Как все переменится через месяц! Они будут стоять у барьера — и поводом будет клевета Грушницкого на Мери, а Печорин будет ее защитником. Но сегодня Грушницкий,
как истинный влюбленный, только и мечтает защитить свою любезную от кого-нибудь. И кстати, по отношению к Печорину он сегодня вел себя благородно: как полагается
приятелю, пытался разубедить Мери, возмущенную «дерзостью» Печорина. Печорин же «внутренно улыбнулся» и продолжал свою игру.
Грушницкий взволнован вечером, проведенным у Мери, ее пением: «А я пойду шататься, — я ни за что теперь не засну... Послушай, пойдем лучше в ресторацию,
там игра... мне нужны нынче сильные ощущения...»
Вот разница между любовью Грушницкого и любовью Печорина: для одного сильные ощущения — ветер, горы, быстрота скачки; для другого — ресторация, игра...
Поневоле начинаешь сочувствовать уже не Грушницкому, над которым издевается Печорин, а Печорину, когда он отвечает на речь о сильных ощущениях: «Желаю
тебе проиграться...»
В этой реплике двойной смысл: проиграться в карты и проиграть в игре с Мери. И мы уже сочувствуем обоим смыслам.
Прошло целых пять дней с тех нор, как Печорин обещал Вере и пригрозил Грушницкому, что познакомится с Лиговскими и станет волочиться за Мери, а он все еще
не сумел выполнить своего обещания и своей угрозы. Нужно торопиться. И 21 мая Печорин дает себе обещание: «...завтра бал по подписке в зале ресторации, и я
буду танцевать с княжной мазурку».
Бал по подписке — как мы сейчас сказали бы: в складчину — организован дворянским благородным собранием, куда не было доступа людям в солдатских шинелях.
Грушницкий мог только любоваться «своей богиней», стоя под окном, в толпе народа, а Печорин в его отсутствие мог рассчитывать пригласить Мери на мазурку,
«пользуясь свободой» местных обычаев, «позволявших танцевать с незнакомыми дамами».
Княжна Мери с увлечением включается в игру, приготовленную для нее Печориным. А он, танцуя с Мери, невольно поддается ее обаянию: «Я не знаю талии более
сладострастной и гибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся в вихре вальса от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей...»
Но вот беда: как ни мила Мери, Печорин говорит и думает о ней не так, как он говорит и думает наедине с собой; в сущности, он описывает ее теми же словами,
что и Грушницкий; при всей неподдельности его восхищения милой молоденькой девушкой, он не забывает, что все это — игра, и разговор он начинает, «приняв
самый покорный вид», по законам игры.
Мери едва не нарушает всех планов Печорина: она, в сущности, отказывает ему от дома: «...вы у нас не бываете...». Но на помощь Печорину приходит случай:
драгунский капитан, вызвавшийся «проучить» княжну Лиговскую, подсылает к ней «пьяного господина» с приглашением на мазурку.
К сожалению, сейчас нам трудно себе представить, насколько страшным, невозможным, ужасным было в то время для девушки приглашение на танец, сделанное пьяным
незнакомым человеком. Отказать значило оскорбить и, может быть, подвергнуться оскорблению. Принять приглашение — невозможно. Неизбежна казалась «история»,
о которой долго потом рассказывали бы друг другу: «Княжна Лиговская? Эта та... с ней была история на водах...» Могло быть навеки запятнано имя девушки, потому
она так испуганно огляделась: «Увы! ее мать была далеко, и возле никого из знакомых... не было; один адъютант, кажется, все это видел, да спрятался за толпой,
чтоб не быть замешану в историю».
В этих условиях Печорину ничего не стоило оказаться благородным спасителем: он «подошел к пьяному господину, взял его довольно крепко за руку и, посмотрев
ему пристально в глаза, попросил удалиться...». После этого Печорин без труда получил от княгини Лиговской приглашение бывать у нее в доме. Танцуя с княжной,
Печорин «дал ей понять очень запутанной фразой, что она» ему давно нравится; сообщил, что боялся затеряться в толпе ее поклонников, мимоходом посмеялся над
Грушницким и расчетливо предал его, сказав, что он вовсе не разжалованный, а всего только юнкер.
Он ведет игру по всем правилам, а она естественна: «...личико ее расцвело; она шутила очень мило; её разговор был остер, без притязания на остроту, жив и свободен;
ее замечания иногда глубоки...». Она искренне признается, что все ее поклонники «прескучны» — кроме Грушницкого, который, «конечно, не входит в разряд скучных...»
— и тут Печорин подсказывает ей слово, способное убить зарождающуюся в женском сердце влюбленность: «Но в разряд несчастных...» Он предает Грушницкого с видимым
удовольствием. Она, узнав, что Грушницкий юнкер, не хочет продолжать этого разговора, она оказывается благородной. А Печорин?
Вчера он добился одного козыря в игре: был приглашен в дом Лиговских. Сегодня осуществил то, что задумал еще в первые дни: Грушницкий выбрал его в свои поверенные.
Более того, Грушницкий сам, по своей инициативе, просит Печорина «замечать все», когда они оба будут у Лиговских; Грушницкий обращается к нему как к знатоку
женщин, рассказывает о княжне Мери: «...вчера ее глаза пылали страстью, останавливаясь на мне, нынче они тусклы и холодны...».
Какое наслаждение должен испытывать Печорин, равнодушно отвечая: «Это, может быть, следствие действия вод...» и отлично зная, что это — следствие его сложной
игры, о которой он не забывает даже в присутствии Веры!
В гостиной Лиговских, успев «досыта наговориться» с Верой, он, однако, не забывает заметить, как «рассеянно и неудачно» отвечала Мери на «мудреные фразы»
Грушницкого. В своей игре он уже объединяет Мери с Грушницким: «Торжествуйте, друзья мои, торопитесь... вам недолго торжествовать!..»
И действительно, в течение нескольких дней он достигает больших успехов: за неделю княжне наскучил Грушницкий, она уже зевает, слушая его речи, а Печорин
холодно планирует следующие ходы: «...целый день не говорил с ней ни слова... Еще два дня не буду с ней говорить».
Печорин беспощадно искренен в своем дневнике. Он пытается понять самого себя, не оправдываясь и не приукрашивая причин своих поступков. Такая беспощадность
к самому себе — редкое свойство, большинство людей стремится при любых обстоятельствах найти себе оправдания, но и этого свойства оказывается мало — Печорин далеко
не всегда может разобраться в самом себе.
Запись от 3 июня начинается так: «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой
никогда не женюсь?.. Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь... Из чего же я хлопочу?»
Действительно, из чего? Хорошо ли это — любить одну женщину и быть ею любимым, а в то же время добиваться любви другой, тратить силы душевные, в
на то, чтобы обеих сделать несчастными?
В идеале — это все мы знаем — любовь у человека должна быть одна. С юности и на всю жизнь. До гроба. И действительно, есть люди, способные сохранить и пронести
через всю жизнь свою единственную, в юности возникшую любовь. Это не просто, это не приходит само — нужно много душевных усилий, чтобы в течение многих лет
оставаться счастливым и делать счастливым другого.
Но что делать тому, у кого единственная любовь не удалась? Такое ведь тоже случается в жизни. Великие произведения литературы дают нам немало примеров сложных
и трагически складывающихся человеческих отношений. Наташа Ростова, вместо того, чтобы тихо дожидаться свадьбы с князем Андреем — с князем Андреем, о котором
только мечтать может каждая девушка! — кидается на шею пошляку Анатолю: Онегин отвергает Татьяну; Григорий Мелехов любит Аксинью, которую любить нельзя,
поскольку она замужем, и вдобавок зачем-то женится на нелюбимой Наталье; даже князь Мышкин мечется между двумя женщинами, и, наконец, в автобиографической
книге Герцена «Былое и думы» есть главы, названные «Кружение сердца»,— из этих глав мы узнаем, что большая — на самом деле настоящая! — любовь к громадному,
красивому, прекрасному, благородному человеку может смениться мелким увлечением, можно Герцену предпочесть ничтожного человека — и страдать от этого...
И всегда, во всех великих книгах, как в жизни, любви сопутствует страданье; и нет в ней справедливости, чтобы всем поровну горя и радости; и Пушкин еще зачем-то
восклицает: «Мне дорого любви моей мученье!» — как будто нельзя любить спокойно, как положено, без ревности, обид, ссор, измен, несправедливости!
Вероятно, можно. Очень, конечно, хорошо, если у кого-то так складывается жизнь. А если иначе? Если обстоятельства или свойства характера человека не дают
возможности спокойного безоблачного счастья? Ведь об этом и написаны все великие книги — о том, как через страдания, срывы, низкие побуждения, через тщеславие,
обиды, самолюбие, уязвленную гордость, через всю жизнь с любовью, ненавистью, несчастьями, болью пронести человеческое. И «Герой нашего времени», в конечном
итоге, о том же. О темных и светлых силах, борющихся в человеке; о побуждениях сердца и тайных причинax этих побуждений; о том, как трудно и невозможно бывает
одному человеку понять другого и даже себя самого.
«Из чего же я хлопочу?» — спросил себя Печорин и отверг несколько предположений: «...это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые годы
молодости...», не «следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего», и не зависть к Грушницкому...
Вот, оказывается, в чем причина: «...есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души!.. Я чувствую в себе эту ненасытную жадность,
поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы».
«Ненасытную жадность» Печорина мы уже видели и поняли: он непременно должен участвовать во всех событиях чужой жизни, — это вовсе не плохое свойство характера.
Но почему его душевные силы должны поддерживаться страданиями и радостями д р у г и х?
Беда в том, что Печорин позволяет себе не считаться с простыми истинами, установленными человечеством в течение многих веков: н у ж н о думать
о других людях, нельзя приносить им страдания. Почему нужно и почему нельзя? Потому что если все люди начнут нарушать законы нравственности, станет возможной
любая жестокость; никто не будет огражден от злой воли: сегодня одному человеку захотелось оскорбить женщину, завтра другой захочет убить...
Мы все понимаем, что кодекс морали нужен. Но д л я с е б я мы иногда делаем исключения. А общая нравственность складывается из личной нравственности каждого, и
каждый в ответе з а в с е. Об этом Печорин не думает: он слишком любит себя, чтобы отказаться от удовольствия мучить других.
«...Первое мое удовольствие — подчинять своей воле все, что меня окружает: возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха...»
В начале знакомства с Печориным мы видели, как подчинились его воле Максим Максимыч, Азамат, Бэла: теперь на наших глазах происходит подчинение Грушницкого
и Мери, а Вера — та давно и бесповоротно сделала его своим повелителем. Но он, оказывается, не бессознательно, не просто по силе своего характера, а вполне
осознанно подчиняет себе людей, хочет повелевать ими. Хорошо это или плохо?
Вероятно, так нельзя ставить вопрос — властный характер не плох и не хорош; важна ц е л ь, на которую направлена «жажда власти». <<Быть
для
кого-нибудь причиною страданий и радостей;
не имея на то никакого положительного права,— не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое
счастие? Насыщенная гордость»(курсив мой.— Н. Д.).
С этим утверждением Печорина невозможно согласиться. На самом деле счастье — это ощущение своей необходимости одному человек или многим
людям, а вовсе не насыщенная гордость. 3 а ч е м человеку быть «причиною страданий и радостей» того, кто ему не дорог? Зачем Печорину душа княжны
Мери? Это я бы совсем не могла постичь, если бы не понимала, что он — обездоленный. Так мало деятельности, власти, расхода душевной энергии отпущено
ему судьбой, что даже мелкая игра с княжной Мери тешит его самолюбие, создает иллюзию содержательной жизни.
«Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви».
«Лучше всех на свете» и «могущественнее всех на свете» — разные вещи; можно быть могущественным и з н а т ь про себя, что вовсе ты не лучше всех, как
бы тебя ни превозносили подвластные тебе люди,— какое же тут счастье, какая насыщенная гордость?
Вторая половина утверждения Печорина кажется неоспоримой, но для меня она как раз явно несправедлива. «Если б все меня любили...» На самом деле все как
раз наоборот: если человек находит в себе бесконечные источники любви, тогда его все любят. Но Печорин не таков; он хочет прежде получать от людей, а потом
давать им.
«Зло порождает зло...» — пишет Печорин,— «первое страдание даст понятие о удовольствии мучить другого...». Все это не так, и только жаль его, что он так понимает.
Вовсе не обязательно зло рождает зло; оно прекрасно может породить добро, потому что первое страдание даст не только понятие об удовольствии мучить другого,
но и понятие об удовольствии избавить другого от мук. Почему Печорин этого не понимает?
Один, соприкоснувшись со злом, несет его дальше, другой вступает с ним в борьбу, и этот второй всегда счастливее первого. Зол ли Печорин? Да, вероятно, зол
и жесток. По прежде всего несчастлив, одинок, измучен. Чем или кем? Самим собой; очень серьезный противник каждого человека — он сам. И Печорин, так умеющий
властвовать над другими, понимать их слабые струны, с собой совладать умеет не всегда и не всегда себя понимает: позже он скажет, что в нем живут два человека
— это не только в нем; в каждом из нас борются разные начала, и всегда трудно сводить воедино, примирять, перестраивать, подчинять одно другому!
Не случайно именно 3 июня Печорин размышляет о своем характере: его несомненно тревожит совесть. В этот же день произойдет его знаменитый разговор c Мери —
и он будет искренен или почти искренен с ней. Но сначала появится Грушницкий, произведенный в офицеры. Он уже забыл о своей позе разжалованного и несчастного,
ни за что не хочет показаться княжне, «пока не готов будет мундир»; он уже строит планы, делает надежды: «О эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные
звездочки...» Теперь, став офицером, он может посвататься к княжне Лиговской. Как и всякий влюбленный, он обманывает себя: говорит, что «совершенно счастлив»,
и затрудняется ответить на вопрос Печорина, любит ли его Мери. Когда Печорин издевательски предупреждает его: «Берегись, Грушницкий, она тебя надувает...» —
Грушницкий отвечает, «подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись»: «...мне жаль тебя, Печорин!..» А между тем он уже несколько дней назад чувствовал,
что Мери изменила к нему отношение; чувствовал, но не хотел верить,— это так естественно!
Короткий разговор с Грушницким очень важен: он подготавливает ссору, которая произойдет через день на бале; он определяет зреющий конфликт: Грушницкий
обманывает себя и не хочет видеть охлаждение Мери — тем сильнее будет удар по его самолюбию, когда он, наконец, поймет; тем сильнее и непримиримей будет
его ненависть к Печорину.
А Печорин отправляется на прогулку вместе со всем обществом и здесь произносит свою исповедь перед княжной Мери, которая, может быть, не вполне искренне,
из кокетства, но все-таки бросила ему жестокое обвинение: он хуже убийцы. В ответ на это Печорин «задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко
тронутый вид:
— Да! Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились...»
Опять он «принимает вид», но то, что он говорит, уже не игра: ведь совсем недавно мы видели похожие признания в его дневнике; он искренен с Мери, хотя играет,
кокетничает своей искренностью. Но тем не менее Грушницкому он бы не стал рассказывать того, что рассказывает сейчас княжне Мери. Может быть, и Вернеру бы не стал.
Мы уже говорили, что исповедь Печорина почти дословно совпадает с исповедью Александра Радина из драмы «Два брата». Если сравнить текст пьесы и текст романа,
можно хоть немножко представить себе, как работал Лермонтов.
«Да!.. такова была моя участь
со дня рождения... все читали на моем лице
какие-то признаки дурных свойств, которых не было... но их предполагали — и они
родились. Я был скромен, меня
бранили за лукавство — я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло — никто меня не ласкал — все оскорбляли — я стал
злопамятен. Я был угрюм —
брат весел и открытен — я чувствовал себя выше его — меня ставили ниже — я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир —
меня никто
не любил — и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе
с судьбой и светом. Лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в
глубину сердца... они там и умерли;
я стал честолюбив, служил долго... меня обходили; я пустился в большой свет, сделался искусен в науке жизни — а видел, как
другие без искусства счастливы: в груди моей возникло отчаянье,— не то, которое лечат дулом пистолета, но то отчаянье,
которому нет лекарства ни
в здешней, ни в будущей жизни; наконец я сделал последнее усилие,— я решился узнать хоть раз, что значит быть любимым...» (Курсив мой, — Н. Д.)
«Да, такова была моя участь с
самого детства. Все читали yа моем лице признаки дурных свойств, которых не было: но их предполагали — и они родились.
Я был скромен — меня
обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я
был угрюм,—
другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их,— меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир,— меня
никто
не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе
с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки,
я хоронил
в глубине сердца: они там и умерли.
Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я
стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,
пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И
тогда в груди моей родилось отчаяние — но то отчаяние, которое лечат дулом пистолета,
но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и
добродушной улыбкой». (Курсив мой, — Н. Д.)
Первое, что бросается в глаза, когда начинаешь сравнивать две исповеди, то, что Печорин гораздо более сдержан и более точен, чем Александр Радин. В
драме «Два брата» — «такова была моя участь со дня рождения», в «Герое нашего времени» — «с самого детства»; это сказано менее красиво, но более точно:
никто не помнит себя «со дня рождения», все помнят с детства. «Меня бранили за лукавство» и «меня обвиняли в лукавстве» — второе слово опять точнее, потому
что за лукавство не бранят, в нем именно обвиняют. Если у Александра Радина был брат, сравнение с которым оказывалось для него невыгодным: «Я был угрюм —
брат весел и открытен», то Печорин сравнивает себя не с одним ребенком, а со всеми другими детьми, которые были «веселы и болтливы»,— это слово, конечно,
гораздо вернее передает детскую психологию, чем неудачное слово «открытен». «Я был готов любить весь мир — меня никто не любил»,— говорит Радин:
«меня никто не понял»,— признается Печорин, и его признание трагичней, потому что общее непонимание страшней общей нелюбви.
В исповеди Печорина длинные предложения Радина сокращены, убраны тире и многоточия, самый стиль ее стал сжатым, лаконичным. Александр Радин — еще
романтический герой, отсюда в его исповеди более громкие слова, чем у Печорина: «молодость... протекла в борьбе с судьбой и светом» — это очень пышно
звучит, но насколько убедительней говорит Печорин: «в борьбе с собой и светом», — может быть, эта борьба посложней романтической битвы с судьбой.
Исповедь Печорина много длиннее исповеди Радина, в ней есть еще целый абзац: «Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала,
она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что
никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии
кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам
кажется смешна — пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало».
Та «половина души» Печорина, которая оказалась ненужной в мире, где он жил, была лучшей: вся его исповедь построена на противопоставлении этих двух половин
души: в одной, высохшей, умершей, были скромность, острое ощущение добра и зла, готовность «любить весь мир», желание говорить правду — все это оказалось
лишним; понадобилась вторая половина души, в которой жили скрытность, злопамятство, зависть, ненависть, обман, отчаянье. В той половине, которая «испарилась»,
остались лучшие душевные движения и способность действовать — всему этому не нашлось применения. Называя себя «нравственным калекой», Печорин, в сущности,
прав: как же еще назвать человека, который лишен возможности жить в полную силу и вынужден довольствоваться деятельностью только одной — и не лучшей —
половины своей души?
Конечно, княжна Мери, молоденькая, неопытная девушка, не могла понять всей глубины трагедии Печорина. Но чувством, а скорее даже женским чутьем она поняла
многое. «Сострадание, чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в её неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеяна,
ни с кем ни кокетничала... а это великий признак!»
Поведение Мери во время прогулки естественно: её не могла не потрясти исповедь Печорина. Но он, который только что был на самом деле искренен, — он нимало
не отступает при этом от своей игры. Начал он свою исповедь, «п р и н я в глубоко тронутый вид». Теперь, «на возвратном пути», он спросил ее: «Любили ли вы?»
Зачем ему её ответ? Ведь он и сам знает, что сердце её неопытно, знает все наперед: «...кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей
руки в се руку: все почти страсти начинаются так...».
Бедная Мери: для нес все впервые, все на самом деле, все серьезно. «Но правда ли, я была очень любезна сегодня?» — спросила она, возвратись с гулянья. А
Печорин так комментирует этот вопрос: «Она недовольна собой; она себя обвиняет в холодности... О, это первое, главное торжество! Завтра она захочет
вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть — вот что скучно!»
Если бы у Печорина была другая — общественная сфера деятельности, он не был бы так удручающе опытен в личной. Если бы он был занят серьезным мужским делом,
ему достало бы одной любви Веры — теперь, когда «беспокойная потребность любви» уже не бросает его «от одной женщины к другой»; но у него нет иной сферы
приложения своих душевных сил, кроме личных человеческих отношений, от этого и происходит его трагедия и трагедии всех, с кем он сталкивается.
Короткая запись от 4 июня играет очень важную — поворотную — роль в сюжете повести. Все, что происходило до 4 июня, было только развитием игры; начиная
с 4 нюня все становится серьезным. Все три сюжетные линии: Печорин — Мери, Печорин — Грушницкий, Печорин — Вера — обостряются, становятся напряженными,
конфликт уже неизбежен, и неизбежна трагедия.
4 июня Печорин успел повидать всех троих. Вера «замучила» его «своего ревностью» — это он записывает. Но она и сама замучилась — этого Печорин, разумеется,
не замечает. Однако как только Вера сказала, что переезжает в Кисловодск, и попросила его переехать туда же через неделю, он в «тот же день послал занять
эту квартеру».
Грушницкий явился к Печорину поделиться своими надеждами: завтра бал, завтра будет готов мундир, завтра он будет танцевать с Мери целый вечер... Разумеется,
Печорин немедленно пригласил княжну Мери завтра танцевать с ним мазурку. И наконец, вечером у Лиговских Печорин «был в духе, импровизировал разные
необыкновенные истории; княжна... слушала» его «с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием», что ему (Печорину) «стало совестно».
Но все-таки главным для него человеком остается Вера. Заметив грусть «на её болезненном лице», Печорин пожалел ее и рассказал всю «драматическую историю»
своих с ней отношений, «разумеется, прикрыв все это вымышленными именами».
Так все три линии его отношений с людьми собираются в единый фокус; он у ж е добился того, что кто-то один должен быть несчастлив, должен страдать,
мучиться: Мери, Грушницкий или Вера? Или — все трое? И по какому праву он распоряжается их душами?
След. страница: Продолжение гл. 6 «Княжна Мери»: Княжна Мери >>>