|
Михаил Юрьевич Лермонтов
(1814 – 1841) |
|
Часть вторая
|
Окончание журнала Печорина
III
ФАТАЛИСТ [1]
Мне как-то раз случилось прожить две недели в казачьей станице
на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты;[2] офицеры
собирались друг у друга поочередно, по вечерам играли в карты.
Однажды, наскучив бостоном и бросив карты под стол, мы
засиделись у майора С *** очень долго; разговор против обыкновения
был занимателен. Рассуждали о том, что мусульманское
поверье,[3] будто судьба человека написана на небесах, находит
и между нами, христианами, многих поклонников; каждый рассказывал
разные необыкновенные случаи pro[4] или contra[5].
– Всё это, господа, ничего не доказывает, – сказал старый
майор: – ведь никто из вас не был свидетелем тех странных
случаев, которыми вы подтверждаете свои мнения...
– Конечно никто! – сказали многие: – но мы слышали от
верных людей...
– Всё это вздор! – сказал кто-то: – где эти верные люди,
видевшие список, на котором означен час нашей смерти?..
И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля,
рассудок? почему мы должны давать отчет в наших поступках?..
В это время один офицер, сидевший в углу комнаты, встал
и, медленно подойдя к столу, окинул всех спокойным и торжественным
взглядом. Он был родом серб, как видно было из его
имени.
Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру.
Высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные
глаза, большой, но правильный нос, принадлежность
его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая
на губах его, – всё это будто согласовалось для того, чтоб
придать ему вид существа особенного, неспособного делиться мыслями
и страстями с теми, которых судьба дала ему в товарищи.
Он был храбр, говорил мало, но резко; никому не поверял своих душевных и семейных тайн, вина почти вовсе не пил, за
молодыми казачками, которых прелесть трудно постигнуть, не видав их, он никогда не волочился. Говорили, однако, что жена
полковника была неравнодушна к его выразительным глазам; но он не шутя сердился, когда об этом намекали.
Была только одна страсть, которой он не таил: страсть к игре.[6] За зеленым столом он забывал всё, и обыкновенно проигрывал;
но постоянные неудачи только раздражали его упрямство. Рассказывали, что раз, во время экспедиции, ночью, он на подушке метал банк; ему ужасно везло.[7] Вдруг раздались выстрелы, ударили тревогу. Все вскочили и бросились к оружию. «Поставь ва-банк!» – кричал Вулич, не подымаясь, одному из самых горячих понтёров. – «Идет семерка», – отвечал тот, убегая. Несмотря на всеобщую суматоху Вулич докинул талью. Карта была дана.
Когда он явился в цепь, там была уж сильная перестрелка.
Вулич не заботился ни о пулях, ни о шашках чеченских: он отыскивал
своего счастливого понтёра.
– Семерка дана! – закричал он, увидав его, наконец, в цепи
застрельщиков, которые начинали вытеснять из лесу неприятеля,
и, подойдя ближе, он вынул свой кошелек и бумажник и отдал
их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа.
Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек
за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно
перестреливался с чеченцами.
Когда поручик Вулич подошел к столу, то все замолчали,
ожидая от него какой-нибудь оригинальной выходки.
– Господа, – сказал он (голос его был спокоен, хотя тоном
ниже обыкновенного): – господа, к чему пустые споры? Вы хотите
доказательств: я вам предлагаю испробовать на себе, может
ли человек своевольно располагать своею жизнию, или каждому
из нас заране назначена роковая минута... Кому угодно?
– Не мне, не мне! – раздалось со всех сторон: – вот чудак!
придет же в голову!..
– Предлагаю пари, – сказал я шутя.
— Какое?
– Утверждаю, что нет предопределения,[8] – сказал я, высыпая
на стол десятка два червонцев, всё, что было у меня в
кармане.
– Держу, – отвечал Вулич глухим голосом. – Майор, вы
будете судьею; вот 15 червонцев, остальные пять вы мне
должны и сделаете мне дружбу прибавить их к этим.
– Хорошо, – сказал майор: – только не понимаю, право,
в чем дело... и как вы решите спор...
Вулич молча вышел в спальню майора. Мы за ним последовали.
Он подошел к стене, на которой висело оружие, и наудачу
снял с гвоздя один из разнокалиберных пистолетов; мы еще его
не понимали; но когда он взвел курок и насыпал на полку пороху,
то многие, невольно вскрикнув, схватили его за руки.
– Что ты хочешь делать? Послушай, это сумасшествие! –
закричали ему.
– Господа, – сказал он медленно, освобождая свои руки: –
кому угодно заплатить за меня 20 червонцев?
Все замолчали и отошли.
Вулич вышел в другую комнату и сел у стола. Все последовали
за ним: он знаком пригласил нас сесть кругом. Молча повиновались
ему: в эту минуту он приобрел над нами какую-то таинственную
власть. Я пристально посмотрел ему в глаза; но он
спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий
взгляд, и бледные губы его улыбнулись. Но несмотря на его
хладнокровие, мне казалось, я читал печать смерти на бледном
лице его: я замечал, и многие старые воины подтверждали мое
замечание, что часто на лице человека, который должен умереть
через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной
судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться.
– Вы нынче умрете, – сказал я ему. Он быстро ко мне обернулся,
но отвечал медленно и спокойно:
– Может быть да – может быть и нет...
Потом, обратясь к майору, спросил, заряжен ли пистолет.
Майор в замешательстве не помнил хорошенько.
– Да полно, Вулич! – закричал кто-то: – уж верно заряжен,
коли в головах висел... что за охота шутить!..
– Глупая шутка, – подхватил другой.
– Держу 50 рублей против пяти, что пистолет не заряжен!
– закричал третий.
Составились новые пари.
Мне надоела эта длинная церемония.
– Послушайте, – сказал я: – или застрелитесь, или повесьте пистолет на прежнее место, и пойдемте спать.
– Разумеется, – воскликнули многие, – пойдемте спать.
– Господа, я вас прошу не трогаться с места, – сказал Вулич, приставя дуло пистолета ко лбу.
Все будто окаменели.
– Господин Печорин, – прибавил он: – возьмите карту и бросьте вверх.
Я взял со стола, как теперь помню, червонного туза и бросил
кверху: дыхание у всех остановилось, все глаза, выражая страх
и какое-то неопределенное любопытство, бегали от пистолета
к роковому тузу, который, трепеща на воздухе, опускался медленно;
в ту минуту, как он коснулся стола, Вулич спустил курок...
осечка!
– Слава богу, – вскрикнули многие: – не заряжен...
– Посмотрим, однако ж, – сказал Вулич. Он взвел опять
курок, прицелился в фуражку, висевшую над окном, – выстрел
раздался, дым наполнил комнату! Когда он рассеялся, сняли фуражку;
она была пробита в самой середине, и пуля глубоко засела
в стене.
Минуты три никто не мог слова вымолвить. Вулич преспокойно
пересыпал в свой кошелек мои червонцы.
Пошли толки о том, отчего пистолет в первый раз не выстрелил;
иные утверждали, что вероятно полка была засорена, другие
говорили шёпотом, что прежде порох был сырой, и что после
Вулич присыпал свежего; но я утверждал, что последнее предположение
несправедливо, потому что я во все время не спускал
глаз с пистолета.
– Вы счастливы в игре, – сказал я Вуличу...
– В первый раз от роду, – отвечал он, самодовольно улыбаясь:
– это лучше банка и штосса.
– Зато немножко опаснее.
– А что, вы начали верить предопределению?
– Верю.. только не понимаю теперь, отчего мне казалось,
будто вы непременно должны нынче умереть...
Этот же человек, который так недавно метил себе преспокойно
в лоб, теперь вдруг вспыхнул и смутился.
– Однако ж довольно, – сказал он вставая: – пари наше
кончилось, и теперь ваши замечания, мне кажется, неуместны...
– Он взял шапку и ушел. Это мне показалось
странным, – и недаром!..
Скоро все разошлись по домам, различно толкуя о причудах
Вулича и, вероятно, в один голос называя меня эгоистом, потому
что я держал пари против человека, который хотел застрелиться;
как будто он без меня не мог найти удобного случая!..
Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц,
полный и красный, как зарево пожара, начинал показываться
из-за зубчатого горизонта домов; звезды спокойно сияли на
темно-голубом своде,[9] и мне стало смешно, когда я вспомнил, что
были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные
принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли
или за какие-нибудь вымышленные права!..[10] И что ж? эти лампады,
зажженные, по их мнению, только для того, чтоб освещать
их битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти
и надежды давно угасли вместе с ними, как огонек, зажженный
на краю леса беспечным странником. Но зато какую силу воли
придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными
жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!..
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без
убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной
боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном
конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага
человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому
что знаем его невозможность, и равнодушно переходим от сомнения
к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения
к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже
того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое
встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою.
И много других подобных дум проходило в уме моем; я их не
удерживал, потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь
отвлеченной мысли. И к чему это ведет?.. В первой молодости
моей я был мечтателем: я любил ласкать попеременно то
мрачные, то радужные образы, которые рисовало мне беспокойное
и жадное воображение. Но что от этого мне осталось? —
одна усталость, как после ночной битвы с привидением,[11] и смутное
воспоминание, исполненное сожалений. В этой напрасной
борьбе я истощил и жар души и постоянство воли, необходимое
для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее
уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает
дурное подражание давно ему известной книге.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое
впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное,
верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я
ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря
на то, что посмеялся над нашими предками и их услужливой
астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя
во-время на этом опасном пути, и, имея правило ничего не отвергать
решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику
в сторону и стал смотреть под ноги. Такая предосторожность
была очень кстати: я чуть-чуть не упал, наткнувшись на
что-то толстое и мягкое, но, по-видимому, неживое. Наклоняюсь –
месяц уж светил прямо на дорогу – и что же? предо мною лежала
свинья, разрубленная пополам шашкой...... Едва я успел
ее рассмотреть, как услыхал шум шагов: два казака бежали
из переулка; один подошел ко мне и спросил, не видал ли я
пьяного казака, который гнался за свиньей. Я объявил им, что
не встречал казака, и указал на несчастную жертву его неистовой
храбрости.
– Экой разбойник! – сказал второй казак: – как напьется
чихиря, так и пошел крошить всё, что ни попало. Пойдем за ним,
Еремеич, надо его связать, а то...
Они удалились, а я продолжал свой путь с большей осторожностью
и, наконец, счастливо добрался до своей квартеры.
Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый
его нрав, а особенно за хорошенькую дочку, Настю.
Она по обыкновению дожидалась меня у калитки, завернувшись
в шубку; луна освещала ее милые губки, посиневшие от
ночного холода. Узнав меня, она улыбнулась – но мне было не
до нее. «Прощай, Настя», – сказал я, проходя мимо. Она хотела
что-то отвечать, но только вздохнула.
Я затворил за собою дверь моей комнаты, засветил свечу и
бросился на постель; только сон на этот раз заставил себя ждать
более обыкновенного. Уж восток начинал бледнеть, когда я заснул,
но видно было написано на небесах, что в эту ночь я не
высплюсь. В 4 часа утра два кулака застучали ко мне в окно.
Я вскочил: что такое?.. «Вставай, одевайся!» – кричало мне несколько
голосов. Я наскоро оделся и вышел. «Знаешь, что случилось?»
– сказали мне в один голос три офицера, пришедшие
за мною; они были бледны, как смерть.
– Что?
– Вулич убит.
Я остолбенел.
– Да, убит, – продолжали они: – пойдем скорее.
– Да куда же?
– Дорогой узнаешь.
Мы пошли. Они рассказали мне всё, что случилось, с примесью
разных замечаний насчет странного предопределения, которое
спасло его от неминуемой смерти за полчаса до смерти.
Вулич шел один по темной улице; на него наскочил пьяный казак,
изрубивший свинью, и, может быть, прошел бы мимо, не
заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал: «кого ты,
братец, ищешь?» – Тебя! – отвечал казак, ударив его шашкой,
и разрубил его от плеча почти до сердца...... Два казака, встретившие
меня и следившие за убийцей, подоспели, подняли раненого,
но он был уже при последнем издыхании и сказал только
два слова: «он прав!» Я один понимал темное значение этих
слов: они относились ко мне; я предсказал невольно бедному
его судьбу; мой инстинкт не обманул меня, я точно прочел на
его изменившемся лице печать близкой кончины.
Убийца заперся в пустой хате на конце станицы. Мы шли
туда. Множество женщин бежало с плачем в ту же сторону. По
временам опоздавший казак выскакивал на улицу, второпях пристегивая
кинжал, и бегом опережал нас. Суматоха была страшная.
Вот, наконец, мы пришли: смотрим, вокруг хаты, которой
двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки
толкуют горячо между собою; женщины воют, приговаривая
и причитывая. Среди их бросилось мне в глаза значительное
лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние; она сидела на
толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову
руками: то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились:
молитву они шептали или проклятие?
Между тем надо было на что-нибудь решиться и схватить
преступника. Никто, однако, не отваживался броситься первый.
Я подошел к окну и посмотрел в щель ставня: бледный, он лежал
на полу, держа в правой руке пистолет; окровавленная шашка
лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались
кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за голову, как будто
неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости
в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не
велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше
это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
В это время старый есаул подошел к двери и назвал его
по имени; тот откликнулся.
– Согрешил, брат Ефимыч, – сказал есаул: – так уж нечего
делать, покорись.
– Не покорюсь, – отвечал казак.
– Побойся бога, ведь ты не чеченец окаянный, а честный
христианин; – ну уж коли грех твой тебя попутал, нечего делать:
своей судьбы не минуешь.[12]
– Не покорюсь! – закричал казак грозно, и слышно было,
как щелкнул взведенный курок.
– Эй, тетка, – сказал есаул старухе: – поговори сыну:
авось тебя послушает... Ведь это только бога гневить. Да посмотри,
вот и господа уж два часа дожидаются.
Старуха посмотрела на него пристально и покачала головой.
– Василий Петрович, – сказал есаул, подойдя к майору: –
он не сдастся: я его знаю. А если дверь разломать, то много наших
перебьет. Не прикажете ли лучше его пристрелить? в ставне
щель широкая.
В эту минуту у меня в голове промелькнула странная мысль:
подобно Вуличу я вздумал испытать судьбу.
– Погодите, – сказал я майору: – я его возьму живого.
Велев есаулу завести с ним разговор и поставив у дверей
трех казаков, готовых ее выбить и броситься мне на помощь
при данном знаке, я обошел хату и приблизился к роковому
окну. Сердце мое сильно билось.
– Ах ты окаянный! – кричал есаул: – что ты над нами
смеешься, что ли? али думаешь, что мы с тобой не совладаем? –
Он стал стучать в дверь изо всей силы: я, приложив глаз к щели,
следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны
нападения, – и вдруг оторвал ставень и бросился в окно головой
вниз. Выстрел раздался у меня над самым ухом, пуля сорвала
эполет. Но дым, наполнивший комнату, помешал моему противнику
найти шашку, лежавшую возле него. Я схватил его за руки;
казаки ворвались, и не прошло трех минут, как преступник был
уж связан и отведен под конвоем. Народ разошелся. Офицеры
меня поздравляли – и точно, было с чем!
После всего этого, как бы, кажется, не сделаться фаталистом?
но кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?.. и как
часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах
рассудка!..
Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает
решительности характера – напротив; что до меня касается,
то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что́ меня
ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится – а смерти не
минуешь!
Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу всё,
что случилось со мною и чему был я свидетель, и пожелал узнать
его мнение насчет предопределения; он сначала не понимал этого
слова, но я объяснил его как мог, и тогда он сказал, значительно
покачав головою:
– Да-с! конечно-с! – это штука довольно мудреная! Впрочем
эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны,
или недовольно крепко прижмешь пальцем; признаюсь, не люблю
я также винтовок черкесских; они как-то нашему брату неприличны,
– приклад маленький, того и гляди нос обожжет... Зато
уж шашки у них – просто мое почтение!..
Потом он примолвил, несколько подумав:
– Да, жаль беднягу... Чёрт же его дернул ночью с пьяным
разговаривать!.. Впрочем, видно, уж так у него на роду было
написано......
Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит
метафизических прений.[13]
КОНЕЦ
1838 - 1841 |
Источник: М. Ю. Лермонтов. Герой нашего времени.
– М.: Детская лит., 1996, стр. 170–179. |
|
|
|
1. «Фаталист» – Повесть «Фаталист» играет роль двойного финала: ею не только заканчивается «Журнал Печорина», но и замыкается вся «цепь повестей», образующая роман. Автор избавил себя от традиционной обязанности говорить в конце романа о дальнейшей судьбе героя и о его смерти, потому что об этом было сообщено раньше (в рассказе «Максим Максимыч» и в предисловии к «Журналу Печорина»). Проблема финала решена иначе: в основу последней повести положен вопрос о «судьбе», о «предопределении», о «фатализме» – вопрос, характерный для мировоззрения и поведения людей 30-х годов (последекабристской эпохи). Он подготовлен и самым ходом событий внутри романа, поскольку и в «Тамани» и в «Княжне Мери» герой оказывается на краю гибели. Повесть «Фаталист» выполняет роль финала тем, что подводит итог личности и поведению героя, открывая в нем такие черты мужества и активности, которые имеют уже не только интимный, но и общественный смысл. Печорин не хочет и не считает нужным рассматривать вопрос о «предопределении» отвлеченно: «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера – напротив; что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится – а смерти не минуешь». Этим рассуждением вопрос о «фатализме» не решается, но снимается – как не имеющий жизненного значения и смысла. Надо при этом учесть, что под словом «фатализм» Лермонтов подразумевал не только фаталистическое умонастроение вообще, но и распространенную в это время (и осужденную им в «Думе») позицию пассивного «примирения с действительностью». Слова Белинского о предисловии — «Читая строки, читаешь и между строками» – надо отнести ко всему роману и, может быть, больше всего к повести «Фаталист».
Что касается Вулича, то в литературе о «Герое нашего времени» указывается на сходство этого лица с поручиком лейб-гвардии Конного полка И. В. Вуичем, описанным в «Воспоминаниях» Г. И. Филипсона (М, 1885, стр. 85). Это сходство поддерживается тем, что в рукописи «Фаталиста» фамилия Вулича – Вуич.
Далее комментарии по источнику:
Мануйлов В. А. Комментарии // Лермонтов М. Ю. Герой нашего времени. – СПб.: Академич. проект, 1996. – С. 193–369.
2. Мне как-то раз случилось прожить две недели в казачьей станице на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты... – по всей вероятности, место действия «Фаталиста» – станица Червленная, в которой Лермонтов останавливался по пути в Кизляр в 1837 году.
3. Рассуждали о том, что мусульманское поверье, будто судьба человека написана на небесах, находит и между нами, христианами, многих поклонников... – «Учение и вера в предопределение (фатализм), в то, что ход и исход жизни каждого человека извечно предопределены свыше и человек не властен ни в чем его изменить, выполняя в своей жизни лишь божественные предначертания, составляет одну из основ магометанского религиозного жизнепонимания. Исторические корни этого учения таковы: для мусульманина, как и для христианина, бог всемогущ и всеведущ; будущее ему также хорошо известно, как прошлое и настоящее; все, что делается в мире, делается по его воле; и в то же время человек может исполнять и не исполнять предписания божии и за их исполнение подлежит ответственности. Учение о боге, таким образом, могло развиваться или в сторону учения о предопределении, или в сторону признания свободной человеческой воли. .
4. – за (латин.).
5. – против (латин.).
6. Была только одна страсть, которой он не таил: страсть к игре. – образ Вулича примыкает к галерее страстных игроков, которыми изобилует русская литература первой половины XIX века. Лермонтов хорошо помнил Сильвио из «Выстрела» и Германна из «Пиковой дамы» Пушкина. В творчестве Лермонтова созданию образа Вулича предшествовала работа над «Маскарадом», где большое внимание уделено изображению игроков, и в том числе Арбенина, Казарина и Звездича. Уже когда «Герой нашего времени» вышел в свет, в начале 1841 года, Лермонтов вернулся к изображению игрока Лугина в отрывке из неоконченной повести «Штосс». Одновременно с Лермонтовым ряд образов игроков был создан Гоголем («Игроки», Ноздрев в «Мертвых душах»).
Этот интерес к карточной игре не случаен. Двадцатые, и в особенности тридцатые годы в России, да и на Западе, характеризуются широко распространенным увлечением игрой в карты. Для некоторых слоев разоряющегося дворянства карты становятся постоянным «промыслом», неверным, но заманчивым способом обогащения.
Ю. М. Лотман связывает тему карточной игры с темой судьбы. «Азартные игры, – пишет он, – фараон, банк, штосс – это игры с упрощенными правилами, и они ставят выигрыш полностью в зависимость от случая. Это позволяло связывать вопросы выигрыша и проигрыша с «фортуной» – философией успеха и шире – видеть в них как бы модель мира, в котором господствует случай:
Что ни толкуй Вольтер или Декарт –
Мир для меня — колода карт,
Жизнь – банк; рок мечет, я играю.
И правила игры я к людям применяю („Маскарад”). (Лотман Ю. М. Проблема Востока и Запада в творчестве позднего Лермонтова // Лермонтовский сборник. Л., 1985. С. 13).
7. ...раз, во время экспедиции, ночью, он на подушке метал банк; ему ужасно везло. – речь идет об игре в банк. Вулич – банкомет. Он ставил определенную сумму (метал или держал банк). Другие игроки – «понтёры» «понтировали», шли против него. Каждый из понтёров объявлял свою сумму, которую он «отвечает»; она могла быть меньше суммы, объявленной банкометом, или равна ей. В случае, как было с Вуличем, она равнялась всей сумме банкомета: «ва банк»! – это значит, что игра достигла предела денежного напряжения, выигравший получил бы всю сумму, находящуюся в банке. Поэтому банкомет Вулич непременно хотел «докинуть талью», то есть довести до конца промет колоды, пока не объявится карта, объявленная его противником-понтёром, в данном случае семерка. Только когда семерка была «дана» и этим определился выигрыш понтёра, проигравший Вулич оторвался от карт и «явился в цепь». В самозабвении игрока Вулич нарушил военную дисциплину. Эта черта была нужна Лермонтову, чтобы показать силу страсти, которая владела Вуличем.
8. Утверждаю, что нет предопределения... – Ю. М. Лотман заметил, что Печорин произносит эти слова за несколько минут до того, как предсказывает Вуличу близкую смерть, основываясь на том, что «на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы. Западное «нет предопределения» и восточное «неизбежная судьба» почти сталкиваются на его языке» (Лотман Ю. М. Проблема Востока и Запада в творчестве позднего Лермонтова // Лермонтовский сборник. Л., 1985. С. 15).
9. Я возвращался домой... звезды спокойно сияли... – всё это размышление Печорина стоит в близкой связи с давними мыслями самого Лермонтова. Взгляд на звездное небо внушал ему, что человек одинок, что природа равнодушна к нему. Ср. стихотворение «Небо и звезды» (1831).
В «Демоне» звезды поставлены в пример человеку:
В день томительный несчастья
Ты о них лишь вспомяни;
Будь к земному без участья
И беспечна как они!
В «Сказке для детей» Демон говорит:
И улыбались звезды голубые,
Глядя с высот на гордый прах земли,
Как будто мир достоин их любви,
Как будто им земля небес дороже...
Жалоба Печорина «А мы, их жалкие потомки...» представляет собою отчасти повторение жалобы самого Лермонтова в «Думе»:
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно-малодушны,
И перед властию – презренные рабы.
10. ...были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!.. – речь идет об астрологах, которые в древности и в средние века пытались предсказывать судьбы людей по положению на небе небесных светил в момент рождения того или иного человека. Вера в астрологические предсказания была так сильна, что еще в XVIII веке астрономам приходилось составлять гороскопы – таблицы, анализирующие положение звезд в час рождения человека и определяющие их влияние на его судьбу. Печорин относился к таким предсказаниям иронически, но завидовал этому проявлению фатализма, потому что люди, верившие во влияние небесных светил на земные дела, были будто бы сильнее современных людей, дрожащих за свою жизнь.
11. ...усталость, как после ночной битвы с привидением... – образ этот заимствован из сохраненного Библией древнего еврейского мифа о борьбе патриарха Якова с богом.
12. Побойся бога, ведь ты не чеченец окаянный, а честный христианин; – ну, уж коли грех твой тебя попутал, нечего делать: своей судьбы не минуешь! – ирония Лермонтова направлена на парадоксальность того факта, что есаул, подчеркивая принадлежность казака православной вере, а не магометанской, именно русскому сознанию приписывает покорность судьбе.
13. Больше я от него ничего не мог добиться... – «Фаталист» кончается юмористически краткой беседой Печорина об азиатских курках в черкесских винтовках с простодушно-лукавым, неподатливым Максимом Максимычем, так умно и тактично избегающим «метафизических прений». Такою же усмешкой оканчивается и «Тамань»: «Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности?» .
Лев Толстой в «Набеге» так же завершил беседу, которую рассказчик пытается завязать на «метафизическую тему» с капитаном Хлоповым, напоминающим Максима Максимыча. Хлопов прямо, без околичностей отклоняет бесплодный разговор: «...вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним поговорите. Он и стихи пишет» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90-та т. Т. 3. М.; Л.: ГИХЛ, 1932. С. 17).
|
|
Композиционная особенность романа заключается в той последовательности, с которой расположены составляющие
его повести: развитие сюжета связано не с историей жизни героя, а с историей знакомства автора с героем, то есть с "историей" раскрытия характера героя.
Попробуйте восстановить хронологию событий,
выполнив тест >>> |
|
|
|
|
|
|
|
|
|