Долинина Н. Г. Печорин и наше время. Гл. 6. "Княжна Мери"
Литература для школьников
 
 Главная
 Зарубежная  литература
 Лермонтов М.Ю.
 
М.Ю.Лермонтов в ментике
лейб-гвардии Гусарского
полка. Портрет работы
П.Е.Заболотского. 1837.
 
 
 
 
 
Княжна Мери и Грушницкий. Иллюстрация М.А.Врубеля. 1890.
Источник иллюстрации: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл." – М.: Сов. Энцикл., 1981, стр. 109.
 
 
 
 
 
Михаил Юрьевич Лермонтов
(1814 – 1841)
Долинина Н. Г.
Печорин и наше время
[1]
 
 
Гл. 6. «КНЯЖНА МЕРИ»[2]

Земле я отдал дань земную
Любви, надежд, добра и зла;
Начать готов я жизнь другую,
Молчу и жду: пора пришла;
Я в мире не оставлю брата,
И тьмой и холодом объята
Душа усталая моя;
Как ранний плод, лишенный сока,
Она увяла в бурях рока
Под знойным солнцем бытия.

ГРУШНИЦКИЙ

«Княжна Мери» — дневник, включающий в себя шестнадцать записей, иногда длинных, иногда коротких, точно датированных. Все, что происходит в повести, укладывается в небольшой срок — чуть больше месяца: с 11 мая по l6 июня. Последняя, семнадцатая запись сделана через полтора месяца, в крепости у Максима Максимыча. Но до этой записи перед нами регулярный, почти ежедневный дневник. И с первых же строк этого дневника его автор нас удивляет.

Как будто совсем другой человек, не тот Печорин, какого мы знали, пишет о Пятигорске: «...моя комната наполнилась запахом цветов... Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна... Вид с трех сторон у меня чудесный».

Печорин говорит о виде из своего окна в той манере, которой мы до сих пор не могли у него предполагать: восторженной. С цитатой из Пушкина: «...пятиглавый Бешту синеет, как «последняя туча рассеянной бури»; с ласковыми уменьшительными словами: «...внизу передо мною пестреет чистенький, новенький городок»; с неожиданными для нас бесхитростными признаниями: «...на восток смотреть веселее»; «весело жить в такой земле»; «какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах»... Есть, значит, что-то, от чего Печорину становится «весело жить»?!

И только в последних строчках этого описания Печорин как будто спохватывается: «Однако пора. Пойду к Елисаветинскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное общество».[3]

«Однако пора». Пора оставить тот искренний незащищенный тон, которым был начат дневник. Пора выйти из своего уединения — Печорина всегда тянет к людям. Пора посмотреть, что за люди здесь, на водах, с кем предстоит прожить бок о бок месяц-полтора.

И как только появляются люди, возникает тот тон, которого мы ждали от Печорина с самого начала: насмешливо-пренебрежительный, высокомерный — и в то же время горький.

Первые люди, встреченные Печориным, были «семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сертукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей...». Печорин называет эти семейства «печальными группами» — он бы, может, и сочувствовал им, но... они на него «посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сертука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись».[4]

За несколько лет до «Героя нашего времени» был впервые напечатан «Невский проспект» Гоголя. Вот как выглядит в этой повести «улица-красавица нашей столицы», «главная выставка всех лучших произведений человека»: «Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку, пятый перстень с талисманом на щегольском мизинце, шестая ножку в очаровательном башмачке, седьмой галстук, возбуждающий удивление, осьмой усы, повергающие в изумление (курсив мой.— Н. Д.).

«Семейства степных помещиков» видят в Печорине сначала петербургский покрой сюртука, а затем — армейские эполеты. Человек их не интересует, как на Невском проспекте никого не интересуют люди; эта улица — «выставка» сюртуков, носов, бакенбард, глазок, шляпок, перстней, башмачков, галстуков, усов...

Но ведь и Печорин видит в «семействах степных помещиков» прежде всего истертые сюртуки мужей и изысканные наряды дам! Когда от него «с негодованием отвернулись», «узнав армейские эполеты», он уязвлен, хотя и скрывает это за ироническим тоном. Уязвлен, а сам точно так же воспринимает людей — он заражен тем самым бездушием своего века, от которого страдает.

Вот что удивительно: мы ждем от Печорина большей озлобленности, большего презрения к людям, чем видим в его дневнике. То, что он пишет о степных помещиках, скорее печально, чем зло. «Жены местных властей» оказываются в его описании даже «очень милы; и долго милы!» Конечно, это сказано с некоторой иронией, но Печорин уже серьезно поясняет, что местные дамы «менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум».

Итак, перед нами фон, на котором будут развертываться события; совсем новый фон — мы еще ни разу не видели Печорина в шумной толпе, среди людей равного ему социального круга. Может быть, здесь найдутся ему друзья? Во всяком случае, в первый же день он встречает старого знакомого.

«Я остановился, запыхавшись, на краю горы... как вдруг слышу за собой знакомый голос:

— Печорин! давно ли здесь?

Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись».

Такова первая встреча Печорина с человеком, которого он через месяц убьет на дуэли. И сразу — подробная, объективная и в то же время неприязненная характеристика человека, с которым встретился так тепло.



«Грушницкий — юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский солдатский крестик».

Кто такой юнкер? Мы привыкли к одному значению этого слова: ученик военного училища. Но есть и другое значение: дворянин, вступивший в военную службу рядовым или унтер-офицером, но на особых правах, выделявших его среди солдат. За боевые заслуги юнкеров производили в офицеры.

Очевидно, Грушницкий именно из таких юнкеров. Почему же Печорин считает, что он носит солдатскую шинель «по особенному роду франтовства»? Потому что на Кавказе было немало офицеров, разжалованных в солдаты; среди них были декабристы, были разжалованные за дуэль — человека в толстой солдатской шинели окружал романтический ореол; Грушницкий, видимо, хочет казаться разжалованным.

Вообще все, что рассказывает о нем Печорин, говорит о том, что Грушницкий хочет производить впечатление: и солдатская шинель, и то, что он старается выглядеть старше своих лет, и то, что «говорит он скоро и вычурно». Но «георгиевский солдатский крестик» — орден Георгия Победоносца — можно было получить только «в деле». Грушницкий был ранен в ногу, награжден,— возможно, он действительно храбр.

Печорин неприязненно относится даже не лично к Грушницкому, а ко всему типу людей, к которому тот принадлежит: «...он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания».

Этих людей «просто прекрасное» не трогает. А Печорина трогает! Мы помним, как в Тамани он замечал красоту лунной ночи, и моря, и кораблей; как обрадовался в Пятигорске веткам цветущих черешен. Потому-то Грушницкий и неприятен Печорину, что он  д р а п и р у е т с я  в необыкновенные чувства. Печорину эти чувства знакомы, а для Грушницкого они — только мода.

Чем дальше, тем убийственнее становится мнение Печорина о людях, к которым принадлежит Грушницкий: «Производить эффект — их наслаждение; они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами,— иногда тем и другим. В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии».

Часто находят общее между этими словами и пушкинскими строками об одном из вариантов возможного будущего Ленского:

Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел. Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат,
Узнал бы жизнь на самом деле...

Сходство между Грушницким и Ленским, конечно, есть: Грушницкий стоит возле Печорина, как Ленский возле Онегина, обоих ждет смерть от руки Героя. Ленский, но предсказанию Пушкина, мог бы стать одним из тех «мирных помещиков», в каких, по мнению Лермонтова, превращаются люди, подобные Грушницкому.

Но Пушкин предполагает для Ленского п другое будущее:

Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден...

Грушницкий не может быть рожден «для блага мира». Главная разница между Ленским и Грушницким — в отношении к ним писателей. Пушкин  л ю б и т  Ленского, и Онегина любит, и читатель его любит и жалеет. Лермонтов Грушницкого  п р е з и р а е т,  и Печорин презирает, и читатель с первых фраз испытывает к нему неприязнь.

Сходство оказывается внешним, различие — внутренним, очень серьезным. Ленский прежде всего искренен; Грушницкий — весь показной. О подобных ему людях Печорин пишет: «Производить эффект — их наслаждение...».

Печорин — сильный человек; с ним «непременно должно соглашаться», как говорил Максим Максимыч. И мы уже невольно подчинились его влиянию, невольно соглашаемся с его мнением о Грушницком.

А если попробовать освободиться от этого влияния и посмотреть на Грушницкого непредубежденным взглядом? Ему «едва ли двадцать один год». Правильно ли так уж строго судить его за то, что он любит производить эффект? Это — свойство молодости, оно проходит с годами. Грушницкий «не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою». А кем занимался целую жизнь Печорин? Он знает «слабые струны людей», но мы уже видели: это знание служит не людям, а ему самому; не добру, а злу...

Цель Грушницкого — «сделаться героем романа». Но в его возрасте не он один мечтает «сделаться героем романа», не одни он хочет «производить эффект» и уверяет себя, «что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям».

Когда читаешь «Героя нашего времени» впервые, непременно ищешь в себе сходство с Печориным — это каждому молодому человеку лестно — и что-то находишь; но вдруг с ужасом обнаруживаешь, что Грушницкий в тебе тоже есть, и его, может быть, больше, чем Печорина... Я думаю, что и Лермонтов мог испытывать такое же чувство: что-то от Грушницкого было и в нем; вернее, что-то свое он вложил и в Грушницкого.

Молоденький мальчик, начитавшийся Марлинского,[5] по знающий людей и жизни, потому и драпирующийся в необыкновенные чувства и исключительные страдания, что не испытывал еще никаких чувств и никаких страдании... Молоденький мальчик, мечтающий о бурной жизни (а Печорин разве не мечтает о ней?), добровольно поехал сражаться с горцами на Кавказ — и, уж конечно, Печорин прав: «...накануне отъезда... он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет но так, просто, служить, но что ищет смерти...».

Прав ли Печорин в своем решительном осуждении всего этого? Здесь и пушкинский Алексей Берестов из «Барышни-крестьянки» тоже «явился мрачным и разочарованным... говорил... об утраченных радостях и об увядшей своей юности...», и сам Лермонтов в восемнадцать лет говорил о себе: «гонимый миром странник», и даже семнадцатилетний Пушкин утверждал: «Вся жизнь моя — печальный мрак ненастья...»

Вы скажете: они это говорили искренне, а Грушницкий... Ну, что Грушницкий? Он так же искренен в своем эгоистическом самоутверждении, как многие другие молодые люди. Разве такое уж большое преступление — поддаться литературной или возрастной моде? Он вполне искренне хочет быть на виду, производить впечатление, выделяться. Не умея выделяться действительной яркостью своей личности, подлинной исключительностью, он старается хотя бы подделаться под тех, кто выделяется...

Вот к чему я веду: на этих первых страницах дневника Печорина Грушницкий вовсе не так мелок и пошл, как представляется Печорину. Он  о б ы к н о в е н е н  и не хочет быть обыкновенным. А кто хочет? Особенно в том возрасте, когда перед человеком лежит вся жизнь и непременно хочется прожить ее блестяще!

Что же делать обыкновенному человеку, если он не хочет примириться со своей обыкновенностью? Десятки мальчишек — до сегодняшнего дня — рядятся кто в разочарование, кто в цинизм, кто просто в хамство — лишь бы выйти, вырваться, выползти из разряда обыкновенных, стать (или хотя бы показать­ся) не таким, как все. Потом жизнь все это корректирует, выправляет по-своему. Но в том возрасте, когда все еще впереди, человеку жить трудно: ему непрестанно приходится выбирать. Между добром и злом. Позой и искренностью. Честным и бесчестным. Истиной и ложью. Крупным и мелким.

Плохо не то, что Грушницкий хочет «производить эффект», а то, что он весь — показной. И вернее всего об этом свидетельствует наблюдение Печорина: «...я его видел в деле: он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость!..».

Как совместить это «зажмуря глаза» с георгиевским солдатским крестиком? Что ж, вполне возможно, что Грушницкий заслужил свой орден: неизвестно, что он чувствовал во время боя и какие побуждения им двигали, но «зажмуря глаза» он бросился же вперед!

Мы ведь помним Николая Ростова в его первом сражении, когда «все веселее и оживленнее становилось», а потом «он схватил пистолет и, вместо того, чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы... с чувством зайца, убегающего от собак». А в следующем сражении тот же Николай Ростов преодолел свой страх.

Не в том, стало быть, дело, как Грушницкий сегодня «бросается вперед», а в том, что  д а л ь ш е  с ним будет: сумеет он преодолеть страстную любовь к себе самому, свойственную почти всем людям в молодости, или будет лелеять ее до тех пор, пока она не станет приносить плоды зла. Бог это — главное. И это выяснится позже.

А пока перед нами обыкновенный юноша, начитавшийся романтических книг, самолюбивый, тщеславный,— но все это есть и в Печорине. «Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях»,— говорит Печорин,— «Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать».

Это признание только подтверждает, что Печорин чувствует свое сходство с Грушницким; оно-то его и раздражает, оно вызывает нелюбовь к тому, кто смеет хотя бы внешне быть на него похожим...

Расспрашивая Грушницкого «об образе жизни на водах и о примечательных лицах», Печорин получает в ответ слова, которые и сам мог бы произнести: «...пьющие утром воду — вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру — несносны, как все здоровые...». Мало того, Грушницкий, сам того не зная, прямо повторяет слова, написанные Печориным в дневнике: «Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких.  И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью? » (Курсив мой.— //. Д.)

Вот где начинается конфликт. «Бедная шинель!» — сказал Печорин, «усмехаясь». Над кем усмехаясь? Над собой. Вот чего он не может перенести: чтобы человек, которого он не любит и не уважает, ничтожный, с его точки зрения, человек, думал и говорил, как он!

С этой минуты он начинает издеваться над Грушницким — еще сам до конца не понимая, зачем, с какой целью; но он уже раздражен, и его раздражение ищет выхода...

«Гордой знатью» Грушницкий назвал княжну Мери и ее мать, проходивших мимо. Слова эти были неискренни, как и заявление: «...я не желаю с ними познакомиться». Он точно знал, что Лиговские «здесь только три дня», и покраснел, когда Печорин не без язвительности заметил: «Однако ты уже знаешь ее имя?»



Не желая знакомиться с Лиговскими, он, однако, «успел принять драматическую позу с помощию костыля», когда они проходили мимо, и громко произнести по-французски пышную фразу, достигшую цели: «Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытным взором».

Вот вторая причина раздражения Печорина против Грушницкого: княжна Мери и на него произвела впечатление, а посмотрела «любопытным взором» на Грушницкого!

Эпизод в галерее, когда Мери подняла стакан Грушницкого, очень четко определяет характеры всех троих. Мери — в общем, очень обыкновенная московская барышня, хотя Грушницкий и восклицает о ней: «Это просто ангел!» Поднять стакан, когда его уронил раненый человек, опирающийся на костыль,— естественное человеческое движение; оно тут же сменяется страхом: как бы маменька не увидела — ибо именно естественные человеческие движения и запрещены приличным воспитанием! Все, что мы дальше узнаем о княжне Мери, будет той же смесью (а иногда и борьбой) человеческого и светского.

Грушницкий в этой сцене искренен и потому вызывает сочувствие: он «уронил свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять: больная нога ему мешала... Выразительное лицо его... изображало страдание». Это уже не драматическая поза, принятая «с помощию костыля». Все пышные слова о гордой знати, о ненависти к людям улетучились мгновенно. Теперь он говорит то, что чувствует, а чувствует — как очень молодой, очень восторженный человек,— такой он и есть: «это просто ангел!», «душа сияла на лице ее».

Но — Печорин! Во-первых, увидев, что княжна прохаживается у колодца, а Грушницкий стоит поблизости, он «спрятался за угол галереи». Зачем? А просто интересно: вдруг случится что-нибудь занятное? И действительно, Грушницкий уронил стакан. Печорин видит его мучения и даже мысленно восклицает: «Бедняжка!» — но не двигается, чтобы помочь. Oн бы помог, конечно, если бы тут не было княжны Мери. Но сейчас любопытство пересиливает естественную человеческую мысль о помощи.

Во-вторых, когда княжна Мери удалилась, Печорин тут же принялся дразнить Грушницкого: «Если б был тут сторож, то он сделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку.

— И ты не был нисколько тронут?..

— Нет».

«Я лгал»,— признается Печорин,— «Но мне хотелось его побесить».

Так Печорин и Грушницкий меняются местами. Искренен становится Грушницкий, а Печорин лжет точно так же, как толь­ко что лгал бедный юнкер. Лжет, разумеется, не себе, а другому. Себе он признается в дневнике: «У меня врожденная страсть противуречить... Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство было зависть...»

«Чувство неприятное, но знакомое» — значит, и раньше он завидовал?

Не хотелось бы нам видеть это в герое. Да и мелкая уж очень зависть — вот что обидно...

«Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий... бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет...»

Опять он ведет себя так, как недавно вел себя Грушницкий: делает вид, что княжна Мери его совершенно не интересует, а сам изо всех сил старается произвести на нее впечатление.

Смотреть в упор на девушку в лорнет не то чтобы неприлично, но дерзко. Это вызывающе. Неудивительно, что Мери рассердилась «не на шутку». А Печорин того и добивался. Он-то, в отличие от Грушницкого, знает людей и их слабые струны. По тем законам, по каким живет Мери, не смеет «кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну». Именно нарушением законов, приличий Печорин — он это знает! — произведет большее впечатление, чем Грушницкий.

Так что же он делает? Производит эффект. Старается показать свою исключительность, непохожесть на всех, потому что все вели бы себя, как Грушницкий. Но и он ведет себя, как Грушницкий, только умнее.

Вот странно: я так стараюсь оправдать Грушницкого и обвинить Печорина; казалось бы, и не нужно таких стараний: в сцене у колодца сам Лермонтов показал их достаточно убедительно; и теперь, под окнами Мери, Печорин опять нехорош...

Но сколько бы я ни старалась, мне никак не удается даже саму себя убедить; не могу, ни на секунду не могу предпочесть Грушницкого Печорину; все равно, что бы ни было, сочувствую Печорину, его оправдываю, его почему-то жалею...

ДОКТОР ВЕРНЕР

Вокруг романа Лермонтова, когда он вышел в свет, возникло много разговоров отнюдь не литературных. В предисловии Лермонтов пишет о людях, которые «очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых». Читатели искали вокруг себя и находили — прототипов Грушницкого, Вернера, Мери, Веры. Печорина, конечно, считали автопортретом; в Грушницком одни находили черты Мартынова, другие — известного на Кавказе офицера Колюбакина; в Мери видели разных девушек, в том числе сестру Мартынова — впоследствии даже дуэль Лермонтова с Мартыновым объясняли тем, что Мартынов вступился за сестру, изображенную в виде княжны Мери (и тем самым «опозоренную»). Эта версия совсем неправдоподобна, потому что известно: Лермонтов бывал в доме у Мартыновых после выхода в свет «Героя нашего времени» и был в хороших отношениях со всей семьей, чего, конечно, не могло быть, если бы Мартыновы увидели, себя в Мери и Грушницком.

В основу истории Веры, по мнению современников, легла история любви Лермонтова к Варваре Александровне Лопухиной-Бахметевой.[6] Ревнивый муж Варвары Александровны причинил ей немало горя попреками, основанными на «Герое нашего времени»; она вынуждена была сжечь бесценные письма Лермонтова.

Может быть, Лермонтов и на самом деле вспоминал женщину, которую любил долго и несчастливо, когда писал о Вере. Но... я всегда спрашиваю себя: какое это имеет значение? Была ли прототипом Татьяны Лариной одна из сестер Осиновых или другая девушка — для меня она все равно Татьяна Ларина и больше никто. От того что у Варвары Александровны Лопухиной была родинка на лбу и старый муж, а у Веры из «Героя нашего времени» — родинка на щеке и старый муж, для меня ровно ничего не меняется в романе. Я больше, чем всем писателям, верю в этом вопросе Гоголю, который признался, что вложил себя во всех своих героев — даже, может быть, в Коробочку...

Это не значит, что Гоголь был плохой человек. Это значит, что он умел думать и чувствовать за всех; соединяя в себе, в сердце своем людей, которых любил и ненавидел.

Прототипы героев Лермонтова мне не интересны. Готова согласиться, что это мой недостаток; но люди из книг иначе интересны мне, чем люди из жизни: просто потому, что люди из жизни не умеют да и не хотят, что вполне закономерно, открывать мне свои души так, как это делает писатель за людей из книг. Встретившись в  ж и з н и  с таким человеком, как Пьер Безухов, или Печорин, или чеховский Гуров, я бы не узнала о них ничего подобного тому, что рассказали мне Толстой, Лермонтов и Чехов — рассказали не для пустого интереса, а чтобы я в  с е б е  искала и нашла что-то важное мне и нужное другим людям.

Очень трудно объяснить, зачем каждому из нас нужна литература; вероятно, каждому иначе, по-своему. Мне — для того чтобы учиться понимать людей. И еще — если осмелиться сказать, не боясь упреков в сентиментальности,— для того, чтобы всю жизнь учиться людей любить. Наверное, больше всего для этого.

Отыскивая людей, с которых Лермонтов писал своих героев, современники находили в докторе Вернере врача Николая Васильевича Майера,[7] много лет служившего на Кавказе. Видимо, в этом случае прототип действительно неоспорим — Лермонтов описывал именно Майера. Портрет Вернера — маленького некрасивого человека, всегда со вкусом и опрятно одетого, постоянно в черное,— вполне совпадает с портретом доктора Майера. И то, что «завистливые водяные медики распустили слух, будто он рисует карикатуры на своих больных,— больные взбеленились, почти все ему отказали», — это тоже было с доктором Майером. Мало того, известно, что Майер узнал себя в докторе Вернере и обиделся на Лермонтова, назвал его в письме к одному из своих друзей «ничтожным человеком» и даже «ничтожным талантом». Вce это говорит только о том, что реальный человек, доктор Майер, был не так умен, как считали его приятели, в том числе Лермонтов. Но доктору Вернеру это в моих глазах ничего не прибавляет и не убавляет. Потому что доктор Вернер — сам по себе; с того часа, как Лермонтов написал о нем своим небрежным почерком нерадивого ученика, он стал  с у щ е с т в о в а т ь  отдельно от каких бы то ни было прототипов.

Если о Грушницком с первых слов Печорин говорил пренебрежительно, не скрывая неприязни, то о Вернере — с первых слов с уважением: «человек замечательный по многим причинам». Что же такое для Печорина — «человек замечательный»? «Он скептик и матерьялист... а вместе с этим поэт... хотя в жизнь свою не написал двух стихов. Он изучал все живые струны сердца человеческого... но никогда не умел он воспользоваться своим знанием...»

Скептик — то есть человек, во всем сомневающийся; матерьялист — видимо, здесь это значит не только «сторонник материалистической философии», но и практический, деловой человек; и при этом — «поэт на деле всегда и часто на словах». Все это можно сказать и о Печорине. В Вернере он ценит те качества, которыми обладает — или стремится обладать — сам. Грушницкому он не прощает сходства с собой, потому что Грушницкий — человек мелкий, подражающий моде. В Вернере Печорин ищет сходства с собой, потому что Вернер — яркая, интересная личность. И действительно, у них много общего: недаром Печорин отмечает, что доктор «изучал все живые струны сердца человеческого» — ведь его самого интересуют «слабые струны людей»!

Но в Вернере есть нечто принципиально отличное от Печорина: он — врач, у него есть дело. Каков он в своем деле? «Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом...»

Нет ничего удивительного в насмешках «исподтишка» над теми бездельниками, которых Вернеру приходилось лечить на Кавказе; то, что он плакал над умирающим солдатом, вызывает к нему уважение и симпатию но только у нас, но и у Печорина.

Вот чем, оказывается, можно привлечь Печорина: «...он плакал над умирающим солдатом... был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шага; он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем другу... У него был злой язык...»

Тут все перемешано: доброта и злой язык, гордость и ум, благородство и обостренное самолюбие. Что дорого Печорину в этом человеке? Может быть, его независимость — качество, которым он так дорожит в себе?

Печорин говорит о Грушницком: «Мы встретились старыми приятелями». О Вернере он говорит очень похоже, но совсем иное: «Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями...» (курсив мой.— //. Д.).

Встретились — и сделались. Совсем разный смысл. В первом случае речь идет о чисто внешнем облике отношений; во втором — о их существе. «Мы... сделались приятелями, потому что я к дружбе не способен»,— признается Печорин,— «...из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!» (курсив мой.— //. //.).

Это одно из тех высказываний Печорина, которые пронзают сердца шестнадцатилетних людей, впервые открывающих роман Лермонтова. «Из двух друзей всегда один раб другого!» — звучит как мудрейший афоризм, как неоспоримая истина и притом немедленно примеряется к своим отношениям с закадычным другом с третьего, пятого или седьмого класса — так лестно представить себя в этой дружбе  д р у г о й  стороной, не той, которая раб...

А у меня многие сентенции Печорина вызывают жалость: зачем он так? Неужели настолько ему плохо, что совсем он ни во что не верит?

Это неправда, что из двух друзей всегда один раб другого; такая же неправда, как то, что нет любви; эту неправду выдумали, чтобы легче было жить, люди, которые не сумели — с виной или без вины — не сумели полюбить и найти друзей. Не был Пущин рабом Пушкина, а Пушкин — рабом Дельвига; здесь другое: во всякой любви (а дружба тоже любовь), во всякой дружбе (а любовь тоже дружба) есть радость отдавать себя, свое...

Все люди, особенно в молодости, мечтают найти друга, которому можно рассказать о себе «все», который это «все» поймет... Но ведь и друг тоже хочет, чтобы его поняли! Подлинные отношения возникают там, где люди умеют не только перекладывать свою ношу на плечи другого, но и брать на себя чужую душевную ношу, думать о другом человеке, как о себе...

Нельзя, вероятно, сформулировать все основания, на которых возникает дружба,— они слишком разнообразны; но можно сказать, где она не возникнет никогда: на основе равнодушия и себялюбия. Вот почему Печорин и Вернер не сделались друзьями, а только стали приятелями: «...часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим».

Теперь, встретившись в Пятигорске, они возобновили старые отношения, и с первой же встречи Печорин невольно выдает свою и Вернера горькую тайну: «...вот нас двое умных людей... Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя» (курсив мой.- /У. //.).

Дневник Печорина еще много раз будет напоминать нам лермонтовскую «Думу», и здесь она не может не вспомниться: «...к добру и злу постыдно равнодушны...». Равнодушие Печорина и Вернера никому не мешает, пока все идет гладко и не возникает никаких столкновении, конфликтов — ничего драматического. Но ведь Печорин не может, не умеет, не хочет жить без бурь душевных — если их нет, он их создает. Так и здесь, в Пятигорске, он нарушит мирное течение жизни «водяного» общества, как в Тамани нарушил ровное течение жизни контрабандистов,— и тогда равнодушие обернется злом.

После быстрой, напряженной «Тамани», где за сутки происходит столько драматических событий, «Княжна Мери» начинается как будто неторопливо: в первой записи — длинный рассказ о Грушницком; во второй — о Вернере. А между том эта неторопливость обманчива; в первой записи происходит множество событий («завязка» если хотите): встреча Печорина с Грушницким, встреча Печорина с Мери; вспышка влюбленности Грушницкого к Мери после истории со стаканом; первый приступ раздражения, зависти, активной неприязни Печорина к Грушницкому. Вторая запись, так неторопливо описывающая Вернера, пожалуй, еще богаче событиями, хотя Печорин почти все время не встает с дивана.

Первое событие: Вернер без колебаний становится союзником Печорина в той интриге, которую он намерен завести с Мери и Грушницким.

Второе событие: Вернер не разубедил Мери, считающую Грушницкого разжалованным за дуэль. Печорин, узнав об этом, восклицает: «Завязка есть!., об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится об том, чтоб мне не было скучно».

Третье событие: княжна Мери «с любопытством» слушала рассказ своей маменьки о петербургских похождениях Печорина, о какой-то его «истории». В ее воображении Печорин сделался «героем романа», то есть тем, чем хотел сделаться Грушницкий.

Четвертое, самое важное событие: Вернер рассказал Печорину, что у Лиговских в доме была «дама из новоприезжих... очень хорошенькая, по очень, кажется, больная...», и Печорин узнал в описании Вернера «одну женщину, которую любил в старину».

И наконец, пятое событие: Печорин идет на бульвар, встречает там все общество и на свой лад начинает атаку на княжну Мери, стараясь ее рассердить как можно сильнее.

Вернер и Печорин действительно хорошо понимают друг друга; в длинной речи Печорина Вернер сразу видит «идею»: узнать «подробности насчет кого-нибудь из приехавших на воды» и догадывается, что речь идет о Лиговских. Печорин, в свою очередь, совершенно точно спрашивает: «...что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?

— Вы очень уверены, что это княгиня... а не княжна?..

— Совершенно убежден.

— Почему?

— Потому что княжна спрашивала об Грушницком».

Вернер в этом разговоре обнаруживает незаурядную прозорливость.

«— Я предчувствую, — сказал доктор,— что бедный Грушницкий будет вашей жертвой...»

Конечно, Вернер не представляет себе, насколько точным и полным окажется его предсказание. Если бы он мог предположить, что дело дойдет до гибели Грушницкого, он бы, может быть, не стал невольным союзником Печорина. Но он думает, что начинается просто занятная игра, и слишком равнодушен, чтобы мешать Печорину дразнить Грушницкого и насмехаться над ним.

Есть что-то обидное в том, какими мелкими, несерьезными разговорами занимаются два умных человека: что сказала княгиня, что сказала княжна, в самом ли деле Печорин хочет «волочиться за княжной»... И что-то трагическое есть в этом: неужели так обделены эти яркие люди, что у них нет другой сферы деятельности, кроме мелких интриг?

Но как только упоминается женщина с родинкой, исчезает ощущение мелкости происходящего. Весь легкий и потому неприятный тон, каким Печорин говорил о Мери, мгновенно исчезает.

«— Родинка! — пробормотал я сквозь зубы.— Неужели?»

О Мери он говорил, «продолжая рассматривать потолок и внутренне улыбаясь»; в этом была игра; игре соответствовали тон и жесты: то он «сказал... всплеснув руками», то «закричал в восхищении»; он был многословен и высокопарен. «Достойный друг!» — сказал он Вернеру, «протянув ему руку», и Вернер, подыгрывая ему, «пожал ее с чувством». Услышав о женщине с родинкой, Печорин сразу становится естествен: он не кричит и не всплескивает руками, а бормочет сквозь зубы — и потом говорит Вернеру очень серьезно: «Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете одну женщину, которую любил в старину...»

О княжне Мери можно болтать с Вернером, лежа на диване и глядя в потолок. С мыслями о той, другой, он остается, когда Вернер ушел и «ужасная грусть стеснила» его сердце.

След. страница: Продолжение гл. 6 «Княжна Мери»: Вера >>>


1. Наталья Григорьевна Долинина (1928 – 1979) – филолог, педагог, писатель и драматург, член Союза Писателей СССР. Дочь Г. А. Гуковского. Автор книг для среднего и старшего школьного возраста «Прочитаем „Онегина“ вместе» (1968), 2-е изд. 1971, «Печорин и наше время» (1970), 2-е изд. 1975, "По страницам «Войны и мира» Л., Детская литература, 1973.
Книга "Печорин и наше время" посвящена роману М.Ю.Лермонтова "Герой нашего времени". Автор вместе с читателем перелистывает страницы замечательного романа.
Источник: Долинина Н. Г. Печорин и наше время. — Л., 1975. (вернуться)

2. "Княжна Мери" – задумана повесть, может быть, еще в Пятигорске летом 1837 года (см.: Сатин Н. М. Воспоминания // Воспоминания. С. 250).
Впервые «Княжна Мери» напечатана в первом отдельном издании «Героя нашего времени» в 1840 году, затем во всех последующих изданиях романа.
«Княжна Мери» – основная часть записок Печорина. В отличие от «Тамани» и «Фаталиста» это «журнал», поденная запись в точном смысле этого слова. Отсюда – кажущаяся небрежность, случайность записей Печорина. На самом деле и в этой повести, в первой ее части, написанной в форме дневника, и во второй части, охватывающей события дуэли и после дуэли, удивительная соразмерность частей и, точнее, чувство целого. За мнимым автором записок – Печориным – стоит настоящий их создатель – Лермонтов.
Эта повесть по своему сюжету стоит ближе всего к так называемой «светской повести» 30-х годов с неизбежными для нее балами, дуэлями и пр. Но у Лермонтова все приобретает другой смысл и характер, поскольку в основу положена другая задача: раскрыть картину душевной жизни современного человека, героя времени. Здесь завершены те опыты, которые делались Лермонтовым в повести «Княгиня Лиговская» и в драме «Два брата». Автохарактеристика Печорина («Да, такова была моя участь с самого детства») перенесена сюда прямо из драмы «Два брата», а эпизод с Верой Лиговской является продолжением того, что было в «Княгине Лиговской». (вернуться)

3. ...все водяное общество. – свидетельства мемуаристов подтверждают точность лермонтовской характеристики «водяного общества». «В то время съезды на кавказские воды были многочисленны, со всех концов России. Кого, бывало, не встретишь на водах?.. Со всех концов России собираются больные к источникам, в надежде, и большею частью справедливой, исцеления. Тут же толпятся и здоровые, приехавшие развлечься – поиграть в картишки. С восходом солнца толпы стоят у целительных источников со своими стаканами. Дамы с грациозным движением опускают на беленьком снурочке свой стакан в колодезь; казак, с нагайкой через плечо, обыкновенною его принадлежностью, бросает свой стакан в теплую вонючую воду и потом, залпом выпив какую-нибудь десятую порцию, морщится и не может удержаться, чтобы громко не сказать: «чорт возьми, какая гадость!» Легко больные не строго исполняют предписания своих докторов держать диету, и я слышал, как один из таких звал своего товарища на обед, хвастаясь ему, что получил из колонии двух славных поросят и велел их изжарить к обеду» (Лорер Н. И. Из записок декабриста // Воспоминания. С. 396). (вернуться)

4. ...узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись. – армейские эполеты у Печорина свидетельствуют о том, что он был переведен из гвардии в армейскую часть. О том же свидетельствует и дальнейшее упоминание о «нумерованной» пуговице: на пуговицах отмечались номера армейских частей. Любопытно отметить, что почти в тот же день фразу Печорина о «нумерованной пуговице» и «белой фуражке» с незначительными изменениями повторяет Грушницкий: «...какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?». (вернуться)

5. ...начитавшись Марлинского – Алекса́ндр Алекса́ндрович Бесту́жев (23 октября [3 ноября] 1797, Санкт-Петербург — 7 [19] июля 1837, форт Святого Духа, ныне микрорайон Адлер города Сочи) — русский писатель-байронист, критик, публицист эпохи романтизма и декабрист, происходивший из рода Бестужевых. Публиковался под псевдонимом «Марлинский». За участие в заговоре декабристов 1825 году был сослан в Якутск, а оттуда в 1829 году переведён на Кавказ рядовым с правом выслуги.
С 1830 года, сначала без имени, а потом — под псевдонимом Марлинский в журналах все чаще и чаще появляются его повести и рассказы («Испытание», «Наезды», «Лейтенант Белозор», «Страшное гадание», «Аммалат-бек», «Фрегат Надежда» и пр.), изданные в 1832 году в пяти томах под заглавием «Русские повести и рассказы» (без имени автора). Вскоре понадобилось второе издание этих повестей (1835 с именем А. Марлинского); затем ежегодно выходили новые тома; в 1839 году явилось третье издание, в 12 частях; в 1847 году — четвёртое. Главнейшие повести Марлинского перепечатаны в 1880-х годах в «Дешёвой библиотеке» А. С. Суворина. (вернуться)

6. Лопухина́ (в замужестве Бахме́тева) Варвара Александровна (1815—51), сестра А. А. Лопухина и М. А. Лопухиной; одна из самых глубоких сердечных привязанностей Лермонтова. Пережив бурное увлечение Н. Ф. Ивановой, поэт в 1831 встретился в близкой ему семье Лопухиных с младшей сестрой своего друга Алексея — Варенькой. «Будучи студентом, — пишет А. П. Шан-Гирей, — он был страстно влюблен... в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле восхитительную В. А. Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная... Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей...».
Переезд Л. в 1832 в Петербург и зачисление в Школу юнкеров помешали обоюдному увлечению развиться, а воен. служба и светские развлечения на время заслонили образ любимой девушки. Однако Л. не переставал интересоваться судьбой Вареньки; в письме к ее сестре Марии он писал: «Я очень хотел бы задать вам один вопрос, но перо отказывается его написать» (VI, 418, 706). Вопрос был разгадан, и Мария Александровна ответила, что Варенька проводит однообразные дни, охраняющие ее «от всяких искушений» (VI, 763). Л. успокоился, но не перестал вспоминать Вареньку (ее профиль мелькает на страницах его юнкерских тетрадей).
Между тем молчание Л. заставило Варвару Александровну, вероятно, под давлением родителей, в 1835 выйти замуж за Н. Ф. Бахметева, человека немолодого. По-видимому, решение это некоторым образом было связано со слухами о романе Л. с Е. А. Сушковой; с др. стороны, и жестокая развязка романа Л. с Сушковой (история с анонимным письмом), возможно, имеет отношение к известию о скором замужестве Вареньки. Л. тяжело пережил эту, по его мнению, измену любимой женщины, и горечь утраченной любви надолго окрасила его творчество.
Примерно 20 июня 1838, проездом за границу, Варвара Александровна с мужем и маленькой дочерью была в Петербурге. «Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки, — вспоминает Шан-Гирей, — только глаза сохранили свой блеск и были такие же ласковые, как и прежде». Лопухиной посвящены след. произв.: стихи «К Л. —» («У ног других не забывал»), «К*» («Мы случайно сведены судьбою»), «К*» («Оставь напрасные заботы»), «Она не гордой красотою», «Слова разлуки повторяя», «Валерик», «К*» («Мой друг, напрасное старанье»), «Молитва» («Я, матерь божия, ныне с молитвою»), «Расстались мы, но твой портрет» (последние три — предположительно), а также 3-я редакция «Демона», поэма «Измаил-Бей» [при подготовке ее к публикации Л. снял последние 8 строк посвящения («И ты, звезда любви моей») и 26-ю строфу поэмы]; не исключено, что стих. «Ребенку» относится к дочери Лопухиной (обращение в муж. роде — «... говорят, Ты на нее похож?» — не противоречит этому, т. к. это обращение к ребенку). В конце 1838 Л. посылает Лопухиной список поэмы «Демон» (6-я редакция) с посвящением, в 1840 или 1841 — последнюю переделку поэмы. С именем Лопухиной связано стих. «Нет, не тебя так пылко я люблю», адресованное, вероятно, Е. Г. Быховец, стихи 254—260 поэмы «Сашка», драма «Два брата», неоконч. роман «Княгиня Лиговская» (см. Прототипы). В романе «Герой нашего времени» «... симпатичный характер Вареньки Лопухиной раздвоен и представлен в двух типах» — в образах Мери и Веры (Висковатый, с. 288).
Имя Варвары Лопухиной долгие годы не упоминалось ни в комментариях к соч. Л., ни в работах о нем. П. А. Висковатый в 80-е гг., уже хорошо зная о чувстве, к-рое испытывал Л. к Варваре Александровне, принужден был не называть ее имени по требованию родственников. По тем же причинам Шан-Гирей не мог напечатать свои воспоминания (они были опубл. лишь в 1890, после смерти Бахметева). Сам Л., касаясь своих взаимоотношений с Лопухиной, всячески старался увести читателя от разгадки имени любимой женщины (напр., переименовал Варвару в Веру — «Два брата», «Княгиня Лиговская», «Герой...»); зашифровывал портретное сходство: при описании наружности Веры в романе «Герой...» он зачеркнул упоминание о родинке под бровью, как это было в действительности, и написал: «на щеке».
Письма Л. к Лопухиной, написанные до ее замужества, были уничтожены Бахметевым. В 1839, чтобы спасти уцелевшие материалы, связанные с Л. (рукописи, рисунки и др.), Варвара Александровна на одном из герм. курортов передала их А. М. Верещагиной (Хюгель).
Сохранилось 3 акварельных портрета В. А. Лопухиной работы Лермонтова: портрет 1835—38 хранится в ИРЛИ (см.: ЛАМ, т. 3, между с. 768 и 769); портрет 1835—36 из альбома Варвары Александровны хранится в отделе редких книг Колумбийского ун-та (США); его копия (работы В. К. Шульца, 1882) — в ИРЛИ (см.: Л. в портретах, с. 131); портрет в образе Эмилии, героини драмы «Испанцы» хранится в ГЛМ («Огонек», 1961, № 31, между с. 8 и 9). (вернуться)

7. Майер (Мейер) Николай Васильевич (1806—46), знакомый Лермонтова, ставший прототипом доктора Вернера в «Княжне Мери». Окончил Медико-хирургич. академию, в 1830-е гг. врач в Пятигорске и Ставрополе. По воспоминаниям современников, Майер был человеком острого саркастич. ума и многосторонних интересов, хорошо знал лит-ру, философию, историю. Резко критически относясь к политич. строю николаевской России, М. сблизился со ссыльными декабристами (С. М. Палицын, Н. И. Лорер, А. А. Бестужев, А. И. Одоевский), к-рые, по словам Огарева, «его любили как брата». В 1834 М. был арестован по политич. подозрениям; во время следствия обнаружились его вольнодумные письма и сведения о его антимонархич. карикатурах.
Л. познакомился с М. летом (до 10 авг.) 1837 в Пятигорске (возможно, через Н. М. Сатина); их дружеское общение продолжалось в окт. — дек. в Ставрополе. В «Княжне Мери» упоминается об окружавшем Вернера в С... (Ставрополе) «шумном круге молодежи» — намек на декабристское окружение М. В повести Л. дан документальный портрет М.; совпадают как внешние (маленький рост, хромота), так и психол. характеристики (любовь к парадоксам, мягкость под маской саркастичности); в повести сохранены даже детали биографии (история любви М.) и поведения М. (привычка рисовать карикатуры).
Офиц. переписка о М. (1836) содержит сведения о конфликте его со ставропольскими врачами и о его «совершенном бескорыстии», о чем также упомянуто у Л. В «Княжне Мери» Вернер — «скептик и матерьялист». Знавшие же М. отмечали как его скептическое отношение к официальной религиозной догматике, так и его тяготение к мистицизму. По свидетельству современников, изображение М. у Л. отличается большой верностью; однако сам М., прочитав роман, был обижен и писал Сатину о Л. и его таланте как о «ничтожных». В семье М. хранились письма Л. (позднее утраченные). (вернуться)

 
 
Иллюстрация к "Княжне Мери". Рисунок П. Павлинова, 1938 г.
Литературный музей, Москва.
Источник: Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва "Сов. Энцикл."
– М.: Сов. Энцикл., 1981. Тетрадь между стр. 304–305.
См. Иллюстрации П.Я.Павлинова к роману "Герой нашего времени"

 



(в начало страницы)


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Литература для школьников
 


Яндекс.Метрика