за себя; не слишком ли он позволил естественным человеческим чувствам овладеть собою?

После разговора с Верой — одного «из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере»,— после такого разговора Печорин радуется, что Вера просила его «познакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от нас внимание», радуется, что его «планы нимало не расстроились» и ему «будет весело»!

Как понять эту способность совмещать громадное и мелкое, испытывать одновременно побуждения высокие и низкие, тратить себя на недостойное и мечтать о значительном — все время с оглядкой, пугаясь самого себя?

«Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут только счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь,— теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!..» (курсив мой,— Н. Д.).

В этом признании опять все противоречиво, и опять Печорин пугается самого себя. «Необходимость любить... кого-нибудь» он отвергает; бедная княжна Мери — знала бы она об этом! Но Вера знает, вероятно. Знает также и то, что, не желая или думая, что не желает, любить, он хочет быть любимым,— эту естественную потребность человеческого сердца он называет «жалкой привычкой»; он сам себя старательно уговаривает, убеждает, что можно жить в полном внутреннем одиночестве, и тут же проговаривается: «...даже... одной постоянной привязанности мне было бы довольно...».  Ч ь е й  привязанности? Может быть, сейчас он еще до конца не понимает, чьей. Поймет — в конце повести.

Рассуждения Печорина о женщинах, над которыми он всегда приобретал «непобедимую власть», кажутся нам очень серьезными, пока мы молоды. Нам представляется, что в этих рассуждениях скрыта вечная тайна сильного мужского характера, но, когда становишься старше, начинаешь видеть в этих рассуждениях как раз очень молодое восприятие жизни — браваду перед самим собой: «я никогда», «я всегда», «я точно не люблю женщин с характером» — в молодости очень хочется выводить законы и отыскивать абсолютные истины, а па самом-то деле в человеческих отношениях и чувствах никаких общих законов нет — и сам Печорин, сколько бы ни изучал себя, так до конца не может в себе самом разобраться.

Одно только он знает твёрдо: Веру он не мог бы обмануть, «воспоминание о ней останется неприкосновенным...».

Может быть, это и есть любовь, по зачем тогда он её мучит? Он и сам не знает; он мучит так же себя, да вдобавок еще и обманывает: расставшись с Верой, он «долго следил за нею взором» и обрадовался, когда почувствовал, что сердце его «болезненно сжалось». «Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять... А смешно подумать, что на вид я еще мальчик...» Он обманывает себя, потому что на самом деле он молод, он все может: и любить, и быть любимым, но сам отказывается от надежды, от радостей, убеждает себя, что для него они невозможны.

«Возвратясь домой, я сел верхом и поскакал в степь; я люблю скакать на горячей лошади по высокой траве, против пустынного ветра... Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит тревогу ума».

Трудно представить себе, чтобы после встречи с Мери Печорин испытал такую настоятельную необходимость ускакать в степь, остаться наедине с собой. Весь смысл отношений с Мери в том, что они происходят на людях и чуть ли не для людей; во всяком случае, никакое «беспокойство» не томит душу Печорина. После свидания с Верой он должен побыть один.

ПЕЧОРИН

Горячая лошадь, высокая трава, пустынный ветер, благовонный воздух, южное солнце, голубое небо, шум потока, одиночество — все это необходимо Печорину после встречи с Верой.

Но долго думать  н е   о   с е б е  он не умеет. На обратном пути у него уже возникает суетная мысль о казаках, которые, увидев его, «скачущего без нужды и цели, долго мучились этой загадкой, ибо верно по одежде приняли» его за черкеса. И сразу достойное Грушницкого самодовольство: «...в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы». Встретив шумную кавалькаду во главе с Грушницким и Мери, Печорин не упускает возможности съязвить: «...кавалеры в костюмах, составляющих смесь черкесского с нижегородским»; попутно он обнаруживает знакомство с «Горем от ума», где Чацкий говорит о «смешенье языков» — «французского с нижегородским», и мгновенно — едва завидев кавалькаду — перестраивается на привычно издевательский тон: «...Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов: он был довольно смешон в этом геройском облачении».

Обидно становится, когда видишь, какие мелкие чувства испытывает Печорин: радуется, что больше похож на черкеса, чем Грушницкий и остальные; наслаждается возможностью испугать Мери, принявшую его за черкеса.

И успокаивает он ее французской фразой, опять достойной Грушницкого: «Не бойтесь, сударыня,— я не более опасен, чем ваш кавалер».

Вот так в нем непрестанно переплетается высокое и низменное, достойное и недостойное. Он гораздо больше занят Верой, чем это может показаться при невнимательном чтении романа, по игру свою с Грушницким и Мери он тоже ни за что не хочет оставить.

Вечером, гуляя в одиночестве, он чувствует «необходимость излить свои мысли в дружеском разговоре... но с кем?..» Не о Вернере, и, уж конечно, не о Грушницком вспомнил он. «Что делает теперь Вера?» — думал я... Я бы дорого дал, чтоб в эту минуту пожать ее руку».

И тут ему встречается Грушницкий со своими восторгами: «Как Мери поет!..» У Лиговских «один из самых приятных домов...». Да еще к тому же Грушницкий осмеливается чуть ли не делать ему выговор за дерзкое поведение, когда он выехал на дорогу и испугал Мери...

«— А ты не хочешь ли за нее вступиться?» — спросил Печорин.

«— Мне жаль, что я не имею еще этого права...» — ответил Грушницкий.



Как все переменится через месяц! Они будут стоять у барьера — и поводом будет клевета Грушницкого на Мери, а Печорин будет ее защитником. Но сегодня Грушницкий, как истинный влюбленный, только и мечтает защитить свою любезную от кого-нибудь. И кстати, по отношению к Печорину он сегодня вел себя благородно: как полагается приятелю, пытался разубедить Мери, возмущенную «дерзостью» Печорина. Печорин же «внутренно улыбнулся» и продолжал свою игру.

Грушницкий взволнован вечером, проведенным у Мери, ее пением: «А я пойду шататься, — я ни за что теперь не засну... Послушай, пойдем лучше в ресторацию, там игра... мне нужны нынче сильные ощущения...»

Вот разница между любовью Грушницкого и любовью Печорина: для одного сильные ощущения — ветер, горы, быстрота скачки; для другого — ресторация, игра... Поневоле начинаешь сочувствовать уже не Грушницкому, над которым издевается Печорин, а Печорину, когда он отвечает на речь о сильных ощущениях: «Желаю тебе проиграться...»

В этой реплике двойной смысл: проиграться в карты и проиграть в игре с Мери. И мы уже сочувствуем обоим смыслам.

Прошло целых пять дней с тех нор, как Печорин обещал Вере и пригрозил Грушницкому, что познакомится с Лиговскими и станет волочиться за Мери, а он все еще не сумел выполнить своего обещания и своей угрозы. Нужно торопиться. И 21 мая Печорин дает себе обещание: «...завтра бал по подписке в зале ресторации, и я буду танцевать с княжной мазурку».

Бал по подписке — как мы сейчас сказали бы: в складчину — организован дворянским благородным собранием, куда не было доступа людям в солдатских шинелях. Грушницкий мог только любоваться «своей богиней», стоя под окном, в толпе народа, а Печорин в его отсутствие мог рассчитывать пригласить Мери на мазурку, «пользуясь свободой» местных обычаев, «позволявших танцевать с незнакомыми дамами».

Княжна Мери с увлечением включается в игру, приготовленную для нее Печориным. А он, танцуя с Мери, невольно поддается ее обаянию: «Я не знаю талии более сладострастной и гибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся в вихре вальса от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей...» Но вот беда: как ни мила Мери, Печорин говорит и думает о ней не так, как он говорит и думает наедине с собой; в сущности, он описывает ее теми же словами, что и Грушницкий; при всей неподдельности его восхищения милой молоденькой девушкой, он не забывает, что все это — игра, и разговор он начинает, «приняв самый покорный вид», по законам игры.

Мери едва не нарушает всех планов Печорина: она, в сущности, отказывает ему от дома: «...вы у нас не бываете...». Но на помощь Печорину приходит случай: драгунский капитан, вызвавшийся «проучить» княжну Лиговскую, подсылает к ней «пьяного господина» с приглашением на мазурку.

К сожалению, сейчас нам трудно себе представить, насколько страшным, невозможным, ужасным было в то время для девушки приглашение на танец, сделанное пьяным незнакомым человеком. Отказать значило оскорбить и, может быть, подвергнуться оскорблению. Принять приглашение — невозможно. Неизбежна казалась «история», о которой долго потом рассказывали бы друг другу: «Княжна Лиговская? Эта та... с ней была история на водах...» Могло быть навеки запятнано имя девушки, потому она так испуганно огляделась: «Увы! ее мать была далеко, и возле никого из знакомых... не было; один адъютант, кажется, все это видел, да спрятался за толпой, чтоб не быть замешану в историю».

В этих условиях Печорину ничего не стоило оказаться благородным спасителем: он «подошел к пьяному господину, взял его довольно крепко за руку и, посмотрев ему пристально в глаза, попросил удалиться...». После этого Печорин без труда получил от княгини Лиговской приглашение бывать у нее в доме. Танцуя с княжной, Печорин «дал ей понять очень запутанной фразой, что она» ему давно нравится; сообщил, что боялся затеряться в толпе ее поклонников, мимоходом посмеялся над Грушницким и расчетливо предал его, сказав, что он вовсе не разжалованный, а всего только юнкер.

Он ведет игру по всем правилам, а она естественна: «...личико ее расцвело; она шутила очень мило; её разговор был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; ее замечания иногда глубоки...». Она искренне признается, что все ее поклонники «прескучны» — кроме Грушницкого, который, «конечно, не входит в разряд скучных...» — и тут Печорин подсказывает ей слово, способное убить зарождающуюся в женском сердце влюбленность: «Но в разряд несчастных...» Он предает Грушницкого с видимым удовольствием. Она, узнав, что Грушницкий юнкер, не хочет продолжать этого разговора, она оказывается благородной. А Печорин?

Вчера он добился одного козыря в игре: был приглашен в дом Лиговских. Сегодня осуществил то, что задумал еще в первые дни: Грушницкий выбрал его в свои поверенные. Более того, Грушницкий сам, по своей инициативе, просит Печорина «замечать все», когда они оба будут у Лиговских; Грушницкий обращается к нему как к знатоку женщин, рассказывает о княжне Мери: «...вчера ее глаза пылали страстью, останавливаясь на мне, нынче они тусклы и холодны...».

Какое наслаждение должен испытывать Печорин, равнодушно отвечая: «Это, может быть, следствие действия вод...» и отлично зная, что это — следствие его сложной игры, о которой он не забывает даже в присутствии Веры!

В гостиной Лиговских, успев «досыта наговориться» с Верой, он, однако, не забывает заметить, как «рассеянно и неудачно» отвечала Мери на «мудреные фразы» Грушницкого. В своей игре он уже объединяет Мери с Грушницким: «Торжествуйте, друзья мои, торопитесь... вам недолго торжествовать!..»

И действительно, в течение нескольких дней он достигает больших успехов: за неделю княжне наскучил Грушницкий, она уже зевает, слушая его речи, а Печорин холодно планирует следующие ходы: «...целый день не говорил с ней ни слова... Еще два дня не буду с ней говорить».

Печорин беспощадно искренен в своем дневнике. Он пытается понять самого себя, не оправдываясь и не приукрашивая причин своих поступков. Такая беспощадность к самому себе — редкое свойство, большинство людей стремится при любых обстоятельствах найти себе оправдания, но и этого свойства оказывается мало — Печорин далеко не всегда может разобраться в самом себе.

Запись от 3 июня начинается так: «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь?.. Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь... Из чего же я хлопочу?»

Действительно, из чего? Хорошо ли это — любить одну женщину и быть ею любимым, а в то же время добиваться любви другой, тратить силы душевные, в на то, чтобы обеих сделать несчастными?

В идеале — это все мы знаем — любовь у человека должна быть одна. С юности и на всю жизнь. До гроба. И действительно, есть люди, способные сохранить и пронести через всю жизнь свою единственную, в юности возникшую любовь. Это не просто, это не приходит само — нужно много душевных усилий, чтобы в течение многих лет оставаться счастливым и делать счастливым другого.

Но что делать тому, у кого единственная любовь не удалась? Такое ведь тоже случается в жизни. Великие произведения литературы дают нам немало примеров сложных и трагически складывающихся человеческих отношений. Наташа Ростова, вместо того, чтобы тихо дожидаться свадьбы с князем Андреем — с князем Андреем, о котором только мечтать может каждая девушка! — кидается на шею пошляку Анатолю: Онегин отвергает Татьяну; Григорий Мелехов любит Аксинью, которую любить нельзя, поскольку она замужем, и вдобавок зачем-то женится на нелюбимой Наталье; даже князь Мышкин мечется между двумя женщинами, и, наконец, в автобиографической книге Герцена «Былое и думы» есть главы, названные «Кружение сердца»,— из этих глав мы узнаем, что большая — на самом деле настоящая! — любовь к громадному, красивому, прекрасному, благородному человеку может смениться мелким увлечением, можно Герцену предпочесть ничтожного человека — и страдать от этого...

И всегда, во всех великих книгах, как в жизни, любви сопутствует страданье; и нет в ней справедливости, чтобы всем поровну горя и радости; и Пушкин еще зачем-то восклицает: «Мне дорого любви моей мученье!» — как будто нельзя любить спокойно, как положено, без ревности, обид, ссор, измен, несправедливости!

Вероятно, можно. Очень, конечно, хорошо, если у кого-то так складывается жизнь. А если иначе? Если обстоятельства или свойства характера человека не дают возможности спокойного безоблачного счастья? Ведь об этом и написаны все великие книги — о том, как через страдания, срывы, низкие побуждения, через тщеславие, обиды, самолюбие, уязвленную гордость, через всю жизнь с любовью, ненавистью, несчастьями, болью пронести человеческое. И «Герой нашего времени», в конечном итоге, о том же. О темных и светлых силах, борющихся в человеке; о побуждениях сердца и тайных причинax этих побуждений; о том, как трудно и невозможно бывает одному человеку понять другого и даже себя самого.

«Из чего же я хлопочу?» — спросил себя Печорин и отверг несколько предположений: «...это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые годы молодости...», не «следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего», и не зависть к Грушницкому...

Вот, оказывается, в чем причина: «...есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души!.. Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы».

«Ненасытную жадность» Печорина мы уже видели и поняли: он непременно должен участвовать во всех событиях чужой жизни, — это вовсе не плохое свойство характера. Но почему его душевные силы должны поддерживаться страданиями и радостями  д р у г и х?

Беда в том, что Печорин позволяет себе не считаться с простыми истинами, установленными человечеством в течение многих веков:  н у ж н о  думать о других людях, нельзя приносить им страдания. Почему нужно и почему нельзя? Потому что если все люди начнут нарушать законы нравственности, станет возможной любая жестокость; никто не будет огражден от злой воли: сегодня одному человеку захотелось оскорбить женщину, завтра другой захочет убить...

Мы все понимаем, что кодекс морали нужен. Но  д л я    с е б я   мы иногда делаем исключения. А общая нравственность складывается из личной нравственности каждого, и каждый в ответе  з а   в с е.  Об этом Печорин не думает: он слишком любит себя, чтобы отказаться от удовольствия мучить других.

«...Первое мое удовольствие — подчинять своей воле все, что меня окружает: возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха...»

В начале знакомства с Печориным мы видели, как подчинились его воле Максим Максимыч, Азамат, Бэла: теперь на наших глазах происходит подчинение Грушницкого и Мери, а Вера — та давно и бесповоротно сделала его своим повелителем. Но он, оказывается, не бессознательно, не просто по силе своего характера, а вполне осознанно подчиняет себе людей, хочет повелевать ими. Хорошо это или плохо?

Вероятно, так нельзя ставить вопрос — властный характер не плох и не хорош; важна  ц е л ь,  на которую направлена «жажда власти». <<Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей; не имея на то никакого положительного права,— не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость»(курсив мой.— Н. Д.).

С этим утверждением Печорина невозможно согласиться. На самом деле счастье — это ощущение своей необходимости одному человек или многим людям, а вовсе не насыщенная гордость.  3 а ч е м  человеку быть «причиною страданий и радостей» того, кто ему не дорог? Зачем Печорину душа княжны Мери? Это я бы совсем не могла постичь, если бы не понимала, что он — обездоленный. Так мало деятельности, власти, расхода душевной энергии отпущено ему судьбой, что даже мелкая игра с княжной Мери тешит его самолюбие, создает иллюзию содержательной жизни.

«Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви». «Лучше всех на свете» и «могущественнее всех на свете» — разные вещи; можно быть могущественным и  з н а т ь  про себя, что вовсе ты не лучше всех, как бы тебя ни превозносили подвластные тебе люди,— какое же тут счастье, какая насыщенная гордость?

Вторая половина утверждения Печорина кажется неоспоримой, но для меня она как раз явно несправедлива. «Если б все меня любили...» На самом деле все как раз наоборот: если человек находит в себе бесконечные источники любви, тогда его все любят. Но Печорин не таков; он хочет прежде получать от людей, а потом давать им.

«Зло порождает зло...» — пишет Печорин,— «первое страдание даст понятие о удовольствии мучить другого...». Все это не так, и только жаль его, что он так понимает. Вовсе не обязательно зло рождает зло; оно прекрасно может породить добро, потому что первое страдание даст не только понятие об удовольствии мучить другого, но и понятие об удовольствии избавить другого от мук. Почему Печорин этого не понимает?

Один, соприкоснувшись со злом, несет его дальше, другой вступает с ним в борьбу, и этот второй всегда счастливее первого. Зол ли Печорин? Да, вероятно, зол и жесток. По прежде всего несчастлив, одинок, измучен. Чем или кем? Самим собой; очень серьезный противник каждого человека — он сам. И Печорин, так умеющий властвовать над другими, понимать их слабые струны, с собой совладать умеет не всегда и не всегда себя понимает: позже он скажет, что в нем живут два человека — это не только в нем; в каждом из нас борются разные начала, и всегда трудно сводить воедино, примирять, перестраивать, подчинять одно другому!

Не случайно именно 3 июня Печорин размышляет о своем характере: его несомненно тревожит совесть. В этот же день произойдет его знаменитый разговор c Мери — и он будет искренен или почти искренен с ней. Но сначала появится Грушницкий, произведенный в офицеры. Он уже забыл о своей позе разжалованного и несчастного, ни за что не хочет показаться княжне, «пока не готов будет мундир»; он уже строит планы, делает надежды: «О эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные звездочки...» Теперь, став офицером, он может посвататься к княжне Лиговской. Как и всякий влюбленный, он обманывает себя: говорит, что «совершенно счастлив», и затрудняется ответить на вопрос Печорина, любит ли его Мери. Когда Печорин издевательски предупреждает его: «Берегись, Грушницкий, она тебя надувает...» — Грушницкий отвечает, «подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись»: «...мне жаль тебя, Печорин!..» А между тем он уже несколько дней назад чувствовал, что Мери изменила к нему отношение; чувствовал, но не хотел верить,— это так естественно!

Короткий разговор с Грушницким очень важен: он подготавливает ссору, которая произойдет через день на бале; он определяет зреющий конфликт: Грушницкий обманывает себя и не хочет видеть охлаждение Мери — тем сильнее будет удар по его самолюбию, когда он, наконец, поймет; тем сильнее и непримиримей будет его ненависть к Печорину.

А Печорин отправляется на прогулку вместе со всем обществом и здесь произносит свою исповедь перед княжной Мери, которая, может быть, не вполне искренне, из кокетства, но все-таки бросила ему жестокое обвинение: он хуже убийцы. В ответ на это Печорин «задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:

— Да! Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились...»

Опять он «принимает вид», но то, что он говорит, уже не игра: ведь совсем недавно мы видели похожие признания в его дневнике; он искренен с Мери, хотя играет, кокетничает своей искренностью. Но тем не менее Грушницкому он бы не стал рассказывать того, что рассказывает сейчас княжне Мери. Может быть, и Вернеру бы не стал.

Мы уже говорили, что исповедь Печорина почти дословно совпадает с исповедью Александра Радина из драмы «Два брата». Если сравнить текст пьесы и текст романа, можно хоть немножко представить себе, как работал Лермонтов.

«Да!.. такова была моя участь со дня рождения... все читали на моем лице какие-то признаки дурных свойств, которых не было... но их предполагали — и они родились. Я был скромен, меня бранили за лукавство — я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло — никто меня не ласкал — все оскорбляли — я стал злопамятен. Я был угрюм — брат весел и открытен — я чувствовал себя выше его — меня ставили ниже — я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир — меня никто не любил — и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с судьбой и светом. Лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубину сердца... они там и умерли; я стал честолюбив, служил долго... меня обходили; я пустился в большой свет, сделался искусен в науке жизни — а видел, как другие без искусства счастливы: в груди моей возникло отчая­нье,— не то, которое лечат дулом пистолета, но то отчаянье, которому нет лекарства ни в здешней, ни в будущей жизни; наконец я сделал последнее усилие,— я решился узнать хоть раз, что значит быть любимым...» (Курсив мой, — Н. Д.)

«Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали yа моем лице признаки дурных свойств, которых не было: но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм,— другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их,— меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир,— меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние — но то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой». (Курсив мой, — Н. Д.)

Первое, что бросается в глаза, когда начинаешь сравнивать две исповеди, то, что Печорин гораздо более сдержан и более точен, чем Александр Радин. В драме «Два брата» — «такова была моя участь со дня рождения», в «Герое нашего времени» — «с самого детства»; это сказано менее красиво, но более точно: никто не помнит себя «со дня рождения», все помнят с детства. «Меня бранили за лукавство» и «меня обвиняли в лукавстве» — второе слово опять точнее, потому что за лукавство не бранят, в нем именно обвиняют. Если у Александра Радина был брат, сравнение с которым оказывалось для него невыгодным: «Я был угрюм — брат весел и открытен», то Печорин сравнивает себя не с одним ребенком, а со всеми другими детьми, которые были «веселы и болтливы»,— это слово, конечно, гораздо вернее передает детскую психологию, чем неудачное слово «открытен». «Я был готов любить весь мир — меня никто не любил»,— говорит Радин: «меня никто не понял»,— признается Печорин, и его признание трагичней, потому что общее непонимание страшней общей нелюбви.

В исповеди Печорина длинные предложения Радина сокращены, убраны тире и многоточия, самый стиль ее стал сжатым, лаконичным. Александр Радин — еще романтический герой, отсюда в его исповеди более громкие слова, чем у Печорина: «молодость... протекла в борьбе с судьбой и светом» — это очень пышно звучит, но насколько убедительней говорит Печорин: «в борьбе с собой и светом», — может быть, эта борьба посложней романтической битвы с судьбой.

Исповедь Печорина много длиннее исповеди Радина, в ней есть еще целый абзац: «Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна — пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало».

Та «половина души» Печорина, которая оказалась ненужной в мире, где он жил, была лучшей: вся его исповедь построена на противопоставлении этих двух половин души: в одной, высохшей, умершей, были скромность, острое ощущение добра и зла, готовность «любить весь мир», желание говорить правду — все это оказалось лишним; понадобилась вторая половина души, в которой жили скрытность, злопамятство, зависть, ненависть, обман, отчаянье. В той половине, которая «испарилась», остались лучшие душевные движения и способность действовать — всему этому не нашлось применения. Называя себя «нравственным калекой», Печорин, в сущности, прав: как же еще назвать человека, который лишен возможности жить в полную силу и вынужден довольствоваться деятельностью только одной — и не лучшей — половины своей души?

Конечно, княжна Мери, молоденькая, неопытная девушка, не могла понять всей глубины трагедии Печорина. Но чувством, а скорее даже женским чутьем она поняла многое. «Сострадание, чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в её неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеяна, ни с кем ни кокетничала... а это великий признак!»

Поведение Мери во время прогулки естественно: её не могла не потрясти исповедь Печорина. Но он, который только что был на самом деле искренен, — он нимало не отступает при этом от своей игры. Начал он свою исповедь,  «п р и н я в  глубоко тронутый вид». Теперь, «на возвратном пути», он спросил ее: «Любили ли вы?»

Зачем ему её ответ? Ведь он и сам знает, что сердце её неопытно, знает все наперед: «...кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в се руку: все почти страсти начинаются так...».

Бедная Мери: для нес все впервые, все на самом деле, все серьезно. «Но правда ли, я была очень любезна сегодня?» — спросила она, возвратись с гулянья. А Печорин так комментирует этот вопрос: «Она недовольна собой; она себя обвиняет в холодности... О, это первое, главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть — вот что скучно!»

Если бы у Печорина была другая — общественная сфера деятельности, он не был бы так удручающе опытен в личной. Если бы он был занят серьезным мужским делом, ему достало бы одной любви Веры — теперь, когда «беспокойная потребность любви» уже не бросает его «от одной женщины к другой»; но у него нет иной сферы приложения своих душевных сил, кроме личных человеческих отношений, от этого и происходит его трагедия и трагедии всех, с кем он сталкивается.

Короткая запись от 4 июня играет очень важную — поворотную — роль в сюжете повести. Все, что происходило до 4 июня, было только развитием игры; начиная с 4 нюня все становится серьезным. Все три сюжетные линии: Печорин — Мери, Печорин — Грушницкий, Печорин — Вера — обостряются, становятся напряженными, конфликт уже неизбежен, и неизбежна трагедия.

4 июня Печорин успел повидать всех троих. Вера «замучила» его «своего ревностью» — это он записывает. Но она и сама замучилась — этого Печорин, разумеется, не замечает. Однако как только Вера сказала, что переезжает в Кисловодск, и попросила его переехать туда же через неделю, он в «тот же день послал занять эту квартеру».

Грушницкий явился к Печорину поделиться своими надеждами: завтра бал, завтра будет готов мундир, завтра он будет танцевать с Мери целый вечер... Разумеется, Печорин немедленно пригласил княжну Мери завтра танцевать с ним мазурку. И наконец, вечером у Лиговских Печорин «был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории; княжна... слушала» его «с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием», что ему (Печорину) «стало совестно».

Но все-таки главным для него человеком остается Вера. Заметив грусть «на её болезненном лице», Печорин пожалел ее и рассказал всю «драматическую историю» своих с ней отношений, «разумеется, прикрыв все это вымышленными именами».

Так все три линии его отношений с людьми собираются в единый фокус; он  у ж е  добился того, что кто-то один должен быть несчастлив, должен страдать, мучиться: Мери, Грушницкий или Вера? Или — все трое? И по какому праву он распоряжается их душами?

След. страница: Продолжение гл. 6 «Княжна Мери»: Княжна Мери >>>


1. Наталья Григорьевна Долинина (1928 – 1979) – филолог, педагог, писатель и драматург, член Союза Писателей СССР. Дочь Г. А. Гуковского. Автор книг для среднего и старшего школьного возраста «Прочитаем „Онегина“ вместе» (1968), 2-е изд. 1971, «Печорин и наше время» (1970), 2-е изд. 1975, "По страницам «Войны и мира» Л., Детская литература, 1973.
Книга "Печорин и наше время" посвящена роману М.Ю.Лермонтова "Герой нашего времени". Автор вместе с читателем перелистывает страницы замечательного романа.
Источник: Долинина Н. Г. Печорин и наше время. — Л., 1975. (вернуться)

2. "Княжна Мери" – задумана повесть, может быть, еще в Пятигорске летом 1837 года (см.: Сатин Н. М. Воспоминания // Воспоминания. С. 250).
Впервые «Княжна Мери» напечатана в первом отдельном издании «Героя нашего времени» в 1840 году, затем во всех последующих изданиях романа.
«Княжна Мери» – основная часть записок Печорина. В отличие от «Тамани» и «Фаталиста» это «журнал», поденная запись в точном смысле этого слова. Отсюда – кажущаяся небрежность, случайность записей Печорина. На самом деле и в этой повести, в первой ее части, написанной в форме дневника, и во второй части, охватывающей события дуэли и после дуэли, удивительная соразмерность частей и, точнее, чувство целого. За мнимым автором записок – Печориным – стоит настоящий их создатель – Лермонтов.
Эта повесть по своему сюжету стоит ближе всего к так называемой «светской повести» 30-х годов с неизбежными для нее балами, дуэлями и пр. Но у Лермонтова все приобретает другой смысл и характер, поскольку в основу положена другая задача: раскрыть картину душевной жизни современного человека, героя времени. Здесь завершены те опыты, которые делались Лермонтовым в повести «Княгиня Лиговская» и в драме «Два брата». Автохарактеристика Печорина («Да, такова была моя участь с самого детства») перенесена сюда прямо из драмы «Два брата», а эпизод с Верой Лиговской является продолжением того, что было в «Княгине Лиговской». (вернуться)

3. Земле я отдал дань земную... – из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Гляжу на будущность с боязнью…».
Датируется началом 1838 г., так как находится на одном листе с автографом посвящения к «Тамбовской казначейше», написанного в начале этого года. Один из исповедальных монологов, предшествующих созданию «Думы». (вернуться)

 
 
Иллюстрация к "Княжне Мери". Рисунок П. Павлинова, 1938 г.
Литературный музей, Москва.
Источник: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл."
– М.: Сов. Энцикл., 1981. Тетрадь между стр. 304–305.
См. Иллюстрации П.Я.Павлинова к роману "Герой нашего времени"

 
Пятигорск. Улица вдоль бульвара. Рисунок М. А. Зичи, 1881 г.
На рисунке изображён эпизод, когда мимо окон княжны Мери по велению Печорина слуга проводит черкесскую лошадь, покрытую персидским ковром, перекупленным им у княгини Лиговской в магазине Челахова.
См. Иллюстрации М.А.Зичи к роману Лермонтова "Герой нашего времени"
(сайт "К уроку литературы")



(в начало страницы)


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Литература для школьников
 


Яндекс.Метрика