Год несбывшихся надежд. Грибоедов в Петербурге. Фомичев С. А.
Литература для школьников
 
 Главная
 Грибоедов А.С.
 
А. С. Грибоедов. С портрета кисти художника М.И.Теребенева, 1824 г.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Александр Сергеевич Грибоедов
(1795-1829)


ГРИБОЕДОВ
в Петербурге
С. А. Фомичев[1]
 


 
ГОД
НЕСБЫВШИХСЯ НАДЕЖД



    Крик! радость! обнялись! — Пустое...
    В повозке так-то на пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
    Все что-то видно впереди
    Светло, синё, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый, вот резво
Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,
Все та же гладь, и степь, и пусто и мертво;
Досадно мочи нет, чем больше думать станешь.
 А. Грибоедов «Горе от ума»


Когда 28 мая 1824 года Грибоедов в Москве садился в почтовую карету, он знал, что через двое с половиной суток прибудет в Петербург, но поживет там недолго: месяц-полтора. Ермолов, у которого он в последние годы служил на Кавказе секретарем «по дипломатической части», продлил его отпуск — для заграничного путешествия. Уже обдуман был маршрут; из Петербурга — в Париж, потом в южную Францию и в Италию, а оттуда — через Дарданеллы, Босфор в Черное море, к берегам древней Колхиды, к месту службы.

Однако с самого начала все пошло не так, как предполагалось. На второй день пути неожиданно пошел снег. 30 мая — снова. Грибоедов промерз, вынужден был остановиться на ночлег и прибыл в Петербург лишь 1 июня.

Правда, нет худа без добра. В дороге пришла мысль о новой развязке комедии. Привиделось: Молчалин, вызванный Лизой для свидания с госпожой, полусонный и раздосадованный, неосмотрительно открывает душу:

Я в Софье Павловне не вижу ничего
Завидного. Дай бог ей век прожить богато,
    Любила Чацкого когда-то,
    Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе;
    Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь и простыну...

Все это слышит не замеченная в темноте Софья. Следует бурная сцена ее объяснения с Молчалиным — и только теперь из-за колонны появляется Чацкий...

Устроившись по приезде в гостинице Демута («Демутовом трактире» — ныне участок дома 40 по наб. р. Мойки), в тот же день, никуда не выходя, Грибоедов записал словно кем-то подсказанные стихи новой сцены. Комедия, задуманная в персидском городе Тавризе, писавшаяся в Тифлисе, Москве и тульском имении Бегичева, была, казалось, окончательно завершена. Осталось ее напечатать и поставить на сцене. За этим, собственно, и приехал Грибоедов в Петербург.

Теперь можно было выйти на улицу и осмотреться, прогуляться, как в старые годы, по Адмиралтейскому бульвару. Деревья на нем, аккуратно подстриженные и запыленные, были неизменны, зато каменные стены за ними преобразились.

С 1704 года на этом месте была верфь, сначала — верфь-крепость с валом и рвом, перед которыми, по законам фортификации, долгое время с трех сторон оставалось незастроенное пространство — эспланада. Потом ров срыли (на его месте появился бульвар), а верфь замкнули П-образным ведомственным зданием, длинным и невзрачным, только в центре его возвышалась эффектная трехъярусная башня, увенчанная золоченым шпилем с корабликом-флюгером. Шпиль обозначил центр города. От него расходились лучами три важнейшие городские магистрали, три проспекта — Невский, Адмиралтейский и Вознесенский. Адмиралтейская игла просматривалась по ним издалека: от Каретных сараев у Литовского канала, от Семеновского плаца на Загородном проспекте, от Измайловских казарм за Фонтанкой. На месте эспланады образовались три огромные площади: Дворцовая, Адмиралтейская и Петровская (Сенатская).

С начала XIX века началась перестройка Адмиралтейства по проекту архитектора А. Д. Захарова, законченная к 1823 году. Теперь центральное здание города, внушительно огромное, с четким ритмом мощных колоннад, с главной башней, несущей шпиль и обильно украшенной скульптурой и барельефами, стало не просто прекрасным, но и осмысленным, торжественно провозглашающим морскую славу России.

Постройка Адмиралтейства повлекла за собой реорганизацию окружающих его площадей. Напротив, эхом повторяя его архитектурный ритм, на углу Исаакиевской площади был построен архитектором А. Монферраном дом Лобанова-Ростовского; перед домом застыли поднявшие лапы беломраморные львы. Сама Исаакиевская площадь была пока засорена строительными материалами, в центре ее по проекту того же архитектора строился новый Исаакиевский собор. Огромный квадрат фундамента, законченного к 1827 году, предвещал нечто грандиозное. На Дворцовой площади тоже шло строительство — напротив Зимнего дворца уже угадывались монументальные формы Главного штаба, возводимого по проекту архитектора К. Росси. И только на углу площади и Невского проспекта по-прежнему пока стояло здание Вольно-экономического общества, в первом этаже которого размещалась кондитерская Лореды.

Вернувшемуся в Петербург после шестилетнего отсутствия Грибоедову нужно было вновь привыкать к столице: за это время многое в ней изменилось. Да и сам Грибоедов теперь глядел на все иными глазами.

Город быстро строился. На знакомых улицах то и дело встречались новые каменные дома, построенные по высочайше утвержденным планам: без высочайшего позволения ничего в столице не делалось. На балах манерные менуэты вытеснялись французской кадрилью и гавотом, но как-то выцвел с годами былой гусарский тон и стали осторожнее публичные разговоры. В театре пользовались успехом надрывные мелодрамы наподобие «Громового удара, или Ужасной тайны» и вошли в обычай вызовы актеров, но зрители стали тише и осторожнее. Когда в 1822 году Катенин посмел в театральном зале нелестно отозваться об игре актрисы, имевшей высоких покровителей, он был в 24 часа выслан из столицы в свое костромское имение.

Каждый год приносил или новый запрет, или новую расправу. В 1820-м было жестоко подавлено «возмущение» Семеновского полка, в 1821-м начато дело по обвинению профессоров Педагогического института в крамоле и безверии, в 1822-м запрещены масонские ложи, в 1823-м запретили русским подданным обучаться в германских университетах, а в 1824-м из программ учебных заведений были вычеркнуты «излишние» политические науки. «Посреди мертвящего формализма всеобщей дисциплины, — свидетельствует один из мемуаристов, — распространяемой железной ферулой Аракчеева, в обществе было тревожное ожидание чего-то неопределенного, в воздухе чувствовалось приближение кризиса... Бессознательно-тревожное предчувствие общества — это была та тень, которую, по английской поговорке, «грядущие события бросают перед собою»...

Вскоре после приезда Грибоедов напишет в Москву П. А. Вяземскому: «А здесь мертвая скука, да что? не вы ли во всей Руси почуяли тлетворный, кладбищенский воздух? А поветрие отсюдова». В письме, посланном обычным порядком, выразиться определеннее было невозможно: перлюстрация частной переписки стала чуть ли не явной.

Рассуждать высочайше не позволялось. Генерал от артиллерии граф Аракчеев выше всего на свете почитал четкость воинского устава и потому стремился распространить его действие на все сферы жизни. Даже крепостное право его удовлетворяло не вполне: в военных поселениях оно было соединено с солдатским режимом.

Тем более подозрительными казались царедворцам всякие умники.

Грибоедов почувствовал это, когда нанес ряд визитов с целью провести «Горе от ума» в печать. Цензура театральных произведений находилась в ведении Министерства внутренних дел, всех остальных книг — в ведении Министерства просвещения. Первое из них размещалось на Малой Морской (ныне ул. Гоголя, дом 15), второе — на Фонтанке у Чернышева моста (ныне ул. Ломоносова, дом 3). На всякий случай драматург посетил обоих министров, В. С. Ланского и А. С. Шишкова. Побывал он и у Паскевича, который уже командовал корпусом и находился в летнем лагере у Красного Села: там Грибоедов был представлен великому князю Николаю Павловичу — он некогда начинал службу в полку Паскевича и всегда звал его «отцом-командиром».

Итоги этих визитов были малоутешительны. «Я сколько нагляделся смешного, и сколько низостей», — делится Грибоедов своими впечатлениями с Бегичевым, а Вяземскому сообщает: «На мою комедию не надейтесь, ей нет пропуску». Знакомство с министрами не помогло; Грибоедову было предложено представить комедию в цензуру обычным порядком.

Несмотря на то что чиновный и светский Петербург перебрался на дачи, в грибоедовском номере у Демута постоянно роился разный народ: кавказские сослуживцы, оказавшиеся в столице, литераторы и артисты, старые и новые знакомые. Слух о новой комедии уже распространился, и все жаждали ее услышать. В июне 1824 года Грибоедов сообщает Бегичеву: «...читал я ее Крылову, Жандру, Хмельницкому, Шаховскому, Гречу и Булгарину, Колосовой, Каратыгину, дай счесть — 8 чтений.

Первый блин, правда, оказался комом.

Грибоедов отправился с визитом к Крылову не случайно: крыловская басня отчасти подготовила появление «Горя от ума». В самой комедии драматург имел в виду Крылова, когда писал полную благонамеренного ужаса реплику Загорецкого:

Нет-с, книги книгам рознь. А если б, между нами,
    Был цензором назначен я,
На басни бы налег; ох! басни — смерть моя!
Насмешки вечные над Львами! над Орлами!
    Кто что ни говори:
Хотя животные, а все-таки цари.

Жил Крылов на Большой Садовой улице, напротив Гостиного двора, в казенном доме (ныне — Садовая ул., 20), принадлежащем Публичной библиотеке, где он служил библиотекарем. Кабинетом ему служила угловая (в сторону Невского пр.) комната на втором этаже, в которой за перегородкой стояла кровать, а перед небольшим столиком — диван, особо любимый хозяином.

В молодости горячий и резкий на язык, Крылов в свои пятьдесят пять лет отяжелел и, как видно, успокоился. Он и сейчас любил поговорить; речь его была занимательна, остра, но порой двусмысленна: за похвалой могла скрываться насмешка, за самоуничижением — гордость. Неряшливость в обстановке его квартиры и в одежде была едва ли не подчеркнутой, о своей лени он сам частенько проговаривался, будто бы по простоте душевной. Но кто знает — не будь этой маски, так легко ли сходили бы ему с рук басни с их вечными насмешками «над Львами, над Орлами»?

Почти двадцать лет тому назад написавший свои последние пьесы, Крылов не потерял интереса к театру, но разочаровался в его великой воспитательной силе, в чем по-просветительски был убежден в молодые годы. Потому пылкие монологи Чацкого не могли не возбуждать в нем усмешки, которую он, однако, постарался скрыть от автора.

Прослушав комедию Грибоедова, он похвалил ее и тут же пустился в пространные рассуждения о том, что поэзия должна иметь цель, но что к голове прекрасной женщины нельзя приставить птичьего туловища. Сначала осторожно, а потом, увлекшись, горячо и взволнованно, Грибоедов начал возражать. Он рассказал о прекрасных Грифонах, птицах с женскими головами, изображения которых ему довелось увидеть на развалинах древнеперсидского города Персеполя. Он вспомнил и о волшебной птице Симург, воспитавшей богатыря Золя, как о том поведано в поэме Фирдоуси «Шах-Наме». «Идеальная природа может быть гораздо выше нами виденной», — воскликнул Грибоедов и вдруг поймал себя на противоречии. Что ему было до идеальной природы? К тому же Крылов слушал его с таким простодушным удивлением, будто бы и впрямь никогда не подозревал ни о сфинксах, ни о грифонах. И разве сами его басни, в которых действовали звери, столь похожие на людей, не были своеобразным грифоном?

Было похоже на то, что Крылов дурачил своего собеседника, но придраться было не к чему. Грибоедов покинул его раздосадованный.


Зато у Жандра все было по-другому. Жил он теперь в доме Эгермана, снятом Военно-счетной экспедицией, — близ Синего моста, на углу наб. р. Мойки и Фонарного переулка (ныне наб. р. Мойки, 82). В кабинете его, как всегда, царил педантичный порядок, несколько неуютный для постороннего. Но и сам Жандр, и жившая с ним Варвара Семеновна Миклашевич, писательница и переводчица, и старый приятель Чепегов, сильно сдавший за последние годы, почти ослепший, выслушали комедию с таким душевным вниманием, с такой ненавязчивой любовной гордостью за своего друга, что становилось и без похвал ясно: каждое слово здесь понято и оценено по достоинству.

У Шаховского без шумных восторгов не обошлось. Князь тоже постарел и стал еще более суетливым. Он ушел из дирекции театров, но любимого дела не бросил: по-прежнему много писал, занимался режиссурой и руководил обучением актеров в Театральной школе. Выслушав комедию Грибоедова, Шаховской прослезился и торжественно заявил, что признает на этот раз себя побежденным.

Вечером, когда, как и в старые времена, на «чердаке» собрались многочисленные гости, Грибоедову бросилась в глаза и еще одна перемена в характере Шаховского. Он заискивал перед графом М. А. Милорадовичем, военным генерал-губернатором Петербурга, в ведение которого были переданы столичные театры.

Грибоедов был представлен графу, о котором уже достаточно много слышал. Именно по распоряжению Милорадовича был выслан из Петербурга Катенин. В том же 1822 году по его приказу был посажен на несколько дней в Петропавловскую крепость воспитанник Катенина, В. А. Каратыгин, — за пререкания с директором театра. Месяц в Петропавловской крепости отсидел и А. А. Алябьев, осмелившийся явиться на спектакль в штатском платье. Граф Милорадович строго следил за нравственностью.

Знал Грибоедов и то, что благосклонностью генерал-губернатора пользовалась женская половина театральной труппы, а также воспитанницы Театральной школы. Для них в Екатерингофе была снята на лето дача, куда не было доступа посторонним.

Вскоре по приезде в Петербург Грибоедов был приглашен отобедать в Екатерингофе.

Генерал-губернатор появлялся на даче непременно с подарками и сладостями, нежась в звуках благодарного щебетанья воспитанниц. Был он в свои пятьдесят с небольшим лет тучен, но подвижен и скор. В волосах его обильно сверкала проседь, но высокий лоб был еще гладок. Большой с горбинкой нос придавал некоторую хищность его лицу, которая, впрочем, смягчалась веселым в иные минуты взглядом голубых глаз. Мощная генеральская грудь была усеяна звездами, поверх которых красовалась широкая голубая лента Андрея Первозванного, тут же на ленточке болтался золотой лорнет. Любил Милорадович, когда его называли Баярдом («Был он столько же храбр, как и тот, но не в целомудрии подражал он этому рыцарю», — замечал один желчный мемуарист), хотя за недосугом никогда не читал не только итальянских, но и русских поэтов; в этом и не было нужды: на петербургской сцене часто давалась героическая комедия (в переводе Шаховского) «Влюбленный Баярд, или Рыцарь без страха и упрека».

Грибоедов, по многим причинам невзлюбивший всесильного генерал-губернатора, прозвал его «le chavalier bavard» (болтливым рыцарем).

У Шаховского Грибоедов был также представлен сенатору Аркадию Алексеевичу Столыпину, среди многочисленных должностей которого была и должность члена Театрального комитета. Столыпин пользовался репутацией человека независимого и честного; декабристы намеревались после переворота предложить ему войти во Временное правительство.

Столыпин по достоинству оценил Грибоедова, который нередко бывал у него, неподалеку от Театральной площади, на Торговой улице, где в доме Погодина семья сенатора снимала квартиру в бельэтаже (ныне дом 5 по улице Союза Печатников). В июне 1824 года автор «Горя от ума» присутствовал здесь на обеде и читал свою комедию.

Петербург поражал многообразием контрастных оттенков настроений и убеждений. Почти сразу же, после бесед с сенатором, воспитанником М. М. Сперанского и его глубоким почитателем, Грибоедов посетил одного из самых непримиримых противников Сперанского, Н. М. Карамзина.

Придворный историограф жил в то время в Царском Селе, занимая один из так называемых «кавалерских домиков» в Китайской деревне, построенной полвека назад по проекту архитекторов Ч. Камерона и В. Неелова у Подкапризовой дороги, разделявшей Екатерининский и Александровский парки. С крышами, у которых были загнуты края, с особыми оконными переплетами, заостренными кверху, с фигурами драконов на фасадах — все домики в Китайской деревне были одинаково необычны, и в каждом из них, предназначенных в качестве дач для придворных, было все необходимое: от кроватей с ширмами до самовара с лаковым подносом; в передней, в рамочке под стеклом, содержалась опись всем этим вещам.

В гостеприимной семье Карамзиных, распорядок дня в которой был не менее строг, чем перечень предметов в рамке, Грибоедов провел целый день 10 июня 1824 года. Пока историограф работал в своем кабинете, гостя занимала его супруга, Екатерина Андреевна, сестра П. А. Вяземского, от которого Грибоедов привез письмо из Москвы. После обеда, подававшегося в четвертом часу и завершавшегося чтением газет в садике под кустом сирени, следовала прогулка по парку. Вечер Карамзин проводил в беседах с соседями по кавалерским домам и с приезжими из Петербурга.

Когда в 1818 году Грибоедов покидал Петербург, вокруг только что вышедших из печати первых томов карамзинской «Истории государства Российского» кипели жаркие споры. Теперь, в 1824 году, появились 10-й и 11-й тома «Истории». Карамзин остался убежденным противником революционных идей, но, чуждый верноподданического ослепления, стремился рассказом об исторических событиях преподать наглядный урок царю: сквозь повествование о Смутном времени отчетливо просвечивала мысль о неразумности деспотизма, обрекающего государство на страшные испытания. Аракчеевский режим, при котором «мерой всех артикулов» было «раз, два, три», ввергал историографа в отчаяние. Поэтому ему понятен был сарказм грибоедовских стихов, вложенных в уста Скалозуба:

Я вас обрадую: всеобщая молва,
Что есть проект насчет лицеев, школ, гимназий;
Там будут лишь учить по-нашему: раз, два;
А книги сохранят так, для больших оказий.

Близка Карамзину была и гневная отповедь Чацкого «чужевластью мод»:

    Я одаль воссылал желанья
    Смиренные, однако вслух,
Чтоб истребил господь нечистый этот дух
Пустого, рабского, слепого подражанья;
Чтоб искру заронил он в ком-нибудь с душой,
    Кто мог бы словом и примером
Нас удержать, как крепкою вожжой,
От жалкой тошноты по стороне чужой...

В сложном восприятии петровских преобразований, размышления о которых отразились в монологе Чацкого, у Грибоедова было немало точек соприкосновения с Карамзиным. Спустя несколько дней после этой встречи Грибоедов написал Вяземскому: «...стыдно было бы уехать из России, не видевши человека, который ей наиболее чести приносит своими трудами; я посвятил ему целый день в Царском Селе и на днях еще раз поеду на поклон...»

Наряду с парадной «Историей государства Российского» существовала и «домашняя» история, свидетелем которой были стены многих петербургских зданий. Одним из таких был дом Косиковского на Невском проспекте (ныне дом 13), где снимал квартиру Греч. Жил он теперь в двух шагах от Демутова трактира, и Грибоедов по старому знакомству сюда заглядывал довольно часто.

Не столь роскошный, как расположенный на другом берегу Мойки Строгановский дворец, дом этот, выходивший своими фасадами сразу и на реку, и на проспект, и на Большую Морскую улицу (ныне улица Герцена), был по-своему эффектен — с двухъярусной колоннадой, разделенной ажурными решетками балконов, с овальными окнами второго этажа, с мягко закругленными углами, оформление которых подчеркивало прекрасную планировку всего здания. Квартира Греча была расположена на третьем этаже и выходила окнами на Большую Морскую. В этом же здании помещалась типография Греча, а также знаменитый в Петербурге ресторан Талон.

Дом был построен в 1760-х годах для петербургского полицмейстера Чичерина, потому и Зеленый мост через Мойку по Невскому проспекту чаще назывался Полицейским. Затем дом перешел во владение к знатному екатерининскому вельможе, князю Куракину, у которого в секретарях служил Сперанский, живший здесь же. Следующий хозяин дома был совсем не именит, но зато богат — коммерции советник Абрам Перетц, соляной откупщик (остряки шутили: «Где соль, там и перец»); он сдавал в конце XVIII века апартаменты военному губернатору столицы графу Палену, одному из участников заговора против Павла I. В 1812 году дом приобрел купец Косиковский, а с 1821 года здесь проживал Греч, и по четвергам у него собирался весь литературный Петербург.

Грибоедов, однако, прочитал здесь сначала «Горе от ума» в узком кругу — Гречу и его новому компаньону по журнальным делам Ф. В. Булгарину. Это был довольно занятный человек, жизнь которого, как и жизнь всякого авантюриста, могла бы стать материалом многотомного романа с разнообразными превращениями: в свои 35 лет он успел побывать и стряпчим, и офицером, воевал и против Наполеона на стороне русских, и против русских на стороне Наполеона, пока в начале 1820-х годов не появился вновь в Петербурге журналистом. Пройдя огонь, и воду, и медные трубы, он чувствовал себя везде как дома; небольшого роста, на коротеньких ножках, с порядочным брюшком и с коротко подстриженной, похожей на бильярдный шар головой, постоянно похохатывающий и возбужденный, Фаддей Бенедиктович производил впечатление человека, вполне довольного жизнью. Богатая различными приключениями его судьба воспитала в нем два необходимых качества: умение ладить с нужными людьми и могучую пробивную силу.

Впоследствии имя Булгарина станет самым презренным в русской журналистике и литературе. Но пока он казался хотя и несколько назойливым, но безобидным малым. Приятельские отношения с ним поддерживали многие петербургские литераторы, в их числе К. Рылеев и А. Бестужев. С особой гордостью Булгарин кстати и некстати показывал каждому письмо к нему из Одессы Пушкина, в котором поэт, благодаря за присланный журнал, любезно писал: «Вы принадлежите к малому числу тех литераторов, коих порицания или похвалы могут быть и должны быть уважаемы».

Правда, уже в то время водился за ним грешок помещать в своих журналах «Литературные листки» и «Северный архив» частные письма и литературные произведения без согласия авторов. Так, он тиснул в журнале прекрасную строфу из «Евгения Онегина», посвященную Истоминой, услышав стихи от брата поэта, Льва. С Булгариным ухо нужно было держать востро, это вскоре стало понятно Грибоедову.

Встретившись с Булгариным у Греча, Грибоедов завязал с ним приятельские отношения в связи с особыми обстоятельствами. Некогда, в 1817 году, в Варшаве на руках у Булгарина скончался сослуживец Грибоедова по Иркутскому полку и его друг корнет Петр Гениссен. Перед смертью он писал Грибоедову о человеке, который приютил его на чужбине.

Булгарин же, почувствовав в Грибоедове человека необыкновенного, впитывал в себя каждое его слово — не без корысти.

В течение долгих лет проживший вдали от литературных центров, Грибоедов на первых порах после приезда в Петербург охотно вступал в разговоры об искусстве. Одна из таких бесед на литературные темы сохранена в воспоминаниях А. Бестужева, который встретился с драматургом 24 июня 1824 года у общего приятеля, жившего также в Демутовом трактире.

«Уважая Грибоедова как автора, — писал спустя несколько лет А. Бестужев, — я еще не уважал его как человека. «Это необыкновенное существо, это гений!» — говорили мне некоторые из его приятелей. Я не верил... Между тем, однако ж, как я ни упирался с ним встретиться, случай свел нас невзначай. Я сидел у больного приятеля моего, гвардейского офицера Н. А. Муханова, страстного любителя всего изящного... Вдруг дверь распахнулась; вошел человек благородной наружности, среднего роста, в черном фраке, с очками на глазах. «Я зашел навестить вас, — сказал незнакомец, обращаясь к моему приятелю, — поправляетесь ли вы?» И в лице его видно было столько же искреннего участия, как в его приемах умения жить в хорошем обществе, но без всякого жеманства, без всякой формальности; можно сказать даже, что движения его были как-то странны и отрывисты, и со всем тем приличны, как нельзя более... Это был Грибоедов».

Представленные друг другу, поэты сдержанно обменялись несколькими фразами. Разговор зашел о Гете и Байроне. «Разве поклонники первого, — сказал между прочим Грибоедов, — не превозносят до небес каждую его поэтическую шалость? Разве не придают каждому его слову, наудачу брошенному, тысячи противоположных значений? С Байроном поступают еще забавнее, потому что его читает весь модный свет. Гете толкуют, как будто он был непонятен, а Байроном восхищаются, не понимая его в самом деле. Никто не смеет сказать, что он проник великого мыслителя, и никто не хочет признаться, что он не понял благородного лорда... Между ними все превосходство в величии должно отдать Гете: он объясняет своею идеею все человечество; Байрон со всем разнообразием мыслей — только человека».

Размышляя об опыте гениев европейской литературы, Грибоедов с особым жаром рассуждал о необходимости создания самобытного национального искусства, лишенного черт ограниченности и заскорузлости. На вопрос «Что требуется от русского поэта» Грибоедов, писатель и ученый, отвечал: «Совершенного познания русского языка... Чтобы совершенно постигнуть дух русского языка, надобно читать... древние летописи, собирать народные песни и поговорки, знать несколько соплеменных славянских наречий, прочесть несколько славянских, русских, богемских и польских грамматик и рассмотреть столько же словарей; знать совершенно историю и географию своего отечества. Это первое и необходимое условие. После этого, для роскоши и богатства, советую прочесть Тацита, Фукидида, если возможно, Робертсона, Юма, Гиббона, Миллера. Не худо также познакомиться с новыми путешественниками по Индии, Персии, Бразилии, Северной Америке и островам Южного океана. Это освежит ваше воображение и породит новые идеи о природе и человеке. Весьма не худо было бы прочесть первоклассных отечественных и иностранных поэтов, с критическими разборами... Не говорю о восточных языках, которых изучение чрезвычайно трудно и средств весьма немного... Восток, неисчерпаемый источник для освежения пиитического воображения, тем занимательнее для русских, что мы имели с древних времен сношения с жителями оного. Советую вам иногда заглядывать в сочинения, а особенно в журналы по части физических наук...»

Открыв в августе 1824 года очередной номер журнала «Литературные листки», Грибоедов с удивлением обнаружил в нем подписанный инициалами Булгарина фельетон «Литературные призраки», где в споре с литераторами-неучами был выведен некто Талантин, «недавно прибывший в столицу из отдаленных стран». Несомненно здесь имелся в виду Грибоедов, что было понятно не только ему самому, но и всем, кому были известны его воззрения на литературу.

Познакомившись с фельетоном в Москве, Вяземский откликается на него эпиграммой:

Тадеуш, убедясь, что брань его не жалит,
Переменил теперь и тактику и речь:
       Чтобы Талантина упечь,
Талантина в своем журнале хвалит;
Не может ничего он фонарем прижечь,
То хоть надеется, что, прислужась, засалит!

Стихи эти в печать не пропустила цензура. Зато в журнале «Новости литературы» появилась анонимная эпиграмма, направленная против Грибоедова:

«Что за поэты вы? — Талантин говорит, —
Вот дайте мне еще лет двадцать поучиться
И сотней языков чужих обогатиться,
Тогда вас, верно, всех мой гений заглушит
    Стогласный, стоязычный;
    Тогда в странах различных
Во всех концах земли уведают о нем!» —
Авось, мы до беды такой не доживем.

Однако не из-за подобных перетолков рассердился на автора фельетона Грибоедов. Его возмутила та бесцеремонность, с которой Булгарин предавал гласности мысли, высказанные в частных беседах и вовсе не предназначавшиеся для печати. К тому же мелочная, литературная перебранка, которой он отдавал дань в молодые годы, сейчас ему претила. Грибоедов послал журналисту письмо, которое, при всей его холодной учтивости, должно было навсегда разрушить приятельские отношения с Булгариным. «Конечно, — писал Грибоедов, — и в вас чувство благородной гордости не допустит опять сойтись с человеком, который от вас отказывается...»

«Чувство благородной гордости» было вовсе незнакомо Булгарину. Получив письмо, он встретился с Грибоедовым, молил его о прощении и добился своего. До конца дней своих драматург питал к нему чувство снисходительной привязанности, которое в позднейших мемуарах Булгарин раскрасил в тона преданнейшей дружбы.

После происшествия с «Талантиным» Грибоедов охладел к компании петербургских литераторов, тем с большим удовольствием он встречается с актерами, особенно с А. М. Колосовой и В. А. Каратыгиным, которым он также читал «Горе от ума», надеясь со временем увидеть их в главных ролях своей комедии.

А. М. Колосова жила в доме своей матери-балерины на Средней Подьяческой улице (3-я Адмиралтейская часть, № 277, ныне Средняя Подьяческая, 11). «Колосова, — писал Грибоедов Бегичеву после первого визита к актрисе, — еще не заключила нового условия и при мне не выходила на сцену, но у себя читала мне несколько Мольера и Мариво. Прекрасное дарование, иногда заметно, что копия, но местами забывается и всякого заставит забыться. Природа свое взяла, пальма в комедии принадлежит ей неотъемлемо. Разумеется, что она в свою очередь пленилась моим чтением; не знаю, искренно ли? Может быть, и это восклицания из Мариво. — Но гениальная душа, дарование чудное, теперь еще грубое, само себе безответное, дай бог напитаться ему великими образцами, это Каратыгин; он часто у меня бывает, и как всякая сильная черта в словах и в мыслях, в чтении и в разговоре его поражает! Я ему читал в плохом французском переводе 5 акт и еще несколько мест из «Ромео и Юлии» Шекспира; он, было, с ума сошел, просит, в ногах валяется, чтобы перевести, коли поленюсь, так хоть последний акт, а прочие Жандру дать, который, впрочем, нисколько меня не прилежнее. Я бы с ним готов вместе трудиться, но не думаю, чтоб эти литературные товарищества могли произвести что-нибудь в целом хорошее; притом же я стану переводить с подлинника, а он с дурного списка, сладить трудно, перекраивать Шекспира дерзко, да и я бы гораздо охотнее написал собственную трагедию, и лишь бы отсюда вон, напишу непременно».

В июле 1824 года Каратыгин в письме к Катенину сообщал о Грибоедове: «Он теперь хлопочет о пропуске своей прекрасной комедии «Горе от ума», которой вряд ли быть пропущенной». Сам драматург, однако, был пока настроен более радужно. Публичные чтения пьесы, на которые он в первое время охотно соглашался, должны были, по его предположению, создать определенное общественное мнение, которое способствовало бы допуску произведения в печать и на сцену.

Наряду с этим чтения «Горя от ума» были и своеобразным продолжением творческого процесса. Произнося десятки раз знакомые строки, поэт улавливал малейшие словесные шероховатости, неточности, неясности. Иногда счастливо пришедшее на ум слово придавало классическую законченность той или иной реплике, в других случаях, не удовлетворенный вполне отдельными сценами, автор свободно импровизировал, впоследствии закрепляя в рукописи новые варианты. Внимательно улавливая реакцию слушателей, как правило, искушенных в литературе, Грибоедов от чтения к чтению добивался все большей выразительности стихов, в отдельных случаях учитывал посторонние замечания. Порой они касались не только стиля, но и политической остроты отдельных выражений, которая могла некстати насторожить цензуру. Прекрасно понимая, что значение его пьесы заключалось не в звонкости афоризмов, а в самом драматическом конфликте произведения, в характерах действующих лиц, Грибоедов смягчает некоторые реплики, но в то же время тщательно перерабатывает монологи Чацкого, усиливая их обличительный пафос.

Задуманная как произведение сценическое, как слово звучащее, комедия «Горе от ума» окончательно шлифуется поэтом в живом процессе публичных чтений.

Рукопись «Горя от ума», привезенная автором из Москвы, покрывалась густой сетью правки и наконец превратилась, по выражению Жандра, в «ужасные брульоны», в которых, казалось, невозможно было кому-либо разобраться. Жандр, возглавлявший в то время канцелярию с большим штатом писцов, рекомендовал своему другу самого искусного из них, и тот, отчасти сам разбирая «брульоны», отчасти под диктовку автора, изготовил копию комедии, в которой, как представлялось Грибоедову, все стало «теперь гладко, как стекло». Однако и этот новый список превращается, в свою очередь, в черновик: вплоть до своего отъезда из Петербурга поэт совершенствует текст комедии.

Охотно читая комедию в узком кругу своих приятелей, Грибоедов, однако, не любил шумных «литературных обедов», отказаться от участия в которых иной раз было невозможно.

Летом 1824 года автор «Горя от ума» был приглашен на один из таких обедов Н. И. Хмельницким. Это был последний потомок знаменитого гетмана Богдана Хмельницкого, человек богатый, чиновный и любезный. По должности он был правителем канцелярии военного губернатора Милорадовича, по страсти — драматическим писателем, вслед за Грибоедовым успешно работавшим в жанре легкой (салонной) комедии. Жил Хмельницкий барином в собственном доме на набережной реки Фонтанки (ныне дом 11), вблизи от Симеоновского моста (ныне мост Белинского), и слыл в Петербурге хлебосолом.

В тот день на обед было приглашено несколько писателей и артистов, в том числе В. М. Федоров, сочинитель сентиментальной драмы «Лиза, или Следствие гордости и обольщения» и других посредственных пьес; он считал себя остроумным шутником и постоянно мучил окружающих плоскими анекдотами. После обеда все перешли в гостиную. Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол и приготовился читать ее, закуривая пока что сигару. В этот момент Федоров подошел к столу и, взяв рукопись на руки, с полупьяным смешком произнес: «Ого, какая полновесная! Это стоит моей „Лизы”!» Фамильярность человека, едва ему знакомого, покоробила Грибоедова, и он ответил негромко, но внятно: «Я пошлостей не пишу». Автор «Следствия гордости и обольщения», не оценив ситуации, постарался отделаться шутками. Хозяин был как на иголках; пытаясь загладить неприятность, он взял за плечи Федорова и со смешком сказал ему: «Мы за наказание посадим вас в задний ряд кресел». — «Вы можете посадить его куда угодно, — отвечал Грибоедов, — только при нем я своей комедии читать не стану». Федоров был вынужден удалиться.

Слухи об этом происшествии разнеслись в петербургских литературных кругах, что добавило Грибоедову славы высокомерного человека. Это казалось очевидным. На самом же деле все было сложнее. В похвалах комедии чуткое ухо ее автора улавливало порой лишь проявление сытого удовольствия гурманов, равнодушных к ее «высшему смыслу», забавлявшихся лишь эпиграмматичностью ее строк. Ситуация получалась парадоксальная: гонимого Чацкого не гнали и не кляли — им восхищались. Тем самым трагическая коллизия «Горя от ума», казалось, теряла свой смысл. В действительности же она усугублялась.

«Ты, бесценный друг мой, — пишет Грибоедов Бегичеву в самый разгар первоначального успеха комедии, — насквозь знаешь своего Александра, подивись гвоздю, который он вбил в свою голову, мелочной задаче, вовсе несообразной с ненасытностью души, с пламенной страстью к новым вымыслам, к новым познаньям, к перемене мест и занятий, к людям и делам необыкновенным. И смею ли здесь думать и говорить об этом? Могу ли прилежать к чему-нибудь высшему? Как притом, с какой стати сказать людям, что грошевые их одобрения, ничтожная славишка в их кругу не могут меня утешить? Ах! прилична ли спесь тому, кто хлопочет из дурацких рукоплесканий!!»


То множество знакомых, старых и новых, которые на первых порах по приезде в Петербург окружали Грибоедова, вначале были ему необходимы — слишком долго жил он вдали от столицы, от ее занятной сутолоки. Нравилась ему вечная толкотня в его номере, нравилось, в первое время, обедать в Английском клубе, где тоже всегда было многолюдно.

Английский клуб был основан в 1770 году «для доставления образованному сословию столицы приятного общественного времяпровождения» купцом Гардером, но с течением времени стал клубом петербургской знати. С 1813 по 1830 год помещался он на набережной реки Мойки, близ Гороховой улицы, в доме Таля (на участке нынешнего дома 58). «В Английском клубе здесь, — сообщал писатель Вяземскому, — как и в Москве, ремесло одно и то же: знать обо всех, кроме того, что дома делается».

Вокруг Грибоедова постоянно роились люди: сочинитель Фамусова и Скалозуба должен был быть веселым человеком. А ему было совсем невесело, скучно, отвратительно досадно. Суета надоедала. «Кто хочет истинно быть другом людей, — впоследствии запишет в дневнике Грибоедов, — должен сократить свои связи, как Адриан изрезал границы Римской империи, чтобы охранить их».

Перестали прельщать «побрякушки авторского самолюбия», стало в тягость поверять чужим людям сокровенные, наболевшие мысли. И, наконец, стали вообще невыносимы шум, назойливые знакомые, обилие лишних слов.

В июле 1824 года Хмельницкий сообщал в Москву композитору А. Н. Верстовскому, что Грибоедов «в данный момент пропал — куда не знаем».

А он скрылся в Стрельне.

Окончательно его «выжил» из Петербурга Петр Николаевич Чебышев, давний знакомый, подполковник в отставке и богатый откупщик, не чуждавшийся литературных занятий. Шумный и жизнерадостный по натуре, он, однако, писал мрачные стихи о бренности всего земного.

Что хочешь делай на земле,
Все будет мало, все ничтожно.
И что великое возможно
Едва в приметном сем угле?..

Квартира Чебышева в то время ремонтировалась, и он переселился в Демутов трактир, где снял три комнаты — по сторонам грибоедовского номера и над ним. «Каково же встречать везде Чебышева — писал Грибоедов в Москву своему другу. — По бокам Чебышев! над головой Чебышев! Я, не говоря ему ни слова, велел увязать чемоданы, сел в коляску, покатился вдоль помория и пристал у Одоевского, будто на перепутии; много езжу верхом; дни прекрасны, жизнь свободная».

С двадцатилетним Александром Одоевским Грибоедов познакомился в первые дни по приезде в Петербург по рекомендации его двоюродного брата, В. Ф. Одоевского, московского приятеля. Впрочем, с А. Одоевским Грибоедов и сам находился в дальнем родстве. Близким, однако, оказалось иное родство — родство душ. «Помнишь ли ты меня, каков я был до отъезда в Персию, — сообщал писатель старому другу о новом, — таков он совершенно. Плюс множество других достоинств, которых я никогда не имел». Князь Одоевский был в то время корнетом лейб-гвардии Конного полка и поэтом; в пылком энтузиазме юноши, в его душевной щедрости, в кипящих энергией, мыслью и молодой отвагой его речах виделась автору «Горя от ума», возможно, не только собственная юность, но и натура Чацкого.

С людьми ему симпатичными Грибоедов умел сходиться быстро.

Стрельна была в 1820-х годах модным дачным местом. Из города туда вело первое в России макадам — шоссе (названное так по имени английского инженера, предложившего новое устройство покрытой щебнем дороги). По обеим сторонам оно было застроено роскошными дачами, окруженными садами и парками. Издалека был виден Стрельнинский дворец, возвышавшийся на краю береговой террасы; сквозь тройную аркаду, прорезавшую посредине здание, синела даль залива, связывая воедино каменные покои с морской стихией, столь любезной сердцу Петра I, который присутствовал при закладке дворца в 1720 году. Внизу, за дворцом, до берега залива тянулся тенистый парк с широкими каналами, подчеркивающими приморский характер местности.

Неподалеку от дворца размещались летние казармы лейб-гвардии Конного полка, в котором служил А. Одоевский; сам он снимал в поселке отдельную дачу. Здесь провел июль и август 1824 года Грибоедов.

Время это не было праздным.

Трагедия, мысль о которой мелькнула у писателя в разговоре с В. Каратыгиным, уже тревожила творческое воображение Грибоедова. Бродя по берегу залива, он словно воочию видел иные просторы — пограничные степи Древней Руси, нередко обагрявшиеся кровью ее защитников. Пока неясен был план трагедии, но уже вырисовывались характеры половецких князей, воспитанных в жестоких обычаях кочевой жизни:

Смотри на степь — что день, то шумный бой,
Дух ветреный, другого превозмогший,
И сам гоним... сшибутся меж собой
И завивают пыль и злак иссохший:
Так человек рожден гонять врага,
Настичь, убить иль запетлить арканом.
Кто на путях не рыщет алчным враном,
Кому уже конь прыткий не слуга,
В осенней мгле, с дрожаньем молодецким,
Он, притаясь, добычи не блюдет, —
Тот ляг в сыру землю: он не живет!
Не называйся сыном половецким!

Три года назад только что вылившиеся на бумагу первые явления «Горя от ума» Грибоедов читал в Тифлисе восторженному Вильгельму Кюхельбекеру. Теперь, в Стрельне, его слушает Александр Одоевский[2], и стихи снова живут, тревожат сердце друга. Для поэтического творчества Грибоедова был необходим внимательный, глубоко сопереживающий слушатель. «В превосходном стихотворении, — считает он, — многое должно угадывать; не вполне выраженные мысли или чувства тем более действуют на душу читателя, что в ней, в сокровенной глубине ее, скрываются те струны, которых автор едва коснулся, нередко одним намеком, — но его поняли, все уже внятно, и ясно, и сильно».

Однако трагедия, так счастливо начатая, в эти дни далеко не продвинулась: кончалось лето — пора было перебираться в Петербург. К тому же отвлекала переделка оперы-водевиля «Кто брат? кто сестра? или Обман за обманом», постановка которой готовилась на сцене Большого театра.

Несколько месяцев назад эта пьеса была сочинена по просьбе московской актрисы Львовой-Синецкой для ее бенефиса. Грибоедову принадлежала в основном прозаическая часть; куплеты сочинил Вяземский, музыку написал композитор А. Н. Верстовский. По законам водевиля действие в пьесе развивалось стремительно, сопровождаясь обычными переодеваниями, ловкими обманами и конечно же пением, исполняемым соло, и дуэтом, и хором.

Представляя пьесу в Дирекцию петербургских театров, Грибоедов исправил не только прозаическую часть водевиля, добиваясь большей стремительности действия, но в некоторых случаях и куплеты. Львова-Синецкая, которая исполняла в Москве главную роль, не пела; в Петербурге же для актрисы Монруа нужно было создать вокальную партию. Поэтому ей были переданы куплеты иных действующих лиц, что требовало соответствующих переделок — и не только в стихах, но и в музыке к водевилю.

Опера-водевиль «Кто брат? кто сестра?» была поставлена в Петербурге 1 сентября 1824 года в бенефис комика Величкина, с успехом исполнившего роль почтмейстера. 7 сентября спектакль был повторен. Рославлева-младшего, в пылкой натуре которого Грибоедов запечатлел воспоминание о гусарской молодости, играл Василий Каратыгин.

К этому времени Грибоедов возвратился из Стрельны в Петербург и поселился в 4-й Адмиралтейской части города, которая была, в сущности, архипелагом островов, образованным Фонтанкой, Крюковым и Екатерининским каналами, Мойкой и Невой. Ни в одной другой части города не было столько мостов и перевозов, как здесь, где все речки и каналы будто бы перемешались между собой. Крюков канал, начинаясь от Фонтанки, пересекал, словно улица, Екатерининский канал и Мойку. Екатерининский канал соединялся с Фонтанкой, а та двумя рукавами — с Невой, которая чуть выше по течению принимала в свои воды Сальнобуянский канал с речкой Пряжкой, отделившейся от Мойки неподалеку от ее устья.

Улицы в этой низменной местности размокали после каждого дождя, и все лето не пересыхали здесь два болота: Матисово — за речкой Пряжкой и Козье — в центре 4-й Адмиралтейской части. В Козье болото упиралась Торговая улица, шедшая от Литовского, или Мясного, рынка, который располагался на берегу Крюкова канала, напротив Театральной площади. Возле рынка, на Торговой улице, снял квартиру в сентябре 1824 года Грибоедов. Исторический его адрес — 1-й квартал 4-й Адмиралтейской части, № 25, дом В. В. Погодина. В то время это было двухэтажное здание, рустованное в нижней части, с высоким треугольным фронтоном, возвышавшимся над семью центральными окнами второго этажа. В конце XIX века дом надстроили третьим этажом. В таком виде здание сохранилось до наших дней (ныне дом 5 по улице Союза Печатников). Квартира Грибоедова была в первом этаже дома, на втором жила семья сенатора А. А. Столыпина. А. Одоевский на время поселился вместе со своим другом.

По-прежнему Грибоедов в эти дни надеется вскоре покинуть Петербург и отправиться за границу. Спутником его до Франции намеревается быть барон Генрих Жомини, известный военный теоретик и писатель, в прошлом наполеоновский генерал. Василий Каратыгин, которому обещана Театральным комитетом поездка в Париж, также мечтает сопровождать драматурга. Но «Горе от ума» застряло в цензуре, и Грибоедов медлит с поездкой, ожидая решения о комедии.

Во второй половине октября 1824 года Грибоедова наконец приглашают в Особенную канцелярию Министерства внутренних дел, ведавшую цензурой театральных произведений. С июля 1824 года размещалась Канцелярия в том же доме, где и Английский клуб — в доме Таля. Во главе ее стоял барон М. Я. фон Фок, неусыпное внимание которого распространялось не только на театр, но и вообще на «состояние умов общества». Человек светский, фон Фок обладал обширными знакомствами и в аристократических кругах, и в среде литераторов, и в мире чиновников. Кроме того, он имел многочисленную клиентуру агентов, как платных, так и действовавших, по их уверению, под влиянием «чистой идеи бескорыстного служения родине». Без сомнения, барон располагал исчерпывающими сведениями о публичных чтениях Грибоедовым своей комедии и о ее общественном резонансе. Тем самым участь пьесы была предрешена. При личной аудиенции фон Фок выразил автору свое решительное недовольство комедией.

Возвратившись домой, Грибоедов в гневе и отчаянии рвет в клочки не только предисловие к «Горю от ума», но и все свои рукописи, которые случились под рукой.

Ничто, казалось, теперь не может удержать Грибоедова в Петербурге. И все же заграничное путешествие вновь было отложено. Причиной этого послужило наводнение 7 ноября 1824 года.

Всю ночь накануне с моря дул сильный ветер; предупреждая об опасности, палили пушки Петропавловской крепости: вода достигла критического уровня. Однако еще утром никто не представлял себе размеры грядущего бедствия. Вода начала стремительно прибывать с 9 часов, а спустя полтора-два часа вся Коломна была затоплена. Проснувшись в этот день в одиннадцать часов, Грибоедов увидел в окно быстрые потоки, устремившиеся по улице. Вскоре вода выступила из-под пола, и пришлось перебраться на второй этаж. Оттуда картина наводнения была еще более устрашающей.

«В окна вид ужасный, — вспоминал несколькими днями позже Грибоедов, — где за час пролегала оживленная, проезжая улица, катились ярые волны с ревом и пеною, вихри не умолкали. К Театральной площади, от конца Торговой и со взморья, горизонт приметно понижается; оттуда бугры и холмы один на другом ложились в виде неудержимого водоската.

Свирепые ветры дули прямо по протяжению улицы, порывом коих скоро вздымается быстрая река. Она мгновенно мелким дождем прыщет в воздухе, и выше растет и быстрее мчится... Первая — гобвахта какая-то, сорванная с места, пронеслась к Кашину мосту, который тоже был сломлен и опрокинут; лошадь с дрожками долго боролась со смертию, наконец уступила напору и увлечена была из виду вон; потом поплыли беспрерывно связи, отломки от строений, дрова, бревна и доски — от судов ли разбитых, от домов ли разрушенных, различать было невозможно. Вид стеснен был противустоящими домами; я через смежную квартиру Погодина побежал и взобрался под самую кровлю, раскрыл все слуховые окна. Ветер сильнейший, и в панораме пространное зрелище бедствий. С правой стороны (стоя задом к Торговой) поперечный рукав на место улицы между Офицерской и Торговой; далее часть площади в виде широкого залива, прямо и слева Офицерская и Английский проспект и множество перекрестков, где водоворот сносил громады мостовых развалин; они плотно спирались, их с тротуаров вскоре отбивало; в самой отдаленности хаос, океан, смутное смешение хлябей, которые отовсюду обтекали видимую часть города...»

Несколько дней газеты молчали о наводнении. Потом появилось официальное сообщение о том, что 7 ноября погибло 480 человек. По слухам же число погибших достигало нескольких тысяч.

В журналах промелькнули заметки о некоторых подробностях стихийного бедствия, но вскоре запретили кому бы то ни было касаться этой темы в печати, чтобы не сеять настроений недовольства. И только графу Д. И. Хвостову разрешили выпустить отдельной книжкой «Послание к Н. Н. о наводнении Петрополя, бывшем 1824 года 7 ноября» — в стихах и с немецким переводом. Впрочем, бездарные стихи графа Хвостова давно уже не читал никто, кроме автора.

Статью Грибоедова «Частные случаи петербургского наводнения» напечатать не удалось.

«На другой день поутру, — писалось в ней, — я пошел осматривать следствия стихийного разрушения. Кашин и Поцелуев мосты были сдвинуты с места. Я поворотил вдоль Пряжки. Набережные, железные перилы и гранитные пилястры лежали лоском. Храповицкий мост отторгнут от мостовых укреплений, неспособный к проезду. Я перешел через него, и возле дома графини Бобринской, среди улицы, очутился мост с Галерного канала; на Большой Галерной раздутые трупы коров и лошадей. Я воротился опять к Храповицкому мосту и вдоль Пряжки и ее изрытой набережной дошел до другого моста, который накануне отправило вдоль по Офицерской. Бертов мост тоже исчез. По плавучему лесу и по наваленным поленам, погружаясь в воду то одной ногою, то другою, добрался я до Матисовых тоней. Вид открыт был на Васильевский остров. Тут, в окрестности, не существовало уже нескольких сот домов; один, и то безобразная груда, в которой фундамент и крыша — все было перемешано; я подивился, как и это уцелело. — Это не здешние; отсюдова строения бог ведает куда унесло, а это прибило сюда с Ивановской гавани... Между тем подошло несколько любопытных. Далее нельзя было идти по развалинам; я приговорил ялик и пустился в Неву; мы поплыли в Галерную гавань; но сильный ветер прибил меня к Сальным буянам, где на возвышенном гранитном берегу стояло двухмачтовое чухонское судно, необыкновенной силою так высоко взмощенное; кругом поврежденные огромные суда, издалека туда заброшенные...

Возвращаясь по Мясной, во втором доме от Екатерингофского проспекта заглянул я в нижние окна. Три покойника лежало уже, обвитые простиралами, на трех столах... На Торговой, недалеко от моей квартиры, стоял пароход на суше.

Необыкновенные события придают духу сильную внешнюю деятельность; я не мог оставаться на месте и поехал на Английскую набережную. Большая часть ее загромождена была частями развалившихся судов и их груза. На дрожках нельзя было пробраться; перешед с половину версты, я воротился; вид стольких различных предметов, беспорядочно разметанных, становился однообразным...»[3]

Поэтическое воображение Грибоедова всегда поражали проявления стихийной мощи: самумы, вихри, обвалы, наводнения, землетрясения. Ту же мощь, в обычных условиях затаенную, угадывал он в человеческой природе. Наблюдая картины «гнева рассвирепевшей природы», он обычно размышлял об общественных катаклизмах.

Пройдет год, месяц и неделя — и другие волны заполнят центральные площади Петербурга. Прогремит орудийный гром, и наутро у памятника Петру, у ограды возводимого Исаакиевского собора, на набережной Невы останутся следы страшных потрясений. А. В. Каратыгин дополнит тогда в своем «Театральном журнале» картину наводнения 1824 года одной фразой: «Это несчастье было предвестьем будущего...»[4]

Вскоре после наводнения, вечером, в квартиру Грибоедова, хранившую следы недавнего потопа, явился Александр Бестужев. Познакомившись с драматургом три с половиной месяца назад, Бестужев, однако, тогда расстался с ним «без приветов и приглашений». Но теперь он только что прочитал у Булгарина отрывки из «Горя от ума», предназначавшиеся для драматического альманаха «Русская Талия».

«Я проглотил эти отрывки, — вспоминал Бестужев позже, — я трижды перечитал их. Вольность русского разговорного языка, пронзительное остроумие, оригинальность характеров и это благородное негодование ко всему низкому, эта гордая смелость в лице Чацкого проникла в меня до глубины души. «Нет, — сказал я самому себе, — тот, кто написал эти строки, не может и не мог быть иначе, как самое благородное существо». Взял шляпу и поскакал к Грибоедову.

— Дома ли?

— У себя-с.

Вхожу в кабинет его. Он был одет не по-домашнему, кажется, куда-то сбирался.

— Александр Сергеевич, я приехал просить вашего знакомства. Я бы давно это сделал, если б не был предубежден против вас... Все наветы, однако ж, упали перед немногими стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не могло быть тускло и холодно.

Я подал руку, и он, дружески сжимая ее, сказал:

— Очень рад вам, очень рад! Так должны знакомиться люди, которые поняли друг друга».

Бестужев горел желанием прочесть «Горе от ума» целиком. Но Грибоедов, подготовивший после встречи с фон Фоком специальный список комедии, который охотно давал всем желающим, сейчас не имел его на руках. Выход, однако, был сразу же найден.

Согласно воспоминаниям Бестужева, Грибоедов сказал ему: «...приезжайте завтра ко мне на новоселье обедать к П. Н. Ч.<...> Вы хотите читать мою комедию — вы ее услышите». Это позволяет определить еще один петербургский адрес Грибоедова, до сих пор неизвестный в литературе. П. Н. Ч. — такие инициалы из близких знакомых писателя имел только Петр Николаевич Чебышев, тот самый поэт-откупщик, от которого Грибоедов не так давно сбежал в Стрельну. Теперь драматург воспользовался гостеприимством почитателя своего таланта.

Адрес дома, в котором после наводнения поселился Грибоедов, — Васильевская часть, № 83, дом коллежского советника П. В. Усова. Это трехэтажное[5] здание в семь окон по фасаду, не отличающееся архитектурными красотами, стояло на берегу Невы, в ту пору еще лишенной гранитной набережной, неподалеку от Морского кадетского корпуса, занимавшего следующий квартал. Современный адрес бывшего дома Усова — наб. Лейтенанта Шмидта, 13.

На следующий день после визита Бестужева Грибоедов читал здесь «Горе от ума» в обществе четырех литераторов и «полдюжины любителей». Отличный чтец, Грибоедов без всякого нажима умел придать разнообразие каждому действующему лицу. Пьеса была прочитана под возгласы восхищения, не всегда, впрочем, искренние. После чтения все обступили автора с поздравлениями и комплиментами, которые он принимал довольно сухо. Бестужев лишь молча сжал его руку, чувствуя, что с этих пор они уже «не чужды друг другу».

У Чебышева автор «Горя от ума» прожил, по-видимому, месяца два. В письме к П. Л. Яковлеву от 13 января 1825 года баснописец и издатель журнала «Благонамеренный» А. Е. Измайлов сообщал: «Сегодня буду на литературном обеде у одного мецената со звездою. Это полковник (точнее, подполковник в отставке. — С. Ф.) Чебышев, иностранный кавалер и российский винный поставщик, приятель Грибоедова, которого первый раз сегодня увижу».

Поселился Грибоедов у Чебышева, не заводя новой квартиры, потому, что надеялся вскоре покинуть Петербург. Шли последние месяцы отпуска, и пора было отправляться в заграничное путешествие. Но задумано, видно, оно было в несчастливый час. Сборы в поездку опять были отложены, и теперь уже окончательно.

Причина этого была неожиданная, поразившая самого Грибоедова. Давно ли ему казалось, что все его сердечные волнения в прошлом, что от них он «чернее угля выгорел»? Новая страсть подстерегла поэта внезапно. Как и в молодые годы, он зачастил в дом Клеопина, на «чердак» Шаховского, чтобы снова и снова увидеть там Катерину Телешову, юную балерину, недавно принятую после окончания Театральной школы в труппу Петербургского театра. Танцевавшая выразительно, легко и обладавшая к тому же выдающимся мимическим дарованием, она с успехом выступала в характерных ролях. В три-четыре вечера очаровательная и кокетливая актриса вскружила голову Грибоедову. Ему кажется, что и она увлечена им, а потому с каждым спектаклем танцует все вдохновенней и прелестней.

8 декабря 1824 года на сцене Большого театра был поставлен «волшебно-героический балет» по мотивам поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» (музыка Шольца, постановка Дидло). Грибоедов с особенным нетерпением ждал четвертого акта — выхода Телешовой.

И вот на сцене волшебный сад Черномора. При звуке трубы, возвещающей приближение Руслана, колдун превращает (на глазах изумленных зрителей) куст роз в мрачную пещеру, прячет в ней Людмилу, а навстречу богатырю высылает волшебниц. Одна из них появляется на сцене, обвитая тонким покрывалом; Руслан устремляется к ней и отступает с досадой: это не Людмила. Но танец волшебницы так прекрасен, сама она так прелестна, что богатырь очарован и готов уже заменить свой шлем на заколдованный венок, который она ему протягивает. Звучит раскат грома...

Мгновение так прекрасно, что остановить его можно только стихами:

...И вдруг — как ветр ее полет!
Звездой рассыплется, мгновенно
Блеснет, исчезнет, воздух вьет
Стопою, свыше окрыленной...

Стихотворение «Телешовой» было напечатано в «Сыне отечества», в первой книжке журнала на 1825 год. Передавая содержание хореографической картины, поэт сравнивал себя с очарованным витязем:

Зачем манишь рукою нежной?
Зачем влечешь из дальних стран
Пришельца в плен свой неизбежный,
К страданью неисцельных ран?
Уже не тверды заклинаньем
Броня, и щит его, и шлем...

Но — странное дело! — прочитав свои стихи напечатанными, Грибоедов почувствовал вдруг, что страсть, внезапно обрушившаяся на него, уже пронеслась. «Представь себе, — с некоторым недоумением пишет он в январе 1825 года Бегичеву о Телешовой, — с тех пор я остыл, реже вижусь, чтобы не разочароваться. Или то меня с ног сшибло, что теперь все открыто, завеса отдернута, сам целому городу пропечатал мою тайну, и с тех пор радость мне не в радость. — Рассмейся...»

Успеха у Телешовой добился рыцарь-болтун Милорадович.

Охладев к Телешовой, Грибоедов по-прежнему проводит многие вечера в театре, стремясь в особенности не пропускать представлений трагедий с участием Василия Каратыгина.

Рассеянно раскланиваясь с многочисленными знакомыми перед началом спектакля, Грибоедов порой ловил себя на мысли о том, что ждет он вовсе не той пьесы, которая объявлена в программе. Иногда казалось: поднимется занавес и на сцене представится не волшебный сад, не античный дворец, а полутемная гостиная с большими часами и с креслом, — а в нем, неудобно свесившись, дремлет Лизанька... Чуть позже, возбужденный с дороги, сюда ворвется Чацкий, и в зрительный зал над головами и Фамусова, и Софьи выльются его кипящие живым чувством слова, должные родить ответный порыв сидящих в зале. Впрочем, так ли все будет?

В шуме зала, наполнявшегося зрителями, нетрудно было, слегка напрягши слух, различить отдельные голоса, чтобы убедиться в том, насколько каждый из собравшихся здесь поглощен своим, личным, сиюминутным.

Поэзию Грибоедов считал средством преобразования мира. Она должна была находить отклик в сердцах людей, воспламенять их, подчиняя воле поэта, творца и пророка. «Для того, — размышляет он, — с обеих сторон требуется: с одной — дар, искусство; с другой — восприимчивость, внимание. Но как же требовать его от толпы народа, более занятого собственною личностью, нежели автором и его произведением?..» Отдавая свой талант драматическому роду литературы, — живому слову, обращенному к массе народа, Грибоедов трагически ощущает пропасть между автором и публикой:

О гордые искатели молвы!
Опомнитесь! — кому творите вы?..
Что возмечтали вы на вашей высоте?
Смотрите им в лицо! — вот те
Окаменевшие толпы живым утесом;
Здесь озираются во мраке подлецы,
Чтоб слово подстеречь и погубить доносом;
Там мыслят дань обресть картежные ловцы;
Тот буйно ночь просесть в объятиях бесчестных;
И для кого хотите вы, слепцы,
Выучивать внушенье муз прелестных!..[6]

Приватные чтения комедии не могли удовлетворить Грибоедова. Драматическое произведение было рождено не для гостиных, для него необходим был резонанс огромного зала, резонанс многих сердец, слитых воедино.

Успех к автору «Горя от ума» прищел не в театре.

В конце 1824 года газета «Санкт-Петербургские ведомости» сообщила:

«Декабря 15 вышел в свет первый в России драматический альманах под заглавием «Русская Талия, подарок любителям и любительницам отечественного театра на 1825 год, изданный Ф. Булгариным». — Подарок сей тем приятнее должен быть для просвещенной публики, что в нынешнем 1824 году ни в одном из выходящих у нас журналов не были печатаны драматические произведения и что ни в одном из литературных альманахов или карманных книжек на 1825 год не будет помещено театральных сочинений...»

Далее перечислялись драматические отрывки, вошедшие в издание, и среди них сцены из «Горя от ума». И хотя числились они под 17-м номером, ближе к концу длинного списка, можно было не сомневаться, что читатель обратит внимание прежде всего на них и потому успех новому альманаху будет обеспечен, — успех, который наполнит карман издателя звонкой монетой.

Очередной (№ 50) номер журнала «Сын отечества» напоминал публике, что альманах «Русская Талия» «продается у входа в театр и во всех книжных лавках по 12 рублей», и, не упоминая других отрывков из пьес, отмечал, что «венец всего собрания есть акт и несколько сцен из новой комедии «Горе от ума», сочиненной г. Грибоедовым. Удачное изображение характеров, многие истинно комические черты, знание сердца человеческого и общежития, острые слова, прекрасные стихи — все соединяется в этой превосходной пьесе; можно смело сказать, что со времени фон Визина у нас не было подобной русской комедии».

Обратившись к страницам 257—316 альманаха, читатель мог найти четыре последних явления из первого акта и весь третий акт пьесы Грибоедова. По требованию цензуры автор был вынужден исправлять и урезать «сомнительные места»; в иных случаях цензор сам выправлял строки, а чаще попросту их перечеркивал. Последовательно исключались названия правительственных учреждений, должностей, званий (вместо «В Ученый комитет который поселился» следовало: «Между учеными который поселился», вместо «За армию стоит горой» — «Он за своих стоит горой» и т. п.). Недопустимыми казались цензору и намеки на злободневные события. Особенно, как и следовало ожидать, пострадали монологи Чацкого.

После публикации отрывков из комедии вокруг «Горя от ума» в петербургских и московских журналах завязалась ожесточенная полемика, обратив на пьесу внимание всей грамотной России, побуждая читателей обзавестись заветным списком. В течение нескольких лет количество рукописных копий комедии, разошедшихся по всем губерниям, превысило во много раз обычные тиражи любых печатных изданий.

Отзывы же критиков о пьесе были разноречивыми, порой для Грибоедова неожиданными.

Расстроили писателя замечания на пьесу, присланные из костромской деревни Катениным, который разразился против нее жестокой и несправедливой критикой, усмотрев в творении своего друга нарушение всех сценических правил. Правила эти уже обветшали; поклонник французской классицистической драматургии, Катенин упрямо не приемлет именно реализма «Горя от ума».

Запершись от всех, у огонька печки полсуток провел Грибоедов наедине с письмом ссыльного друга. Прекрасное знание мировой драматургии и сценического искусства делало Катенина полезным наставником; мнением его нельзя было пренебречь. Грибоедов особенно остро понимает, насколько ценным было для него общение с Катениным; он готов даже признать, что именно Катенину прежде всего обязан «зрелостью, объемом и даже оригинальностью» своего дарования, и в то же время со смешанным чувством грусти и гордости ясно ощущает: период ученичества кончился, ничьи чужие правила (будь даже это правила великого Мольера, о котором напоминал Катенин) теперь его уже не удовлетворяют. Без раздражения, со спокойной убежденностью в своей правоте пишет он в январе 1825 года ответ Катенину, впервые, может быть, так ясно осознавая своеобразие своего творческого метода:

«...Критика твоя... принесла мне истинное удовольствие тоном чистосердечия, которого я напрасно буду требовать от других людей; не уважая искренности их, негодуя на притворство, черт ли мне в их мнении? Ты находишь главную погрешность в плане; мне кажется, что он прост и ясен по цели и исполнению: девушка, сама не глупая, предпочитает дурака умному человеку (не потому, что ум у нас грешных обыкновенен, нет! и в моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека); и этот человек разумеется в противуречии с обществом, его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих... «Сцены связаны произвольно». Так же, как в натуре всяких событий, мелких и важных: чем внезапнее, тем более завлекают в любопытство. Пишу для подобных себе, а я, когда по первой сцене угадываю десятую, раззеваюсь и вон бегу из театра. «Характеры портретны». Да! и я, коли не имею таланта Мольера, то, по крайней мере, чистосердечнее его; портреты и только портреты входят в состав комедии и трагедии, в них однако есть черты, свойственные многим другим лицам, а иные всему роду человеческому настолько, насколько каждый человек похож на всех своих двуногих собратий. Карикатур ненавижу, в моей картине ни одной не найдешь. Вот моя поэтика... «Дарования более, нежели искусства». Самая лестная похвала, которую ты мог мне сказать, не знаю, стою ли ее? Искусство в том только и состоит, чтоб подделываться под дарование, а в ком более вытверженного, приобретенного потом и сидением искусства угождать теоретикам, т. е. делать глупости, в ком, говорю я, более способности удовлетворять школьным требованиям, условиям, привычкам, бабушкиным преданиям, нежели собственной творческой силы, — то, если художник, разбей свою палитру и кисть, резец или перо свое брось за окошко; знаю, что всякое ремесло имеет свои хитрости, но чем их менее, тем спорее дело, и не лучше ли вовсе без хитростей?.. Я, как живу, так и пишу свободно и свободно».

В письме к Катенину Грибоедов в сущности заявлял реалистические принципы художественного творчества, согласно которым главным назначением искусства становилось воспроизведение правды жизни, выявление эпохального значения, казалось бы, повседневных событий.

Действие комедии «Горе от ума» происходит в особняке Фамусова и охватывает происшествия лишь одного дня. Однако в дне этом, как в капле воды, отражается эпоха, а за стенами барского дома ясно угадывается не только Москва, но и вся Россия с ее просторами, повседневной жизнью, специфическими чертами различных ее областей: снеговые равнины ее необозримых просторов, Петербург, Тверь, Саратов... Петербургские происшествия, картины, типы в комедии Грибоедова позволяют говорить о «грибоедовском Петербурге». Впервые в русской литературе жизнь российской столицы была отражена в художественном произведении реалистически точно, в ее бытовой выразительности и социально-исторической конкретности.

Глубоко был прав Белинский, который писал: «Вообще жизнь в Петербурге много способствует развитию юмористического и сатирического направления великих талантов. «Горе от ума», хотя и посвящено изображению Москвы, однако могло быть написано... петербургским человеком».

Петербург присутствует в произведении и потому, что многие образы пьесы и события, в ней упомянутые, в силу их типичности, были характерны для российской столицы не менее, чем для Москвы. Об этом напоминает в комедии сам автор: «Москва и Петербург, по всей России то...»; об этом же писали и современники, например декабрист Якушкин, вспоминавший о том, что «на каждом шагу встречались Скалозубы не только в армии, но и в гвардии, для которых было непонятно, чтобы из русского человека можно выправить годного солдата, не изломав на его спине несколько возов палок».

Не случайно именно в Петербурге, где аракчеевский режим ощущался особенно явственно, образ Скалозуба (по московской редакции пьесы, — неловкого шутника, толкующего лишь про ордена и чины) окончательно приобретает в процессе переработки текста комедии зловещие черты «фрунтового солдата», агрессивно стремящегося ограничить всяческую деятельность рамками воинского артикула:

Избавь. Ученостью меня не обморочишь,
    Скликай других, а если хочешь,
    Я князь Григорию и вам
        Фельдфебеля в Вольтеры дам,
    Он в три шеренги вас построит,
А пикнете, так мигом успокоит.

Гоненье на «ум», ученость, просвещение, объявленные «завиральными идеями», «развратом», «дерзостью», стало в 1820-х годах основой правительственной политики. Арестованный в 1822 году за пропаганду свободолюбивых идей в солдатских школах взаимного обучения (так называемых «ланкастерских»), «первый декабрист» В. Ф. Раевский вспоминал: «После моих ответов на вопросы великий князь Михаил Павлович спросил у меня: „Где вы учились?” Я ответил: „В Московском благородном пансионе”. — „Вот, что я говорил... эти университеты, эти пансионы!”»

Но ведь это — будто модель реплики Хлестовой:

И впрямь с ума сойдешь от этих, от одних
От пансионов, школ, лицеев, как бишь их;
Да от ланкарточных взаимных обучений.

В Петербурге секретарем «Общества училищ взаимного обучения» (по системе английского педагога Ланкастера) был друг Грибоедова, Кюхельбекер, который одно время преподавал и в Благородном пансионе Главного педагогического института, также упомянутого в «Горе от ума»:

        Нет, в Петербурге институт
Пе-да-го-гический, так, кажется, зовут:
Там упражняются в расколах и в безверье
Профессоры!!! у них учился наш родня,
И вышел! хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи.

Учительский, или Педагогический, институт Петербургского университета был открыт в 1819 году, располагался он в доме Сестранцевича на Б. Мещанской улице (ныне ул. Плеханова, д. 23) и упразднен (слит с Петербургской гимназией) еще в 1823 году, но возбужденное против его профессоров двумя годами раньше «дело» об «открытом отвержении истин святого писания и христианства», соединяемое «с покушением ниспровергнуть и законные власти», тянулось в течение нескольких лет. Вдохновителем и организатором этого процесса, столь характерного для аракчеевской эпохи, были мракобес Д. П. Рунич, попечитель Петербургского учебного округа. Между прочим, познакомившись с комедией Грибоедова, он так отзывался о ней в одном из своих частных писем: «Это не комедия, ибо в ней нет ни плана, ни развязки, ни единства в действии. Это не драма, тут нет ни добродетели, ни порока, ни страстей, ни злодеяний, которые представлены бы были или в привлекательных, или в отвратительных очерках, это просто поговорка в действии, в которой воскрешен Фигаро... В самой же пьесе нет другой цели, кроме той, чтобы сделать презрительным не порок, а возбудить презрение к одному только классу общества, — и показать несправедливость судьбы! Монолог Чацкого подражание известному монологу Фигаро, не весьма привлекательно выставляет службу... Какая же нравственная цель сей комедии?.. Ему хотелось высказать свои философско-политические понятия, а о прочем он не думал».

Пером Рунича водил взбешенный Фамусов, восклицавший, подобно ему: «И знать вас не хочу, разврата не терплю!» — возмущенный всяким, кто «вольность хочет проповедать». Политический смысл и революционный пафос комедии Грибоедова были вполне понятны лагерю реакционеров; слово поэта разило прямо в цель.

Так же многозначительно было упоминание в «Горе от ума» и об Ученом комитете (в состав его также входил Рунич):

А тот, чахоточный, родня вам, книгам враг,
В ученый комитет который поселился
    И с криком требовал присяг,
Чтоб грамоте никто не знал и не учился...

Учреждение это было образовано при Министерстве духовных дел и народного просвещения в 1817 году для рассмотрения учебников и проектов по учебной части; судьбами образования в России занимались в нем отъявленные мракобесы и гонители просвещения. Расположен был комитет в здании министерства, у Чернышева моста (ныне ул. Ломоносова, 3).


Петербург «века нынешнего» и «века минувшего» представлен в комедии не только злободневными намеками на события столичной жизни и ее идеологов, но и художественными типами, о которых постоянно вспоминают персонажи пьесы. Осколками «екатерининского Петербурга» предстают тетушка Софьи («А тетушка? Все девушкой? Минервой? Все фрейлиной Екатерины Первой? Воспитанниц и мосек полон дом...»), Фома Фомич («При трех министрах был начальник отделенья, переведен сюда». — «Хорош! Пустейший человек, из самых бестолковых...») и «вельможа в случае» Максим Петрович, а в рассказе о его добровольном шутовстве проглядывается и сама императрица:

На куртаге ему случилось обступиться;
Упал, да так, что чуть затылка не пришиб;
    Старик заохал, голос хрипкой:
Был высочайшею пожалован улыбкой;
    Изволили смеяться; как же он?
Привстал, оправился, хотел отдать поклон,
    Упал вдругорядь — уж нарочно —
А хохот пуще, он и в третий так же точно.
А? как по-вашему? по-нашему, — смышлен...

Под стать «екатерининскому» и «александровский Петербург». В ранней редакции комедии был дан колоритный «портрет» одного из «отцов отечества», исключенный из окончательного текста комедии по цензурным соображениям:

Муж занимает пост из первых в государстве,
Любезен, лакомка до вкусных блюд и вин,
   Притом отличный семьянин:
С женой в ладу, по службе ею дышит,
   Она прикажет, он подпишет.

«Петербургский отпечаток» лежит и на Репетилове, фанфароне и болтуне. О причинах своей «оппозиционности» он сам простодушно рассказывает так:

По статской я служил, тогда
Барон фон Клоц в министры метил,
        А я
    К нему в зятья.
Шел напрямик, без дальней думы,
С его женой и с ним пускался в реверси,
    Ему и ей какие суммы
    Спустил, что боже упаси!
Он на Фонтанке жил, я возле дом построил,
  С колоннами! огромный! сколько стоил!
Женился наконец на дочери его,
Приданого взял шиш, по службе — ничего.

Петербургские типы угадываются в приятелях Репетилова — не случайно современники драматурга настойчиво выискивали их прототипы именно среди петербуржцев. «Портреты», нарисованные здесь, обладали, говоря словами Грибоедова, «чертами, свойственными многим другим лицам», и не сбивались на карикатуры, сохраняя реальные соответствия с действительностью. Могут, к примеру, показаться карикатурно утрированными «жанры» сочинений одного из приятелей Репетилова, Ипполита Маркелыча Удушьева:

В журналах можешь ты однако отыскать
    Его Отрывок, Взгляд и Нечто.
    О чем бишь Нечто? — обо всем.

На самом же деле это довольно обычные заголовки журнальных статей грибоедовского времени. Так, в 1824 году в журнале «Сын отечества» одна за другой появились статьи Греча: «Нечто о нынешней русской словесности» (ч. 91). «Взгляд на открытия и замечательные произведения по части наук, искусств и словесности в 1822 году во Франции» (ч. 91 и 92) и «Воспоминания о Германии. Отрывок» (ч. 98).

Особенно согласно указывали современники как на прототип образа Загорецкого на завсегдатая петербургских салонов, третьестепенного литератора и известного агента полиции А. Л. Элькана. Ему, как никому другому, «повезло» в литературе. Заклейменный в грибоедовской характеристике:

      ...человек он светский,
    Отъявленный мошенник, плут...
При нем остерегись: переносить горазд,
    И в карты не садись: продаст, —

Элькан послужил и впоследствии прототипом для образов многих писателей, в том числе и Лермонтова, который вывел его в драме «Маскарад» под фамилией Шприха.

Петербург является важной жизненной вехой героя комедии «Горя от ума» Александра Андреевича Чацкого. Он и приезжает в дом Фамусова из Петербурга («я сорок пять часов, глаз мигом не прищуря, верст больше седьмисот промчался — ветер, буря»).

В Чацком был верно замечен психологический склад человека передовых взглядов 1820-х годов, а «противоречие с обществом, его окружающим», явилось наиболее точным отображением в литературе декабристского умонастроения, которое нигде так отчетливо не чувствовалось, как в Петербурге. «Счастье в том, — писал А. И. Герцен, — что рядом с людьми, которых барские затеи состояли в псарне и дворне, в насиловании и сечении дома, в раболепстве в Петербурге, — нашлись такие, которых «затеи» состояли в том, чтобы вырвать из их рук розгу и добиться простору... уму и человеческой жизни... Если в литературе сколько-нибудь отразился слабо, но с родственными чертами, тип декабриста — это в Чацком. В его озлобленной желчевой мысли, в его молодом негодовании слышится здоровый порыв к делу, он чувствует, чем недоволен, он головой бьет в каменную стену общественных предрассудков и пробует, крепки ли казенные решетки».

Понятно поэтому, с каким восторгом восприняли комедию «Горе от ума» будущие декабристы. В альманахе «Полярная звезда на 1825 год» А. Бестужев пророчески замечал о пьесе Грибоедова и о пересудах вокруг нее тогдашней критики: «...предрассудки рассеются, и будущее оценит достойно сию комедию и поставит ее в число первых творений народных».

В декабре 1824 года Грибоедова избирают действительным членом Вольного общества любителей российской словесности, в котором декабристы-литераторы играли первенствующую роль. Образовано было оно (под названием «Общество соревнователей просвещения и благотворения») еще в 1816 году, но в первое время в своей деятельности не выходило за рамки «благонамеренного» направления в литературе. Положение в корне изменилось, когда в 1819 году в его состав вошел ряд членов «Союза благоденствия», которым устав («Зеленая книга») предписывал «стараться вступать, с ведома Союза, во все ученые общества, склонять их к цели истинного просвещения». Во главе «соревнователей» стал член «Союза благоденствия» поэт Ф. Н. Глинка. В борьбе с благонамеренными литераторами новые члены сумели придать деятельности общества гражданский, патриотический характер. Здесь поощрялось создание произведений, рождающих у читателя чувство протеста против деспотизма и тирании владык. Особое внимание обращалось на серьезное изучение русской истории и устной народной поэзии; расцвет отечественной литературы мыслился в обретении ею качества яркой национальной самобытности. Все это было близко Грибоедову.

Заседания Вольного общества происходили в доме Вейвода на Вознесенском проспекте (№ 305 в 3-й Адмиралтейской части, ныне пр. Майорова, 41). Здесь читались новые произведения, обсуждался состав очередных номеров журнала «Соревнователь просвещения и благотворения», дискутировались вопросы истории науки и искусства.

Собрания «соревнователей» были порой довольно бурными, но на них неизменно царил дух демократизма, свободного обмена мнениями, полного отсутствия строгой и торжественно-мертвенной регламентации, характерной для других ученых обществ того времени. По этой причине Вольное общество любителей российской словесности нередко называли «ученой республикой». Это название пришлось особенно по душе К. Ф. Рылееву, который в начале 1825 года становится фактическим главой Северного тайного общества и внимательно присматривается к «соревнователям», отыскивая в их среде революционно настроенных людей.

Конечно, на заседаниях Вольного общества любителей российской словесности было невозможно вести прямую революционную пропаганду. Более откровенные разговоры, хотя и не выходившие за круг литературных тем, велись на «русских завтраках» у Рылеева, куда приглашались лишь некоторые из «соревнователей». С начала 1825 года Грибоедов стал участником этих оригинальных собраний.

Занимая должность правителя Российско-Американской компании, Рылеев жил на казенной квартире в двухэтажном с мезонином доме у Синего моста, на Мойке (ныне дом 72). Кабинет его заставлен был полками с книгами, в центре стоял огромный, почти во всю длину. комнаты, письменный стол, обычно заваленный бумагами, газетами, журналами и справочными изданиями; над столом в два ряда была протянута проволока, а к ней кольцами крепился подсвечник, передвигаемый с места на место в зависимости от того, какой уголок своего необъятного стола облюбовал для работы хозяин кабинета. В третьем часу дня бумаги сдвигались в сторону и на их место ставился графин вина, а также нарезанный крупными ломтями ржаной хлеб и несколько кочней кислой капусты. На «русский завтрак» собирались друзья Рылеева.

«Особенно, — вспоминал Михаил Бестужев, — врезался у меня в памяти один из них, на котором, в числе многих писателей, были барон Дельвиг, Ф. Глинка, Гнедич, Грибоедов и другие. Тут же присутствовал брат А. Пушкина Лев... Помню, что он говорил наизусть много стихов своего брата, еще не напечатанных; прочитал превосходный разговор Тани с нянею, приведший в восторг слушателей... Помню, как зашла речь о Жуковском и как многие жалели, что лавры на его челе начинают блекнуть в тлетворной атмосфере, как от сожаления неприметно перешли к шуткам на его счет. Ходя взад и вперед, с сигарами, закусывая пластовой капустой, то там, то сям вырывались стихи с оттенками эпиграммы или сарказма...»

О делах тайного общества на «русских завтраках» не говорили, но Грибоедову случалось бывать в этом кабинете и в вечерние часы, когда круг посетителей становился еще теснее.

На первый взгляд, в постоянной многолюдности рылеевской квартиры не было ничего необычного. Рылеев жил в то время по-холостяцки — его семья находилась в деревне, и потому приятели заходили к нему запросто.

Никому не казалось странным, что здесь поселился Александр Бестужев, с которым Рылеев издавал альманах «Полярная звезда», требовавший постоянного совместного внимания. К Александру же заглядывали довольно часто его братья: Николай, историограф российского флота; Михаил, поручик лейб-гвардии Московского полка, и Петр, мичман Гвардейского экипажа. Все братья Бестужевы были литературно одарены и в полной мере разделяли восхищение Александра Бестужева комедией «Горе от ума» и ее автором.

У Рылеева Грибоедов встречал также барона В. И. Штейнгеля; он жил этажом выше у директора Российско-Американской компании и спускался на огонек порассуждать в кругу молодых людей о русской истории, прилежное размышление о которой, по его мнению, способно было озарить ум пытливого читателя, внушить отвращение к деспотизму и угнетению народов. Заходил к Рылееву лейтенант Д. И. Завалишин, один из лучших в Петербурге знатоков Нового Света, где он побывал в качестве участника кругосветного путешествия. Целые вечера просиживал у Рылеева Петр Каховский, обычно не вступая в публичные разговоры, но жадно впитывающий в себя каждое слово. Здесь же Грибоедов познакомился и с князем Е. П. Оболенским; тот обычно не задерживался надолго у Рылеева, но определенно был связан с ним каким-то чрезвычайно важным делом, далеким и от литературы, и от торговых дел.

Догадывался ли Грибоедов о том, что он оказался в самом центре революционного заговора? Едва ли можно сомневаться в этом.

Автор «Горя от ума» внушал декабристам безусловное доверие, и с его приходом разговоры на политические темы не прерывались. Он и сам принимал участие в рассуждениях о положении в России, о необходимости преобразования ее политического строя, введения свободы книгопечатания и уничтожения преград между образованным классом и широкими народными массами. Отнюдь не праздное любопытство сквозило в настойчивых расспросах Рылеева о том, не существует ли тайного общества на Кавказе (слух об этом шел от Якубовича).

В феврале или марте 1825 года Рылеев прямо сказал Грибоедову о существовании в столице тайного общества, поставившего целями своими свержение самодержавия и отмену крепостного права. Очевидно, разговор с автором «Горя от ума» вполне удовлетворил руководителя петербургских декабристов, и он тогда же сообщил члену Коренной думы Евгению Оболенскому о приеме Грибоедова в члены тайного общества. Позже об этом был информирован и Трубецкой.

Как своего идейного соратника воспринимали Грибоедова и другие деятели тайного общества. «Его комедия сводит здесь всех с ума», — сообщал в Москву Александр Бестужев в январе 1825 года. Небывалому успеху произведения способствовала сама эпоха, насыщенная — словно предгрозовая атмосфера электричеством — общественным недовольством. Декабрист А. П. Беляев в своих воспоминаниях «о пережитом и перечувствованном» вспоминал о тех годах, когда тайные общества «мало-помалу стали ревностными поборниками революции в России. Составлены были и конституции: умеренные монархические и радикальные республиканские, так что в период с 1820 года до смерти Александра I либерализм стал достоянием каждого мало-мальски образованного человека. Частые колебания самого правительства между мерами прогрессивными и реакционными еще более усиливали желание положить конец тогдашнему порядку вещей, много также нашему либерализму содействовали и внешние события, как-то: движение карбонариев, заключение Сильвио Пелико Австрией, отмененный поход нашей армии в Италию, показывавший, что и Россия готова следовать за Австрией в порабощении народов. Имя Меттерниха произносилось с презрением и ненавистью; революция в Испании с Риэго во главе, исторгнувшая прежнюю конституцию у Фердинанда, приводила в восторг таких горячих энтузиастов, какие были мы и другие, безотчетно следовавшие за потоком. В это же время появилась комедия «Горе от ума» и ходила по рукам в рукописи; наизусть уже повторялись его едкие насмешки; слова Чацкого «все распроданы по одиночке» приводили в ярость; это закрепощение крестьян, 25-летний срок службы считались и были в действительности бесчеловечными...»

Свидетельство декабриста, оценивающего появление «Горя от ума» в ряду важнейших событий эпохи, поистине замечательно!

В начале 1825 года Грибоедов поселился в просторной квартире А. Одоевского, снимавшего целый этаж в доме Булатовых на углу Исаакиевской площади и Почтамтской улицы (ныне ул. Союза Печатников, 3/7). В то время это было четырехэтажное здание (пятый этаж надстроен в середине XIX века).

В этой квартире, из окон которой хорошо была видна Сенатская площадь, Грибоедов прожил вплоть до отъезда из Петербурга. Здесь собирались весною 1825 года офицеры различных полков, знакомые общительного А. Одоевского, и под общую диктовку в течение нескольких дней переписывали «Горе от ума» с теми изменениями, которые делал присутствовавший при этом автор. Знал ли он, что его юный друг, в апреле 1825 года принятый А. Бестужевым в Северное тайное общество, организовал этот «цех» в целях революционной агитации: для распространения пьесы в провинции, куда должны были отправиться на летние отпуска офицеры? По всей вероятности, знал: между Грибоедовым и Одоевским не было тайн.

К Грибоедову приходит в эти дни всеобщее признание, сопровождаемое возмущенными криками недоброжелателей всех рангов. Сочувственно отмечается критикой напечатанный в «Полярной звезде на 1825 год» его «Отрывок из Гете». В журнальных и газетных статьях все чаще, характеризуя современные нравы, различные авторы цитируют строки из «Горя от ума» — в том числе и те, которые еще не пропущены цензурой. Грибоедовские афоризмы вплетаются в повседневные разговоры. Провинциальные корреспонденты просят своих столичных приятелей прислать списки грибоедовской комедии. А сам Грибоедов поговаривает о том, что совсем намерен бросить писать стихи и заняться серьезно музыкой.

Подходил срок отъезда его к месту службы.

Последние дни отпуска Грибоедова неожиданно наполнились разнообразными хлопотами.

Вдруг предоставилась возможность увидеть постановку комедии «Горе от ума». Конечно, не на казенной сцене — об этом и думать пока было нечего. Пьесу разучили воспитанники Театральной школы.

В 1822 году здание школы (ныне наб. канала Грибоедова, 93) было отремонтировано; во дворе, во флигеле, заодно был устроен для воспитанников учебный театр. В 1824—1825 годах Грибоедов со своими друзьями часто посещал спектакли воспитанников и охотно согласился на их просьбу поставить «Горе от ума».

«Большого труда нам стоило, — вспоминал П. А. Каратыгин, воспитанник училища и режиссер учебного театра, — упросить доброго инспектора Бока дозволить и воспитанницам принять участие в этом спектакле... наконец он согласился, и мы живо принялись за дело: в несколько дней расписали роли, в неделю их выучили, и дело пошло на лад... Сам Грибоедов приезжал к нам на репетиции и очень усердно учил нас. Надо было видеть, с каким простодушным удовольствием он потирал руки, видя свое «Горе от ума» на нашем ребяческом театре!.. Хотя, конечно, мы откалывали его бессмертную комедию с горем пополам, но он был очень доволен нами, а мы в восторге, что могли угодить ему. На одну из репетиций он привел однажды А. Бестужева и Вильгельма Кюхельбекера — и те также похваливали нас. Наконец, комедия была уже совсем подготовлена, на следующий день назначен был спектакль...»

Комедия должна была быть поставлена 18 мая 1825 года. В тот день с утра у Грибоедова накопилось много дел. Необходимо прежде всего было явиться в дом адмирала Н. С. Мордвинова, который вот уже десять дней находился в трауре: скоропостижно скончался муж дочери сенатора А. А. Столыпин, не старый еще человек. В последние дни перед его смертью Грибоедов часто с ним встречался: они вместе собирались в дорогу на юг.

Молодая вдова, Вера Николаевна, была неутешна, и Грибоедов, задерживая свой отъезд, целые дни проводил в семье Мордвиновых: его присутствие действовало на Веру Николаевну успокаивающе.

С утра выбраться Грибоедову из дома не удалось. Причиною тому был Кюхельбекер.

Он недавно прибыл из Москвы, как всегда без денег и без определенных житейских планов, и все петербургские знакомые отыскивали возможность устроить его на службу. Однако репутация Кюхельбекера, вольнолюбца и оригинала, делала эту задачу чрезвычайно трудной. Пока он сотрудничал в петербургских журналах и с наслаждением беседовал о поэзии со своими друзьями: с Грибоедовым, с бывшим лицеистом А. А. Дельвигом, с бывшим своим воспитанником по Благородному пансиону Львом Пушкиным. Он разбудил Грибоедова в четвертом часу ночи, объявив, что побранился со Львом Пушкиным и теперь намерен с ним драться. Возможную причину этой «нешуточной ссоры», может быть, приоткрывает запись в дневнике поэта И. И. Козлова от 12 мая: «Тургенев, Жуковский, Пушкин (Лев) и Кюхельбекер пили чай. Много смеялись. Дельвиг так уморительно бесил Кюхельбекера...» Очевидно, это были обычные насмешки по поводу восторженных и тяжеловатых стихов Кюхельбекера — продолжение лицейских шуток над Кюхлей. Дельвигу эти выходки были простительны, но беда, если кто-нибудь иной позволил бы себе то же. Кажется, этого-то и не рассчитал молодой Пушкин, и в результате был вызван на дуэль.

Назначив поссорившимся встречу у себя дома, Грибоедов сумел примирить их: для Кюхельбекера выше авторитета Грибоедова была лишь Поэзия — оставалось доказать, что Поэзия в данном случае урона не понесла.

С утра же нужно было написать письмо Бегичеву: сообщить о причинах задержки в Петербурге. Грибоедов писал: «...нынешний вечер играют в школе, приватно без дозволения цензуры, мою комедию. Я весь день, вероятно, проведу у Мордвиновых, а часов в девять явлюсь посмотреть на мое чадо, как его коверкать станут...»

Однако в то время, когда Грибоедов писал своему другу, на последнюю репетицию «Горя от ума» в училище явился инспектор Бок и от имени графа Милорадовича запретил играть пьесу, не одобренную цензурой.

Это было последней каплей горечи, выпавшей на долю поэта за год, наполненный хлопотами об обнародовании «Горя от ума», — хлопотами, которые оказались безрезультатными...

Накануне отъезда, поднявшись на Ростральную колонну на стрелке Васильевского острова, Грибоедов прощался с Петербургом.

Внизу на пристани у груды тюков суетились матросы, купцы, маклеры; покачивался словно от ветра лес корабельных мачт. За ним серой массой тяжелого камня застыла Петропавловская крепость, за которой совсем по-уездному, полусокрытые в зелени деревьев и перемежаясь обширными огородами, были разбросаны деревянные домики Петербургской стороны. Напротив же, отражаясь в зеркале невских вод, вытянулись в линию Дворцовой набережной великолепные палаты Мраморного дворца, Департамента уделов, Французского посольства, Эрмитажа и Зимнего дворца; далее были видны два фасада адмиралтейских флигелей с обширными арками (в которые вливались каналы), украшенными по сторонам колоннадами и сидящими колоссальными фигурами четырех частей света; затем тянулась Сенатская площадь с памятником Петру I в центре; перед ним — оживленный фигурками пешеходов и вереницами экипажей — перекинулся через Неву Исаакиевский мост. За набережной строения теснились, путались; кое-где проглядывали белые фронтоны, полоса прямой улицы, блещущая позолотой высокая колокольня; иногда кроны деревьев пробивались сквозь пеструю груду домов, потом крыши зеленые, красные, темные мешались и тянулись вдаль.

...И вдруг представилось: нет ни дворцов, ни соборов, ни суеты людей. Исщербленная временем, Ростральная колонна высится у пустынных невских вод, и одинокий странник, рассматривая развалины с вершины ее, вспоминает о знакомом ему лишь по старинным книгам блеске некогда стоявшей на этом месте северной столицы...

С тревожным чувством покидал Грибоедов Петербург в мае 1825 года, никак не предполагая, однако, что очутится здесь вновь спустя несколько месяцев.
 


1. Источник: С. А. Фомичев. Грибоедов в Петербурге. – Л.: Лениздат, 1982, – 207 с. – (Выдающиеся деятели науки и культуры в Петербурге – Петрограде – Ленинграде).
Все важнейшие события в жизни А. С. Грибоедова, одного из крупнейших русских драматургов XIX века, поэта и государственного деятеля, связаны с Петербургом. О творчестве Грибоедова тех лет, о его друзьях, взаимоотношениях с декабристами, с литераторами различных направлений, о памятных местах, связанных с жизнью Грибоедова, рассказывает автор книги С. А. Фомичев — кандидат филологических наук, научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. (вернуться)

2. Из воспоминаний А. Н. Муравьева (см.: Грибоедов в воспоминаниях современников, с. 114) известно, что в августе 1825 г. в Крыму Грибоедов читал ему «сцену между половцами». Поэтому можно предположить, что работа над трагедией была начата именно в Стрельне, год назад: все предшествующие и последующие месяцы грибоедовского отпуска были насыщены делами и событиями, мешавшими сосредоточиться на трагедийном замысле. (вернуться)

3. Приводим современные названия улиц, каналов и пр., упомянутых в статье Грибоедова: Офицерская ул. — ныне ул. Декабристов; Английский пр. — ныне пр. Маклина; Матисовы тони — рыбачий стан на Матисовом острове (омываемом Невой, Мойкой и Пряжкой); Ивановская гавань — на Васильевском острове; Галерная гавань — на Галерном острове (в устье Фонтанки); дом графини Бобринской — современный адрес: Красная (бывшая Большая Галерная) ул., 60; Сальные буяны — продовольственные склады на островке, отделенном от Матисова острова Сальнобуянским каналом (ныне засыпан). (вернуться)

4. Каратыгин А. В. Журнал театральный (ИРЛИ АН СССР, ф. 265, оп. 7, д. 70, л. 10 об.). (вернуться)

5. В 1856 г. здание надстроено четвертым этажом, в 1870-х гг. — пятым, в 1879 г. на здании появились «крытые каменные балконы»; в настоящее время это семиэтажное здание (ГИАЛО, ф. 513, оп. 102, д. 2221). (вернуться)

6. «Отрывок из Гете» Грибоедова, напечатанный впервые в альманахе К. Рылеева и А. Бестужева «Полярная звезда» (1825), представляет собою вольный перевод «Пролога в театре» из трагедии Гете «Фауст». (вернуться)

 
 


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика