1. НАЧАЛО ЗНАКОМСТВА
В конце 1927 года в просторном холле Института истории искусств на Исаакиевской площади в Ленинграде появилась
рукописная афиша с извещением о вечере обериутов, поэтов Объединения реального искусства, который должен был состояться в ближайшие дни в Доме печати. Буквы на афише
были аккуратно вычерчены тушью, но имена поэтов – К. Вагинова, Даниила Хармса, Александра Введенского и
Николая Заболоцкого – мне ничего не говорили. Я знал лишь Вагинова с его доброй, грустной улыбкой и зеленовато-землистым лицом чахоточного. Свои отрешенные от жизни стихи он читал тихим, глухим голосом. Об остальных я слышал лишь, что это какие-то чудаки, «заумники». В обозначенный на афише день я отправился в Дом печати, который помещался на Фонтанке, неподалеку от Невского, в старом аристократическом особняке. Уже войдя в фойе, я увидел, что дом преображен необычайной живописью. Тогдашний директор Дома печати благосклонно относился к «левому искусству», и стены фойе и зрительного зала были украшены фресками работы учеников замечательного, несправедливо забытого художника Филонова, основателя школы «аналитического искусства». На полотнах изображены были нежными, прозрачными красками лиловые и розовые коровы и люди, с которых, казалось, при помощи чудесной хирургии были сняты кожные покровы.
Отчетливо просвечивали вены и артерии, внутренние органы. Сквозь фигуры прорастали побеги деревьев и трав светло-зеленого цвета. Удлиненные пропорции, строгая размеренность композиции заставляли вспомнить фрески старинных мастеров, одухотворенные, лишенные физической плотности.
В этих картинах не было, однако, мертвенности. Нежно прорисованные голубые и розовые прожилки напоминали радужное цветение человеческого глаза, а прораставшие сквозь них изумрудные побеги зелени напоминали о неизменном возрождении жизни.
Я потому упоминаю об этих фресках, что они не только сочетались со всем дальнейшим содержанием вечера, но и потому, что картины Филонова и его учеников очень нравились в те годы Заболоцкому, который и сам иногда пробовал рисовать в этом же духе.
Большая зрительная зала завершалась эстрадой, со стоявшим на ней столом. За столом сидели участники мало кому ведомого Объединения реального искусства. Все они были очень молоды, самый старший – Костя Вагинов, уже известный в ленинградских кругах поэт. Наибольшее внимание привлекал Хармс. Даниил Иванович Хармс был в длинном клетчатом сюртуке, походя в нем на Жака Паганеля из «Детей капитана Гранта». Подчеркнуто серьезный и спокойный, Хармс держался с ошеломляющей чопорной вежливостью. На голове его была круглая шапочка, а на щеке нарисована зеленая собачка. Время от времени он брал со стола книгу и клал ее себе на голову или с необычайно серьезным видом прикладывал к носу палец. Рядом с ним Александр Введенский с красивым, слегка тронутым оспинами лицом. С краю стола сидел невысокий блондин с соломенно-желтыми, аккуратно расчесанными на пробор волосами и нежно-розовым цветом лица, в круглых очках, прикрывавших голубые близорукие глаза. Выгоревшая зеленая гимнастерка, такие же брюки, обмотки и грубые солдатские башмаки свидетельствовали о том, что их владелец недавно демобилизовался из армии. Это был Николай Алексеевич Заболоцкий, которого на этом вечере я увидел впервые.
Ровным, спокойным голосом он прочел декларацию обериутов, в которой в ученых лингвистических терминах утверждалось право поэта на интуитивное постижение реального мира, его аналитическое разложение на составные элементы сообразно внутреннему чувству художника.
Затем выступали поэты. Первым – Константин Вагинов. Читал он монотонно и грустно:
В книговращалищах летят слова –
В словохранилище блуждаю я.
Вдруг слово запоет, как соловей, –
Я к лестнице бегу скорей.
И предо мною слово: точно коридор,
Как путешествие под бурною луной
Из мрака в свет, со скал береговых
На моря беспредельный перелив.
Не в звуках музыка, она
Во измененье образов заключена.
Ни о, ни а, ни звук иной
Ничто пред музыкой такой.
Читаешь книгу – вдруг поет
Необъяснимый хоровод,
И хочется смеяться мне
В нежданном и весеннем дне.
Потом вышел Александр Введенский. Он прочел несколько произведений, сочетавших стихи и прозу, лишенных не только знаков пунктуации, но и общепонятного смысла.
Верьте верьте
ватошной смерти
верьте папским парусам
дни и ночи
холод пастбищ
голос шашек
птичий срам
ходит в гости тьма коленей
летний штык тягучий ад
гром гляди каспийский пашет
хоры резвые
посмешищ
небо грозное кидает
взоры птичьи на Кронштадт.
Отсутствие знаков пунктуации не имело особенного значения, так как самые образы лишены были какой-либо мотивировки. Введенский вежливо раскланялся и, не дождавшись аплодисментов, удалился.
После него на опустевшую эстраду двое служителей с большим трудом выдвинули огромный шкаф, на котором спокойно и неподвижно восседал Даниил Иванович Хармс. Он громко прочел свои стихи, порою почти выпевая их:
Как-то бабушка махнула,
и тотчас же паровоз
детям подал и сказал:
пейте кашу и сундук.
Утром дети шли назад.
Сели дети на забор
и сказали: вороной
поработай, я не буду.
Маша тоже не такая,
как хотите может быть,
мы излижем и песочек,
то, что небо выразило,
вылезайте на вокзале.
Здравствуй, здравствуй, Грузия.
Стихотворение Хармса называлось «Чинарь взиральник (случай на железной дороге)». Несмотря на отсутствие логической связи, можно было догадаться, что в нем речь шла о поездке в Грузию. Но что произошло с едущими на поезде детьми, оставалось неясным. Однако в стихах Хармса чувствовался юмор, смешная бессмыслица детской считалки. У Хармса нашлись поклонники: несколько очень молодых людей бурно ему аплодировали.
Неподдельный талант Хармса проявился в его произведениях для детей. Вместе с Введенским он вскоре пришел, при дружеской помощи С. Я. Маршака, в ряды писателей для детей.
Последним читал Заболоцкий. В старенькой гимнастерке и обмотках он казался совсем юным, румяным деревенским парнишкой. В то же время серьезность манер, круглые очки делали его похожим на молодого ученого, а легкая застенчивость человека, не привыкшего к эстрадным выступлениям, вызывала симпатию.
Заболоцкий сначала прочел небольшое стихотворение «Движение», напомнившее мне ранние футуристические рисунки:
Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня.
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе.
Но особенно сильное впечатление на меня да и на всех присутствующих произвели стихи о Ленинграде. Ленинграде времени нэпа с его пьяным пивным баром на Невском, с мутной накипью крикливого мещанства. Неожиданно и резко поразило стихотворение «На рынке», по-фламандски реальные картины, живописная деятельность образов, словно перенесенных с картины в стихи:
В уборе из цветов и крынок,
Открыл ворота старый рынок.
Здесь бабы толсты, словно кадки,
Их шаль невиданной красы,
И огурцы, как великаны,
Прилежно плавают в воде.
Сверкают саблями селедки,
Их глазки маленькие кротки,
Но вот, разрезаны ножом,
Они свиваются ужом.
И мясо властью топора
Лежит, как красная дыра,
И колбаса кишкой кровавой
В жаровне плавает корявой,
И вслед за ней кудрявый пес
Несет на воздух постный нос...
Здесь уже, бесспорно, явился поэт со своим видением мира, со своим голосом. Поэт необычайной, почти наглядной осязаемости вещей, предельной изобразительной живописности образа. Тщательная выписанность натюрморта, простодушный мужицкий комизм Тенирса или Брейгеля приобретали трагическую гротескную выразительность в передаче картин изуродованного нэпом города, ленинградского рынка двадцатых годов:
Калеки выстроились в ряд.
Один — играет на гитаре.
Он весь откинулся назад,
Ему обрубок помогает,
А на обрубке том костыль,
Как деревянная бутыль.
Эти стихи впоследствии вошли в состав сборника «Столбцы», появившегося в 1929 году. Но впервые они прозвучали в зале Дома печати с его ампирной белизной и стройными дорическими колоннами.
Стихи Николая Заболоцкого подкупали своим неповторимым голосом. Правда, эти стихи 1926–1927 годов еще лишь намечали тот своеобразный стиль, который сказался в «Столбцах», сложившихся годом позднее. Такие стихотворения, как «Ночной бар», «Футбол» и в особенности «На рынке», уже непосредственно включаются в круг лирических образов «Столбцов». За плечами Заболоцкого остался период ученичества, когда он шел вслед то за Маяковским, то за Блоком, то за Есениным. Здесь он уже нашел свои темы, образы, слова. В его стихах заклеймен был тусклый и гнилостный мирок нэпа, пытавшийся, впрочем ненадолго, раскинуть свои щупальца в тогдашней жизни страны, оправлявшейся после гражданской войны и разрухи. Николаю Алексеевичу было тогда двадцать четыре года, и он со всем энтузиазмом молодости пережил очистительный пламень революции. Поэтому сурово и гневно осудил он плесень нэповских лет. Для меня стало ясно, что в литературу пришел новый, большой поэт.
Я был свидетелем выступлений футуристов и буйных вечеров имажинистов в первые годы революции. Они были рассчитаны на эпатаж, на скандал. Вечер обериутов, несмотря на чудачества Хармса, как-то не вызывал атмосферы скандала. Да, по правде говоря, после выступлений футуристов и имажинистов публику трудно было чем-либо удивить. Эпатаж казался уже старомодным и бесполезным. В поведении Заболоцкого не чувствовалось никакого вызова. Он просто читал стихи со всем сознанием своей ответственности перед аудиторией.
После чтения стихов началось их обсуждение. Было немало насмешливых и враждебных голосов. Я выступил с взволнованной речью, в которой высоко оценил стихи Заболоцкого.
Когда все устремились в гардеробную за пальто, я задержался в зале и вскоре увидел Заболоцкого, казавшегося немного растерянным и взбудораженным. Это было одно из первых его выступлений, особенно для него важное, так как вечер собрал большую студенческую и литературную аудиторию.
***
При выходе из Дома печати я подошел к нему, и мы познакомились. Оказалось, что мы оба любим поэзию Хлебникова. Я пригласил Заболоцкого к себе, желая познакомить его с неизданными произведениями Хлебникова, которые я в то время подготовлял к печати.
Заболоцкий только что демобилизовался и ходил в старой военной шинели со следами споротых петлиц и пришитыми к ней коричневыми пуговицами. На ногах были солдатские обмотки и грубые армейские ботинки. Вполне штатской была лишь небольшая кепочка на его коротко остриженной голове, придававшая ему чуть детский вид.
Вскоре он пришел ко мне на Бронницкую. Порозовевший от мороза, с запотевшими стеклами очков, сняв которые он стал похож на близоруко щурящегося крестьянского паренька. Глаза были добрые и очень голубые. Заболоцкий в тот раз много рассказал о себе. О годах учения в Уржуме в реальном училище, о приезде в 1920 году в Москву, где он поступил на медицинский факультет. Там он проучился лишь первый год, а затем переехал в Ленинград и стал студентом Педагогического института имени Герцена.
Вспоминал друга Горького – профессора В. А. Десницкого, походившего на древнего столпника. В. А. Десницкий выделял и ободрял его. Стихи Заболоцкий начал писать еще в реальном училище, но лишь в последние год-два нашел свой путь.
Мы долго по очереди читали Хлебникова – поэмы его «Поэт и русалка», «Три сестры», «Ночной обыск»... Заболоцкий запомнил этот вечер и впоследствии несколько раз говорил мне о нем. Хлебников всегда оставался одним из его любимых поэтов, непосредственное воздействие его поэзии больше всего чувствуется в «Торжестве земледелия».