Петербург. Невский проспект. Худой, высокий человек в пальто неопределенного цвета широко шагает по обледенелому тротуару. Руки засунуты в карманы, голова втянута в плечи,
поднят воротник, и шляпа надвинута до бровей. Но всё это не спасает от лютого ноябрьского ветра, и человек торопится войти наконец в подъезд дома № 88.[
3] Он поднимается во второй этаж.
Направо дверь с надписью «Ягурт Простокваша», налево – «Редакция журнала „Новый Сатирикон"». Он входит. Приятное тепло охватывает человека в пальто; он направляется к секретарскому столу. Я отрываю взгляд от сигнального номера журнала.
– Здравствуйте, Александр Степанович. Принесли что-нибудь?
Он протягивает вчетверо
сложенный лист писчей бумаги.
– Очень хорошо. Завтра передам Аркадию Тимофеевичу.[
4]
– Завтра?!
Рухнула надежда на аванс. Маленький аванс. Он дал бы возможность пообедать в каком-нибудь подвальчике, запастись табаком...
– Завтра...
– Я позвоню Аверченко, скажу, что вы принесли материал. Он разрешит бухгалтерии. Приходите завтра в двенадцать. Хорошо?
Он смотрит в стол. Молчит.
В
эту минуту раздается всегда веселый, приветливый голос поэта Александра Матвеевича Флита:[
5]
– Как жизнь, Александр Степанович?
– Неважно.
– Я записал ваш афоризм: «Жизнь – это только черновик выдумки».
– Какой там афоризм... Дайте папиросу, Флит.
Флит достает из кармана кожаный портсигар и протягивает Грину. Потом, обняв его, ведет к дивану. Вот они, как обычно, уютно устроились в углу широкого дивана; шляпа Грина на столе, портсигар рядом, и Грин курит папиросу за папиросой, и кашляет, и говорит медленно, словно с трудом подбирая слова. Флит слушает и кивает головой.
Грина считали мрачным, угрюмым человеком, говорили: «Он странный». Он был глубоко замкнутым – таким сделала его жизнь, но он мог, всегда был готов со страстью отразить атаку на свои человеческие права, встать на защиту своих творческих прав, и не только своих.
Вспоминается такой случай.
Александр Флит, юрист по образованию, служил юрисконсультом в каком-то учреждении, и вдруг – написал стихотворение! Молодой поэт принес его в «Новый Сатирикон». Спустя неделю пришел за ответом.
– Нет, – добродушно сказал Аверченко, – у нас это не пойдет.
Флит решил никогда больше не писать ни строчки.
Но – написал, принес, – и тот же результат. А Флиту, как на грех, очень понравилась сатирико-юмористическая атмосфера редакции журнала. Он стал захаживать, перезнакомился со всеми и подружился с нелюдимым Грином. Взволнованный «возвратами» друга, Грин решил поговорить с редактором.
– Аркадий Тимофеевич, не мне,
конечно, вас учить, но с Флитом как-то несправедливо поступают. Его стихи читает Бухов[
6] и не пускает. Разве они так уж плохи, эти стихи?
– Бухов говорит, что у Флита нет лица, что он «накрапывает», а не пишет.
– У Флита
абсолютный литературный вкус. И вы помните, как не шли и не шли рассказы Ефима Зозули,[
7] а Флит придумал заголовок «Недоношенные рассказы», и сразу изюминка появилась. Помните?
– Да-да... Пусть он напишет басню, я сам почитаю.
Сражение было выиграно – басни понравились. Флит стал постоянным сотрудником. Я думаю, что он никогда не забывал, чья в первую очередь это была заслуга.
Вероятно, Грин сам был в чем-то сродни Дон-Кихоту, о котором писал в «Новом Сатириконе»:
Нет, не умер Дон-Кихот!
Он бессмертен, он живет!
Защищать сирот и вдов
Был герой всегда готов.
Но когда сирот так много
И у каждого порога
По вдове...
Стихи Грина – да, это не оговорка, – именно стихи часто появлялись на страницах «Нового Сатирикона» в течение 1914–1915 годов. А между тем в эти годы Грин был уже признанным писателем, мастером новеллы: вышли пять или шесть его книг.
Грина упорно влекла сатира, быть может потому, что его активной душе было тесно в привычных рамках, что неизрасходованная творческая энергия просила еще какого-то выхода. Кроме того, как я могла заметить, Грин всегда был самым ярым врагом мещанства, даже незначительное проявление мещанства, корысти, злобы приводило его в бешенство.
Поэтому его стихи появлялись на страницах «Сатирикона».
Отношение Аверченко к Грину имело характер покровительственной симпатии. Ему нравилось бродить с ним после редакционных совещаний по набережным. Странно было видеть их вместе: излучающий здоровье, улыбающийся человек атлетического сложения, всегда элегантный, а рядом Грин – в темном пальто с поднятым воротником, бледный и хмурый. Впрочем, разговаривая с Аверченко всегда вполголоса и где-нибудь в отдалении от насмешливых сотрудников, Грин начинал усмехаться. Как сейчас вижу: вот он берет из рук Аверченко его неразлучную трость и разглядывает рукоятку в виде перевернутой дамской туфельки. Он долго её «изучает» и возвращает владельцу. Оба понимающе смеются.
* * *
Только что кончилось редакционное совещание. Грин сидит в глубоком кресле и думает о чем-то, видно невеселом. Аверченко щелкает замком желтого портфеля и говорит:
– Господин
заядлый пессимист, бросьте вашу черную мерехлюндию, едем обедать к Альберту.[
8]
Грин отвечает медленно, подбирая рифмы:
– Уважаемый патрон...
Приглашеньем я польщен...
Но в ресторанах запрещен...
Благородный выпивон.
Какой смысл там обедать?
– Чай будем пить! – с веселой беззаботностью отвечает Аверченко. – Едем, едем!
И они уехали.
На другой день Грин мне рассказал:
– Приехали мы к Альберту. Знаете, этот симпатичный ресторанчик против Большой Морской. Аверченко там завсегдатай.
– И не только там, – вставила я.
– Конечно. Подходит официант. «Что прикажете, Аркадий Тимофеевич?» – «Дайте нам чайку». – «Уж это как водится!» – «И севрюжинки с хреном». И приносит официант на подносе две чашки и два пузатых чайника. Белые фарфоровые. Аверченко наливает мне и говорит: «Пейте залпом, он холодный». Я глотнул. Батюшки-светы! Выпивон. Оказывается, в одном чайнике – портвейн, в другом – английская горькая! Вот что значит завсегдатай!
Этот эпизод особенно запомнился, благодаря тому, что выражение «благородный выпивон»
стало летучим термином среди сатириконцев. Эпитет «благородный» вызывал протесты. Тэффи[
9] предложила: «Радость сердца выпивон». Были и другие предложения.
Когда Грину, смеясь, предложили стать завсегдатаем у Альберта, он молча вывернул пустые карманы пиджака.
Грин часто появлялся в редакции с новыми вещами, а то и без них, просто заходил «на огонек» подышать остро насыщенным юмором редакционным воздухом. Как-то Флит сказал о нем: «Он мечтает о каком-то племени эсперантистов. Чудак... Но я верю в него. Он
сможет».
И каждый раз после ухода Грина возникали разговоры о нем. Он всех почему-то волновал, и не только как автор, но и как личность. Что-то своеобразное было в его внутрь себя обращенном взгляде, суровом, но готовом на привет лице. Резкость его суждений не обнажалась перед каждым, но на ходу брошенные реплики создавали образ цельный и убедительно стройный. Он покорял своей внутренней убежденностью.
* * *
Наступил 1917 год. Был конец марта. В открытую форточку врывались тенора разносчиков:
– Огурчики зеленые! Огур-чи-ки...
Застучали лошадиные подковы о торцы мостовой, а в «Вене» пили «Майтранк», то есть в зеленоватых бокалах белое вино, на поверхности которого плавали листочки петрушки. Короче говоря, началась весна. Политическая весна принесла в редакцию небывалое количество рукописей. Неприятная обязанность – возвращать их авторам, а пришлось, и я задержалась в редакции чуть не до полуночи.
Звонок. Открываю дверь. Грин.
– Я увидел свет в окне. Зашел узнать, по какой причине.
– Собираюсь уходить. Работы много. Авторы волнуются.
– Да, авторы. Такой мы народ, нетерпеливый.
А меня, знаете, моя хозяйка-ведьма не впускает в квартиру. Я задолжал за месяц.
– Что же с
вами будет?
– Поеду к Рославлеву,[
10] он выручит.
– Посидите. Покурим.
Он сел. Закурили.
– Что если я скажу вам одну неприятную вещь? – сказал Грин.
– Для кого неприятную?
– Для ваших стихов. Я уже давно собираюсь, да всё как-то... неудобно как-то...
– Говорите откровенно. У меня авторского самолюбия нет. Вернее, не было случая проверить, есть ли оно. Мне более или менее везет.
– В том-то и дело. А ведь вы... простите за грубость, делаете ставку на флирт и...
– Не совсем, но иногда.
– Вы берете ваши темы из близко лежащих мест, извне, а не изнутри.
– Я не сатирик. У меня нет сатирического отношения к жизни, я...
И тут он произнес слова, полные глубокого значения:
– Вам нужно сатирическое отношение к самой себе. – И продолжая эту мысль, сказал: – Вот вы – секретарь, вам приходится бывать в типографии. Она не показалась вам темой для стихотворения?
– Не знаю. Не думала об этом.
– А вы подумайте.
Прошло недели две, и я написала стихотворение, которое так и называлось «В типографии».
Я никогда не видела у Александра Степановича такого торжествующего, просветленного выражения лица. Он даже вскрикнул:
– Я говорил! Я говорил!
– Но стихотворение плохое, правда?
– Сырое. Доработаете. Но разве возможны были такие строки до нашего разговора? Эта последняя строфа:
Они там колдуют – кудесники,
маги,
И покорен им черный
железный зверь.
В тихом шорохе говорящей бумаги
Я хочу мое «раньше» сменить на
«теперь».
– «Смотреть внутрь» – это не сразу дается, – сказал он, беря в кавычки свой тон и примирительно улыбаясь.
Я и сейчас с благодарностью вспоминаю об этом человеке, о его озабоченности и тревоге за каждую человеческую судьбу