НОЧЬ ТРЕТЬЯ
Сегодня был день печальный, дождливый, без просвета, точно будущая старость моя. Меня теснят такие странные мысли, такие темные ощущения, такие еще неясные для меня вопросы толпятся в моей голове, – а как-то нет ни силы, ни хотения их разрешить. Не мне разрешить всё это!
Сегодня мы не увидимся. Вчера, когда мы прощались, облака стали заволакивать небо и подымался туман. Я сказал, что завтра будет дурной день; она не отвечала, она не хотела против себя говорить; для нее этот день и светел и ясен, и ни одна тучка не застелет ее счастия.
– Коли будет дождь, мы не увидимся! – сказала она. – Я не приду.
Я думал, что она и не заметила сегодняшнего дождя, а между тем не пришла.
Вчера было наше третье свиданье, наша третья белая ночь...
Однако, как радость и счастие делают человека прекрасным! как кипит сердце любовью! Кажется, хочешь излить всё свое сердце в другое сердце, хочешь, чтоб всё было весело, всё смеялось. И как заразительна эта радость! Вчера в ее словах было столько неги, столько доброты ко мне в сердце... Как она ухаживала за мной, как ласкалась ко мне, как ободряла и нежила – мое сердце! О, сколько кокетства от счастия! А я... Я принимал всё за чистую монету; я думал, что она...
Но, боже мой, как же мог я это думать? как же мог я быть так слеп, когда уже всё взято другим, всё не мое; когда, наконец, даже эта самая нежность ее, ее забота, ее любовь... да, любовь ко мне, – была не что иное, как радость о скором свидании с другим, желание навязать и мне свое счастие?.. Когда он не пришел, когда мы прождали напрасно, она же нахмурилась, она же заробела и струсила. Все движения ее, все слова ее уже стали не так легки, игривы и веселы. И, странное дело, – она удвоила ко мне свое внимание, как будто инстинктивно желая на меня излить то, чего сама желала себе, за что сама боялась, если б оно не сбылось. Моя Настенька так оробела, так перепугалась, что, кажется, поняла наконец, что люблю ее, и сжалилась над моей бедной любовью. Так, когда мы несчастны, мы сильнее чувствуем несчастие других; чувство не разбивается, а сосредоточивается...
Я пришел к ней с полным сердцем и едва дождался свидания. Я не предчувствовал того, что буду теперь ощущать, не предчувствовал, что всё это не так кончится. Она сияла радостью, она ожидала ответа. Ответ был он сам. Он должен был прийти, прибежать на ее зов. Она пришла раньше меня целым часом. Сначала она всему хохотала, всякому слову моему смеялась. Я начал было говорить и умолк.
– Знаете ли, отчего я так рада? – сказала она, – так рада на вас смотреть? так люблю вас сегодня?
– Ну? – спросил я, и сердце мое задрожало.
– Я оттого люблю вас, что вы не влюбились в меня. Ведь вот иной, на вашем месте, стал бы беспокоить, приставать, разохался бы, разболелся, а вы такой милый!
Тут она так сжала мою руку, что я чуть не закричал. Она засмеялась.
– Боже! какой вы друг! – начала она через минуту очень серьезно. – Да вас бог мне послал! Ну, что бы со мной было, если б вас со мной теперь не было? Какой вы бескорыстный! Как хорошо вы меня любите! Когда я выйду замуж, мы будем очень дружны, больше чем как братья. Я буду вас любить почти так, как его...
Мне стало как-то ужасно грустно в это мгновение; однако ж что-то похожее на смех зашевелилось в душе моей.
– Вы в припадке, – сказал я, – вы трусите; вы думаете, что он не придет.
– Бог с вами! – отвечала она, – если б я была меньше счастлива, я бы, кажется, заплакала от вашего неверия, от ваших упреков. Впрочем, вы меня навели на мысль и задали мне долгую думу; но я подумаю после, а теперь признаюсь вам, что правду вы говорите! Да! я как-то сама не своя; я как-то вся в ожидании и чувствую всё как-то слишком легко. Да полноте, оставим про чувства!..
В это время послышались шаги, и в темноте показался прохожий, который шел к нам навстречу. Мы оба задрожали; она чуть не вскрикнула. Я опустил ее руку и сделал жест, как будто хотел отойти. Но мы обманулись: это был не он.
– Чего вы боитесь? Зачем вы бросили мою руку? – сказала она, подавая мне ее опять. – Ну, что же? мы встретим его вместе. Я хочу, чтоб он видел, как мы любим друг друга.
– Как мы любим друг друга! – закричал я.
"О Настенька, Настенька! – подумал я, – как этим словом ты много сказала! От этакой любви, Настенька, в иной час холодеет на сердце и становится тяжело на душе. Твоя рука холодная, моя горячая как огонь. Какая слепая ты, Настенька!.. О! как несносен счастливый человек в иную минуту! Но я не мог на тебя рассердиться!.."
Наконец сердце мое переполнилось.
– Послушайте, Настенька! – закричал я, – знаете ли, что со мной было весь день?
– Ну что, что такое? рассказывайте скорее! Что ж вы до сих пор всё молчали!
– Во-первых, Настенька, когда я исполнил все ваши комиссии, отдал письмо, был у ваших добрых людей, потом... потом я пришел домой и лег спать.
– Только-то? – перебила она засмеявшись.
– Да, почти только-то, – отвечал я скрепя сердце, потому что в глазах моих уже накипали глупые слезы. – Я проснулся за час до нашего свидания, но как будто и не спал. Не знаю, что было со мною. Я шел, чтоб вам это всё рассказать, как будто время для меня остановилось, как будто одно ощущение, одно чувство должно было остаться с этого времени во мне навечно, как будто одна минута должна была продолжаться целую вечность и словно вся жизнь остановилась для меня... Когда я проснулся, мне казалось, что какой-то музыкальный мотив, давно знакомый, где-то прежде слышанный, забытый и сладостный, теперь вспоминался мне. Мне казалось, что он всю жизнь просился из души моей, и только теперь...
– Ах, боже мой, боже мой! – перебила Настенька, – как же это всё так? Я не понимаю ни слова.
– Ах, Настенька! мне хотелось как-нибудь передать вам это странное впечатление... – начал я жалобным голосом, в котором скрывалась еще надежда, хотя весьма отдаленная.
– Полноте, перестаньте, полноте! – заговорила она, и в один миг она догадалась, плутовка!
Вдруг она сделалась как-то необыкновенно говорлива, весела, шаловлива. Она взяла меня под руку, смеялась, хотела, чтоб и я тоже смеялся, и каждое смущенное слово мое отзывалось в ней таким звонким, таким долгим смехом... Я начинал сердиться, она вдруг пустилась кокетничать.
– Послушайте, – начала она, – а ведь мне немножко досадно, что вы не влюбились в меня. Разберите-ка после этого человека! Но все-таки, господин непреклонный, вы не можете не похвалить меня за то, что я такая простая. Я вам всё говорю, всё говорю, какая бы глупость ни промелькнула у меня в голове.
– Слушайте! Это одиннадцать часов, кажется? – сказал я, когда мерный звук колокола загудел с отдаленной городской башни. Она вдруг остановилась, перестала смеяться и начала считать.
– Да, одиннадцать, – сказала она наконец робким, нерешительным голосом.
Я тотчас же раскаялся, что напугал ее, заставил считать часы, и проклял себя за припадок злости. Мне стало за нее грустно, и я не знал, как искупить свое прегрешение. Я начал ее утешать, выискивать причины его отсутствия, подводить разные доводы, доказательства. Никого нельзя было легче обмануть, как ее в эту минуту, да и всякий в эту минуту как-то радостно выслушивает хоть какое бы то ни было утешение и рад-рад, коли есть хоть тень оправдания.
– Да и смешное дело, – начал я, всё более и более горячась и любуясь на необыкновенную ясность своих доказательств, – да и не мог он прийти; вы и меня обманули и завлекли, Настенька, так что я и времени счет потерял... Вы только подумайте: он едва мог получить письмо; положим, ему нельзя прийти, положим, он будет отвечать, так письмо придет не раньше как завтра. Я за ним завтра чем свет схожу и тотчас же дам знать. Предположите, наконец, тысячу вероятностей: ну, его не было дома, когда пришло письмо, и он, может быть, его и до сих пор не читал? Ведь всё может случиться.
– Да, да! – отвечала Настенька, – я и не подумала; конечно, всё может случиться, – продолжала она самым сговорчивым голосом, но в котором, как досадный диссонанс, слышалась какая-то другая, отдаленная мысль. – Вот что вы сделайте, – продолжала она, – вы идите завтра как можно раньше и, если получите что-нибудь, тотчас же дайте мне знать. Вы ведь знаете, где я живу? – И она начала повторять мне свой адрес.
Потом она вдруг стала так нежна, так робка со мною... Она, казалось, слушала внимательно, что я ей говорил; но когда я обратился к ней с каким-то вопросом, она (смолчала, смешалась и отворотила от меня головку. Я заглянул ей в глаза – так и есть: она плакала.
– Ну, можно ли, можно ли? Ах, какое вы дитя! Какое ребячество!.. Полноте!
Она попробовала улыбнуться, успокоиться, но подбородок ее дрожал и грудь всё еще колыхалась.
– Я думаю об вас, – сказала она мне после минутного молчания, – вы так добры, что я была бы каменная, если б не чувствовала этого. Знаете ли, что мне пришло теперь в голову? Я вас обоих сравнила. Зачем он – не вы? Зачем он не такой, как вы? Он хуже вас, хоть я и люблю его больше вас.
Я не отвечал ничего. Она, казалось, ждала, чтоб я сказал что-нибудь.
– Конечно, я, может быть, не совсем еще его понимаю, не совсем его знаю. Знаете, я как будто всегда боялась его; он всегда был такой серьезный, такой как будто гордый. Конечно, я знаю, что это он только смотрит так, что в сердце его больше, чем в моем, нежности... Я помню, как он посмотрел на меня тогда, как я, помните, пришла к нему с узелком; но все-таки я его как-то слишком уважаю, а ведь это как будто бы мы и неровня?
– Нет, Настенька, нет, – отвечал я, – это значит, что вы его больше всего на свете любите, и гораздо больше себя самой любите.
– Да, положим, что это так, – отвечала наивная Настенька, – но знаете ли, что мне пришло теперь в голову? Только я теперь не про него буду говорить, а так, вообще; мне уже давно всё это приходило в голову. Послушайте, зачем мы все не так, как бы братья с братьями? Зачем самый лучший человек всегда как будто что-то таит от другого и молчит от него? Зачем прямо, сейчас, не сказать что есть на сердце, коли знаешь, что не на ветер свое слово скажешь? А то всякий так смотрит, как будто он суровее, чем он есть на самом деле, как будто все боятся оскорбить свои чувства, коли очень скоро выкажут их...
– Ах, Настенька! правду вы говорите; да ведь это происходит от многих причин, – перебил я, сам более чем когда-нибудь в эту минуту стеснявший свои чувства.
– Нет, нет! – отвечала она с глубоким чувством. – Вот вы, например, не таков, как другие! Я, право, не знаю, как бы вам это рассказать, что я чувствую; но мне кажется, вы вот, например... хоть бы теперь... мне кажется, вы чем-то для меня жертвуете, – прибавила она робко, мельком взглянув на меня. – Вы меня простите, если я вам так говорю: я ведь простая девушка; я ведь мало еще видела на свете и, право, не умею иногда говорить, – прибавила она голосом, дрожащим от какого-то затаенного чувства, и стараясь между тем улыбнуться, – но мне только хотелось сказать вам, что я благодарна, что я тоже всё это чувствую... О, дай вам бог за это счастия! Вот то, что вы мне насказали тогда о вашем мечтателе, совершенно неправда то есть, я хочу сказать, совсем до вас не касается. Вы выздоравливаете, вы, право, совсем другой человек, чем как сами себя описали. Если вы когда-нибудь полюбите, то дай вам бог счастия с нею! А ей я ничего не желаю, потому что она будет счастлива с вами. Я знаю, я сама женщина и вы должны мне верить, если я вам так говорю...
Она замолкла и крепко пожала руку мне. Я тоже не мог ничего говорить от волнения. Прошло несколько минут.
– Да, видно, что он не придет сегодня! – сказала она наконец, подняв голову. – Поздно!..
– Он придет завтра, – сказал я самым уверительным и твердым голосом.
– Да, – прибавила она, развеселившись, – я сама теперь вижу, что он придет только завтра. Ну, так до свиданья! до завтра! Если будет дождь, я, может быть, не приду. Но послезавтра я приду, непременно приду, что со мной ни было; будьте здесь непременно; я хочу вас видеть, я вам всё расскажу.
И потом, когда мы прощались, она подала мне руку и сказала, ясно взглянув на меня:
– Ведь мы теперь навсегда вместе, не правда ли?
О! Настенька, Настенька! Если б ты знала, в каком я теперь одиночестве!
Когда пробило девять часов, я не мог усидеть в комнате, оделся и вышел, несмотря на ненастное время. Я был там, сидел на нашей скамейке. Я было пошел в их переулок, но мне стало стыдно, и я воротился, не взглянув на их окна, не дойдя двух шагов до их дома. Я пришел домой в такой тоске, в какой никогда не бывал. Какое сырое, скучное время! Если б была хорошая погода, я бы прогулял там всю ночь...
Но до завтра, до завтра! Завтра она мне всё расскажет.
Однако письма сегодня не было. Но, впрочем, так и должно было быть. Они уже вместе...
НОЧЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Боже, как всё это кончилось! Чем всё это кончилось! Я пришел в девять часов. Она была уже там. Я еще издали заметил ее; она стояла, как тогда, в первый раз, облокотясь на перила набережной, и не слыхала, как я подошел к ней.
– Настенька! – окликнул я ее, через силу подавляя свое волнение.
Она быстро обернулась ко мне.
– Ну! – сказала она, – ну! поскорее!
Я смотрел на нее в недоумении.
– Ну, где же письмо? Вы принесли письмо? – повторила она, схватившись рукой за перила.
– Нет, у меня нет письма, – сказал я наконец, – разве он еще не был?
Она страшно побледнела и долгое время смотрела на меня неподвижно. Я разбил последнюю ее надежду.
– Ну, бог с ним! – проговорила она наконец прерывающимся голосом, – бог с ним, – если он так оставляет меня.
Она опустила глаза, потом хотела взглянуть на меня, но не могла. Еще несколько минут она пересиливала свое волнение, но вдруг отворотилась, облокотясь на балюстраду набережной, и залилась слезами.
– Полноте, полноте! – заговорил было я, но у меня сил недостало продолжать, на нее глядя, да и что бы я стал говорить?
– Не утешайте меня, – говорила она плача, – не говорите про него, не говорите, что он придет, что он не бросил меня так жестоко, так бесчеловечно, как он это сделал. За что, за что? Неужели что-нибудь было в моем письме, в этом несчастном письме?..
Тут рыдания пресекли ее голос; у меня сердце разрывалось, на нее глядя.
– О, как это бесчеловечно-жестоко! – начала она снова. – И ни строчки, ни строчки! Хоть бы отвечал, что я не нужна ему, что он отвергает меня; а то ни одной строчки в целые три дня! Как легко ему оскорбить, обидеть, бедную, беззащитную девушку, которая тем и виновата, что любит его! О, сколько я вытерпела в эти три дня! Боже мой! Боже мой! Как вспомню, что я пришла к нему в первый раз сама, что я перед ним унижалась, плакала, что я вымаливала у него хоть каплю любви... И после этого!.. Послушайте, – заговорила она, обращаясь ко мне, и черные глазки ее засверкали, – да это не так! Это не может быть так; это ненатурально! Или вы, или я обманулись; может быть, он письма не получал? Может быть, он до сих пор ничего не знает? Как же можно, судите сами, скажите мне, ради бога, объясните мне, – я этого не могу понять, – как можно так варварски грубо поступить, как он поступил со мною! Ни одного слова! Но к последнему человеку на свете бывают сострадательнее. Может быть, он что-нибудь слышал, может быть, кто-нибудь ему насказал обо мне? – закричала она, обратившись ко мне с вопросом. – Как, как вы думаете?
– Слушайте, Настенька, я пойду завтра к нему от вашего имени.
– Ну!
– Я спрошу его обо всем, расскажу ему всё.
– Ну, ну!
– Вы напишите письмо. Не говорите нет, Настенька, не говорите нет! Я заставлю его уважать ваш поступок, он всё узнает, и если...
– Нет, мой друг, нет, – перебила она. – Довольно! Больше ни слова, ни одного слова от меня, ни строчки – довольно! Я его не знаю, я не люблю его больше, я его по...за...буду...
Она не договорила.
– Успокойтесь, успокойтесь! Сядьте здесь, Настенька, – сказал я, усаживая ее на скамейку.
– Да я спокойна. Полноте! Это так! Это слезы, это просохнет! Что вы думаете, что я сгублю себя, что я утоплюсь?..
Сердце мое было полно; я хотел было заговорить, но не мог.
– Слушайте! – продолжала она, взяв меня за руку, – скажите: вы бы не так поступили? вы бы не бросили той, которая бы сама к вам пришла, вы бы не бросили ей в глаза бесстыдной насмешки над ее слабым, глупым сердцем? Вы поберегли бы ее? Вы бы представили себе, что она была одна, что она не умела усмотреть за собой, что она не умела себя уберечь от любви к вам, что она не виновата, что она, наконец, не виновата... что она ничего не сделала!.. О, боже мой, боже мой!..
– Настенька! – закричал я наконец, не будучи в силах преодолеть свое волнение, – Настенька! вы терзаете меня! Вы язвите сердце мое, вы убиваете меня, Настенька! Я не могу молчать! Я должен наконец говорить, высказать, что у меня накипело тут, в сердце...
Говоря это, я привстал со скамейки. Она взяла меня за руку и смотрела на меня в удивлении.
– Что с вами? – проговорила она наконец.
– Слушайте! – сказал я решительно. – Слушайте меня, Настенька! Что я буду теперь говорить, всё вздор, всё несбыточно, всё глупо! Я знаю, что этого никогда не может случиться, но не могу же я молчать. Именем того, чем вы теперь страдаете, заранее молю вас, простите меня!..
– Ну, что, что? – говорила она, перестав плакать и пристально смотря на меня, тогда как странное любопытство блистало в ее удивленных глазках, – что с вами?
– Это несбыточно, но я вас люблю, Настенька! вот что! Ну, теперь всё сказано! – сказал я, махнув рукой. – Теперь вы увидите, можете ли вы так говорить со мной, как сейчас говорили, можете ли вы, наконец, слушать то, что я буду вам говорить...
– Ну, что ж, что же? – перебила Настенька, – что ж из этого? Ну, я давно знала, что вы меня любите, но только мне всё казалось, что вы меня так, просто, как-нибудь любите... Ах, боже мой, боже мой!
– Сначала было просто, Настенька, а теперь, теперь... я точно так же, как вы, когда вы пришли к нему тогда с вашим узелком. Хуже, чем как вы, Настенька, потому что он тогда никого не любил, а вы любите.
– Что это вы мне говорите! Я, наконец, вас совсем не понимаю. Но послушайте, зачем же это, то есть не зачем, а почему же это вы так, и так вдруг... Боже! я говорю глупости! Но вы...
И Настенька совершенно смешалась. Щеки ее вспыхнули; она опустила глаза.
– Что ж делать, Настенька, что ж мне делать? я виноват, я употребил во зло... Но нет же, нет, не виноват я, Настенька; я это слышу, чувствую, потому что мое сердце мне говорит, что я прав, потому что я вас ничем не могу обидеть, ничем оскорбить! Я был друг ваш; ну, вот я и теперь друг; я ничему не изменял. Вот у меня Теперь слезы текут, Настенька. Пусть их текут, пусть текут – они никому не мешают. Они высохнут, Настенька...
– Да сядьте же, сядьте, – сказала она, сажая меня на скамейку. – ох, боже мой!
– Нет! Настенька, я не сяду; я уже более не могу быть здесь, вы уже меня более не можете видеть; я всё скажу и уйду. Я только хочу сказать, что вы бы никогда не узнали, что я вас люблю. Я бы схоронил свою тайну. Я бы не стал вас терзать теперь, в эту минуту, моим эгоизмом. Нет! но я не мог теперь вытерпеть; вы сами заговорили об этом, вы виноваты, вы во всем виноваты, а я не виноват. Вы не можете прогнать меня от себя...
– Да нет же, нет, я не отгоняю вас, нет! – говорила Настенька, скрывая, как только могла, свое смущение, бедненькая.
– Вы меня не гоните? нет! а я было сам хотел бежать от вас. Я и уйду, только я всё скажу сначала, потому что, когда вы здесь говорили, я не мог усидеть, когда вы здесь плакали, когда вы терзались оттого, ну, оттого (уж я на зову это, Настенька), оттого, что вас отвергают, оттого, что оттолкнули вашу любовь, я почувствовал, я услышал, что в моем сердце столько любви для вас, Настенька, столько любви!.. И мне стало так горько, что я не могу помочь вам этой любовью... что сердце разорвалось, и я, я – не мог молчать, я должен был говорить, Настенька, я должен был говорить!..
– Да, да! говорите мне, говорите со мною так! – сказала Настенька с неизъяснимым движением. – Вам, может быть, странно, что я с вами так говорю, но... говорите! я вам после скажу! я вам всё расскажу!
– Вам жаль меня, Настенька; вам просто жаль меня, дружочек мой! Уж что пропало, то пропало! уж что сказано, того не воротишь! Не так ли? Ну, так вы теперь знаете всё. Ну, вот это точка отправления. Ну, хорошо! теперь всё это прекрасно; только послушайте. Когда вы сидели и плакали, я про себя думал (ох, дайте мне сказать, что я думал!), я думал, что (ну, уж конечно, этого не может быть, Настенька), я думал, что вы... я думал, что вы как-нибудь там... ну, совершенно посторонним каким-нибудь образом, уж больше его не любите. Тогда, – я это и вчера и третьего дня уже думал, Настенька, – тогда я бы сделал так, я бы непременно сделал так, что вы бы меня полюбили: ведь вы сказали, ведь вы сами говорили, Настенька, что вы меня уже почти совсем полюбили. Ну, что ж дальше? Ну, вот почти и всё, что я хотел сказать; остается только сказать, что бы тогда было, если б вы меня полюбили, только это, больше ничего! Послушайте же, друг мой, – потому что вы все-таки мой друг, – я, конечно, человек простой, бедный, такой незначительный, только не в том дело (я как-то всё не про то говорю, это от смущения, Настенька), а только я бы вас так любил, так любил, что если б вы еще и любили его и продолжали любить того, которого я не знаю, то все-таки не заметили бы, что моя любовь как-нибудь там для вас тяжела. Вы бы только слышали, вы бы только чувствовали каждую минуту, что подле вас бьется благодарное, благодарное сердце, горячее сердце, которое за вас... Ох, Настенька, Настенька! что вы со мной сделали!..
– Не плачьте же, я не хочу, чтоб вы плакали, – сказала Настенька, быстро вставая со скамейки, – пойдемте, встаньте, пойдемте со мной, не плачьте же, не плачьте, – говорила она, утирая мои слезы своим платком, – ну, пойдемте теперь; я вам, может быть, скажу что-нибудь... Да, уж коли теперь он оставил меня, коль он позабыл меня, хотя я еще и люблю его (не хочу вас обманывать) ... но, послушайте, отвечайте мне. Если б я, например, вас полюбила, то есть если б я только... Ох, друг мой, друг мой! как я подумаю, как подумаю, что я вас оскорбляла тогда, что смеялась над вашей любовью, когда вас хвалила за то, что вы не влюбились!.. О, боже! да как же я этого не предвидела, как я не предвидела, как я была так глупа, но... ну, ну, я решилась, я всё скажу...
– Послушайте, Настенька, знаете что? я уйду от вас, вот что! Просто я вас только мучаю. Вот у вас теперь угрызения совести за то, что вы насмехались, а я не хочу, Да, не хочу, чтоб вы, кроме вашего горя... я, конечно, виноват, Настенька, но прощайте!
– Стойте, выслушайте меня: вы можете ждать?
– Чего ждать, как?
– Я его люблю; но это пройдет, это должно пройти это не может не пройти; уж проходит, я слышу... Почем знать, может быть, сегодня же кончится, потому что я его ненавижу, потому что он надо мной насмеялся, тогда как вы плакали здесь вместе со мною, потому что вы не отвергли бы меня, как он, потому что вы любите, а он не любил меня, потому что я вас, наконец, люблю сама... да, люблю! люблю, как вы меня любите; я же ведь сама еще прежде вам это сказала, вы сами слышали, – потому люблю, что вы лучше его, потому, что вы благороднее его, потому, потому, что он...
Волнение бедняжки было так сильно, что она не докончила, положила свою голову мне на плечо, потом на грудь и горько заплакала. Я утешал, уговаривал ее, но она не могла перестать; она всё жала мне руку и говорила между рыданьями: "Подождите, подождите; вот я сейчас! перестану! Я вам хочу сказать... вы не думайте, чтоб эти слезы, – это так, от слабости, подождите, пока пройдет..." Наконец она перестала, отерла слезы, и мы снова пошли. Я было хотел говорить, но она долго еще всё просила меня подождать. Мы замолчали... Наконец она собралась с духом и начала говорить...
– Вот что, – начала она слабым и дрожащим голосом, но в котором вдруг зазвенело что-то такое, что вонзилось мне прямо в сердце и сладко заныло в нем, – не думайте, что я так непостоянна и ветрена, не думайте, что я могу так легко и скоро позабыть и изменить... Я целый год его любила и богом клянусь, что никогда, никогда даже мыслью не была ему неверна. Он презрел это; он насмеялся надо мною, – бог с ним! Но он уязвил меня и оскорбил мое сердце. Я – я не люблю его, потому что я могу любить только то, что великодушно, что понимает меня, что благородно; потому что я сама такова, и он недостоин меня, – ну, бог с ним! Он лучше сделал, чем когда бы я потом обманулась в своих ожиданиях и узнала, кто он таков... Ну, кончено! Но почем знать, добрый друг мой, – продолжала она, пожимая мне руку, – почем знать, может быть, и вся любовь моя была обман чувств, воображения, может быть, началась она шалостью, пустяками, оттого, что я была под надзором у бабушки? Может быть, я должна любить другого, а не его, не такого человека, другого, который пожалел бы меня и, и... Ну, оставим, оставим это, – перебила Настенька, задыхаясь от волнения, – я вам только хотела сказать... я вам хотела сказать, что если, несмотря на то что я люблю его (нет, любила его), если, несмотря на то, вы еще скажете... если вы чувствуете, что ваша любовь так велика, что может наконец вытеснить из Моего сердца прежнюю... если вы захотите сжалиться надо мною, если вы не захотите меня оставить одну в моей судьбе, без утешения, без надежды, если вы захотите любить меня всегда, как теперь меня любите, то клянусь, что благодарность... что любовь моя будет наконец достойна вашей любви... Возьмете ли вы теперь мою руку?
– Настенька, – закричал я, задыхаясь от рыданий, – Настенька!.. О Настенька!..
– Ну, довольно, довольно! ну, теперь совершенно довольно! – заговорила она, едва пересиливая себя, -- ну, теперь уже всё сказано; не правда ли? так? Ну, и вы счастливы, и я счастлива; ни слова же об этом больше; подождите; пощадите меня... Говорите о чем-нибудь другом, ради бога!..
– Да, Настенька, да! довольно об этом, теперь я счастлив, я... Ну, Настенька, ну, заговорим о другом, поскорее, поскорее заговорим; да! я готов...
И мы не знали, что говорить, мы смеялись, мы плакали, мы говорили тысячи слов без связи и мысли; мы то ходили по тротуару, то вдруг возвращались назад и пускались переходить через улицу; потом останавливались и опять переходили на набережную; мы были как дети...
– Я теперь живу один, Настенька, – заговорил я, – а завтра... Ну, конечно, я, знаете, Настенька, беден, у меня всего тысяча двести, но это ничего...
– Разумеется, нет, а у бабушки пенсион; так она нас не стеснит. Нужно взять бабушку.
– Конечно, нужно взять бабушку... Только вот Матрена...
– Ах, да и у нас тоже Фекла!
– Матрена добрая, только один недостаток: у ней нет воображения, Настенька, совершенно никакого воображения; но это ничего!..
– Всё равно; они обе могут быть вместе; только вы завтра к нам переезжайте.
– Как это? к вам! Хорошо, я готов...
– Да, вы наймите у нас. У нас там, наверху, мезонин; он пустой; жилица была, старушка, дворянка, она съехала. И бабушка, я знаю, хочет молодого человека пустить; я говорю: "Зачем же молодого человека?" А она говорит: "Да так, я уже стара, а только ты не подумай, Настенька, что я за него тебя хочу замуж сосватать". Я и догадалась, что это для того...
– Ах, Настенька!..
И оба мы засмеялись.
– Ну, полноте же, полноте. А где же вы живете? я и забыла.
– Там, у –ского моста, в доме Баранникова.
– Это такой большой дом?
– Да, такой большой дом.
– Ах, знаю, хороший дом; только вы, знаете, бросьте его и переезжайте к нам поскорее...
– Завтра же, Настенька, завтра же; я там немножко должен за квартиру, да это ничего... Я получу скоро жалованье...
– А знаете, я, может быть, буду уроки давать; сама выучусь и буду давать уроки...
– Ну вот и прекрасно... а я скоро награждение получу, Настенька...
– Так вот вы завтра и будете мой жилец...
– Да, и мы поедем в "Севильского цирюльника", потому что его теперь опять дадут скоро.
– Да, поедем, – сказала смеясь Настенька, – нет, лучше мы будем слушать не "Цирюльника", а что-нибудь другое...
– Ну хорошо, что-нибудь другое; конечно, это будет лучше, а то я не подумал...
Говоря это, мы ходили оба как будто в чаду, в тумане, как будто сами не знали, что с нами делается. То останавливались и долго разговаривали на одном месте, то опять пускались ходить и заходили бог знает куда, и опять смех, опять слезы... То Настенька вдруг захочет домой, я не смею удерживать и захочу проводить ее до самого дома; мы пускаемся в путь и вдруг через четверть часа находим себя на набережной у нашей скамейки. То она вздохнет, и снова слезинка набежит на глаза; я оробею, похолодею... Но она тут же жмет мою руку и тащит меня снова ходить, болтать, говорить...
– Пора теперь, пора мне домой; я думаю, очень поздно, – сказала наконец Настенька, – полно нам так ребячиться!
– Да, Настенька, только уж я теперь не засну; я домой не пойду.
– Я тоже, кажется, не засну; только вы проводите меня...
– Непременно!
– Но уж теперь мы непременно дойдем до квартиры.
– Непременно, непременно...
– Честное слово?.. потому что ведь нужно же когда-нибудь воротиться домой!
– Честное слово, – отвечал я смеясь...
– Ну, пойдемте!
– Пойдемте.
– Посмотрите на небо, Настенька, посмотрите! Завтра будет чудесный день; какое голубое небо, какая луна! Посмотрите: вот это желтое облако теперь застилает её, смотрите, смотрите!.. Нет, оно прошло мимо. Смотрите же, смотрите!..
Но Настенька не смотрела на облако, она стояла молча. как вкопанная; через минуту она стала как-то робко, тесно прижиматься ко мне. Рука ее задрожала в моей руке; я поглядел на нее... Она оперлась на меня еще сильнее.
В эту минуту мимо нас прошел молодой человек. Он вдруг остановился, пристально посмотрел на нас и потом опять сделал несколько шагов. Сердце во мне задрожало...
– Настенька,– сказал я вполголоса, – кто это, Настенька?
– Это он! – отвечала она шепотом, еще ближе, еще трепетнее прижимаясь ко мне... Я едва устоял на ногах.
– Настенька! Настенька! это ты! – послышался голос за нами, и в ту же минуту молодой человек сделал к нам несколько шагов.
Боже, какой крик! как она вздрогнула! как она вырвалась из рук моих и порхнула к нему навстречу!.. Я стоял и смотрел на них как убитый. Но она едва подала ему руку, едва бросилась в его объятия, как вдруг снова обернулась ко мне, очутилась подле меня, как ветер, как молния, и, прежде чем успел я опомниться, обхватила мою шею обеими руками и крепко, горячо поцеловала меня. Потом, не сказав мне ни слова, бросилась снова к нему, взяла его за руки и повлекла его за собою.
Я долго стоял и глядел им вслед... Наконец оба они исчезли из глаз моих.
УТРО
Мои ночи кончились утром. День был нехороший. Шел дождь и уныло стучал в мои стекла; в комнатке было темно, на дворе пасмурно. Голова у меня болела и кружилась; лихорадка прокрадывалась по моим членам.
– Письмо к тебе, батюшка, по городской почте, почтарь принес, – проговорила надо мною Матрена.
– Письмо! кого? – закричал я, вскакивая со стула.
– А не ведаю, батюшка, посмотри, может, там и написано от кого.
Я сломал печать. Это от нее!
"О, простите, простите меня! – писала мне Настенька, – на коленях умоляю вас, простите меня! Я обманула и вас и себя. Эта был сон, призрак... Я изныла за вас сегодня; простите, простите меня!..
Не обвиняйте меня, потому что я ни в чем не изменилась пред вами; я сказала, что буду любить вас, я и теперь вас люблю, больше чем люблю. О боже! если б я могла любить вас обоих разом! О, если б вы были он!"
"О, если б он были вы!" – пролетело в моей голове. Я вспомнил твои же слова, Настенька!
"Бог видит, что бы я теперь для вас сделала! Я знаю, что вам тяжело и грустно. Я оскорбила вас, но вы знаете – коли любишь, долго ли помнишь обиду. А вы меня любите!
Благодарю! да! благодарю вас за эту любовь. Потому что в памяти моей она напечатлелась, как сладкий сон, который долго помнишь после пробуждения; потому что я вечно буду помнить тот миг, когда вы так братски открыли мне свое сердце и так великодушно приняли в дар мое, убитое, чтоб его беречь, лелеять, вылечить его... Если вы простите меня, то память об вас будет возвышена во мне вечным, благодарным чувством к вам, которое никогда не изгладится из души моей... Я буду хранить эту память, буду ей верна, не изменю ей, не изменю своему сердцу: оно слишком постоянно. Оно еще вчера так скоро воротилось к тому, которому принадлежало навеки.
Мы встретимся, вы придете к нам, вы нас не оставите, вы будете вечно другом, братом моим... И когда вы увидите меня, вы подадите мне руку, да? вы подадите мне ее, вы простили меня, не правда ли? Вы меня любите по-прежнему?
О, любите меня, не оставляйте меня, потому что я вас так люблю в эту минуту, потому что я достойна любви вашей, потому что я заслужу ее... друг мой милый! На будущей неделе я выхожу за него. Он воротился влюбленный, он никогда не забывал обо мне... Вы не рассердитесь за то, что я об нем написала. Но я хочу прийти к вам вместе с ним; вы его полюбите, не правда ли?..
Простите же, помните и любите вашу
Настеньку".
Я долго перечитывал это письмо; слезы просились из глаз моих. Наконец оно выпало у меня из рук, и я закрыл лицо.
– Касатик! а касатик! – начала Матрена.
– Что, старуха?
– А паутину-то я всю с потолка сняла; теперь хоть женись, гостей созывай, так в ту ж пору...
Я посмотрел на Матрену... Это была еще бодрая, молодая старуха, но, не знаю отчего, вдруг она представилась мне с потухшим взглядом, с морщинами на лице, согбенная, дряхлая... Не знаю отчего, мне вдруг представилось, что комната моя постарела так же, как и старуха. Стены и полы облиняли, всё потускнело; паутины развелось еще больше. Не знаю отчего, когда я взглянул в окно, мне показалось, что дом, стоявший напротив, тоже одряхлел и потускнел в свою очередь, что штукатурка на колоннах облупилась и осыпалась, что карнизы почернели и растрескались и стены из темно-желтого яркого цвета стали пегие...
Или луч солнца, внезапно выглянув из-за тучи, опять спрятался под дождевое облако, и всё опять потускнело в глазах моих; или, может быть, передо мною мелькнула так неприветно и грустно вся перспектива моего будущего, и я увидел себя таким, как я теперь, ровно через пятнадцать лет, постаревшим, в той же комнате, так ж одиноким, с той же Матреной, которая нисколько не поумнела за все эти годы.
Но чтоб я помнил обиду мою, Настенька! Чтоб я нагнал темное облако на твое ясное, безмятежное счастие, чтоб я, горько упрекнув, нагнал тоску на твое сердце, уязвил его тайным угрызением и заставил его тоскливо биться в минуту блаженства, чтоб я измял хоть один из этих нежных цветков, которые ты вплела в свои черные кудри, когда пошла вместе с ним к алтарю... О, никогда, никогда! Да будет ясно твое небо, да будет светла и безмятежна милая улыбка твоя, да будешь ты благословенна за минуту блаженства и счастия, которое ты дала другому, одинокому, благодарному сердцу!
Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..