Поединок. Грибоедов в Петербурге. Фомичев С. А.
Литература для школьников
 
 Главная
 Грибоедов А.С.
 
А. С. Грибоедов. С портрета кисти художника М.И.Теребенева, 1824 г.
 
 
 
 
 
 
 
Александр Сергеевич Грибоедов
(1795-1829)


ГРИБОЕДОВ
в Петербурге
С. А. Фомичев[1]
 


 
ПОЕДИНОК


По духу времени и вкусу
Я ненавидел слово «раб»,
За то посажен в Главный штаб
И был притянут к Иисусу.
А. Грибоедов


Вести о событиях в Петербурге доходили до Кавказского отдельного корпуса с большим запозданием. Неофициальное известие из Таганрога о смерти Александра I, последовавшей 19 ноября 1825 года, А. П. Ермолов получил три дня спустя. Но лишь через две недели в станицу Екатериноградскую, где в то время размещался штаб корпуса, прибыл фельдъегерь Экунин с сенатским указом, предписывавшим принесение присяги новому императору, Константину.

Грибоедову фамилия фельдъегеря была знакомой. Действительно, тот оказался братом петербургского актера, и сам поспешил представиться молодому дипломату и автору известной, хотя и ненапечатанной комедии. Вместе с правительственной депешей Экунин привез Грибоедову письмо из Театральной школы. По-видимому, в письме речь шла не только о театральных происшествиях. По крайней мере, в письме к А. А. Жандру от 12 декабря[2] 1825 года Грибоедов многозначительно обмолвился: «Какое у вас движение в Петербурге!! — А здесь... Подождем». Тогда же во время обеда в доме Ермолова у Грибоедова вырываются слова: «В настоящую минуту в Петербурге идет страшная поножовщина».

Грибоедов опередил события — на два дня.

Впрочем, и в тот день в Петербурге произошло несколько важных событий.

12 декабря в столицу пришло наконец послание из Варшавы от Константина, который передавал все права на российский престол своему брату Николаю Павловичу. Он ждал этой вести. Однако радость омрачали доносы Шервуда и Майбороды, обнаруженные в бумагах покойного императора. Сообщалось, что в армии существует тайное общество, посягающее на самодержавие. И хотя был отдан приказ об аресте главаря этого общества, Пестеля, опасность возмущения сохранялась. Становясь императором, Николай не мог не тревожиться за свою жизнь. Правда, заговорщики были во Второй армии, в полутора тысячах километров от Петербурга. В столице же сохранялся образцовый порядок, как о том свидетельствовал генерал-губернатор граф Милорадович. Но беспокойство нового императора не утихало. Он занялся было составлением письма к начальнику штаба армии И. И. Дибичу, находившемуся в Таганроге, как сообщили о пакете от начальника гвардейской пехоты, генерала Бистрома. Вскрыв пакет, Николай с удивлением прочитал первые строки письма:

«Всемилостивейший государь!

Три дня тщетно искал я случая встретить Вас наедине, наконец принял дерзость писать к Вам...»

Писал это явно не Бистром... «...Для Вашей собственной славы погодите царствовать. Противу Вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и может быть, это зарево осветит конечную гибель России! Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся...»

Автором этих страшных предсказаний оказался адъютант Бистрома, поручик Яков Ростовцев, доставивший письмо. Он был немедленно принят.

Заикаясь и обливаясь слезами, поручик рассказал о существовании тайного общества в Петербурге, в которое ему было предложено вступить, и о том, что послезавтра заговорщики решили действовать. «Не верьте видимому спокойствию, — восклицал он, — в самой этой тишине кроется коварное возмущение!» По-видимому, пылкий заика был не чужд поэтическим увлечениям: выражался он высоким слогом. Юноша самозабвенно играл сочиненную им самим роль бескорыстного спасителя отечества. Тон экзальтированного верноподданнического восторга был внове Николаю. И вспышка тщеславия подавила страх: прослезившись вместе с поручиком, император решил не разочаровывать своего обожателя и прекратить расспросы. Стало понятно, что толку от него больше не будет: имен заговорщиков он не назовет.

На прощание расцеловав — в глаза, в лоб и губы — Якова Ростовцева, Николай закончил письмо к Дибичу: «Послезавтра поутру я или государь, или без дыханья... Я Вам послезавтра, если жив буду, пришлю сам еще не знаю кого с уведомлением, как все сошло; Вы также не оставьте меня уведомлять обо всем, что у Вас или вокруг Вас происходить будет, особливо у Ермолова... Я, виноват, ему менее всех верю... Здесь у нас о сю пору непостижимо тихо, но спокойствие предшествует буре».

По-видимому, слова Ростовцева об отделении Грузии заставили вспомнить о грозном «проконсуле Кавказа». Войска обожали этого смутьяна, еще в молодости сосланного в Кострому по связям с заговорщиками из суворовского штаба, которые готовили правительственный переворот. Из ссылки, после смерти Павла, Ермолова освободил Александр, но не добился его симпатии — убийственные шуточки Ермолова доносились и до царских покоев. Приятели Ростовцева, конечно, тоже были опасны, но многое ли могли сделать пылкие поручики? Недаром граф Милорадович говорил о них: «Оставьте этих шалунов в покое и не мешайте им читать друг другу плохие стихи».

Другое дело — генерал, командующий боевым корпусом...

В одиннадцатом часу 14 декабря Милорадович приехал по обыкновению в дом Голидея, к Телешовой, в полной парадной форме, готовый отправиться попозже во дворец на церемонию принесения присяги. Однако спустя четверть часа за графом прискакал жандарм; Милорадович поспешно сбежал с лестницы и сел в свою карету. Четверка лошадей взяла сразу же, с места.

В это время к Сенатской площади уже стягивались войска, предводительствуемые членами Северного тайного общества. Первым у здания Сената выстроился в каре Московский полк, подходили и другие войсковые части. Со всех сторон к площади стекались густые толпы народа, привлеченные необычайными событиями.

Назначенный диктатором восстания, князь Трубецкой на площадь не явился, и никто из офицеров не решился взять на себя командование войсками. День был холодный и пасмурный, шел мелкий снег. Солдаты стояли, переминаясь с ноги на ногу, но не собирались уходить, несмотря на то что к каре восставших время от времени подъезжали высокопоставленные парламентеры, предлагавшие вернуться войскам в казарму и принести присягу Николаю I. Первым, как всегда решительный и самоуверенный, подскакал граф Милорадович. Прогремел выстрел Каховского — и смертельно раненный генерал упал на руки своего адъютанта А. Д. Башуцкого. В великого князя Михаила Павловича пытался стрелять Кюхельбекер — подвел пистолет.

Между Дворцовой и Сенатской площадями метался Якубович (находившийся в Петербурге на излечении), без шинели, с мрачной черной повязкой через глаз. Он то обещал Николаю I уговорить восставших разойтись, то, вернувшись к Сенату, призывал к решительным действиям. Игрок по натуре, он, может быть, впервые в жизни колебался, в какую сторону спонтировать, — слишком крупной была ставка.

Атаки правительственных войск были отбиты. В три часа начало заметно темнеть. Тогда от Дворцовой площади блеснули вспышки орудийных залпов. Картечь со страшным визгом царапала льдистую мостовую, снова отскакивала от стен Сената, скашивая восставших.

Солдаты побежали — по ближайшей к площади узкой Галерной (ныне Красной) улице и по льду через Неву, к Васильевскому острову. Артиллерия ударила картечью вдоль улицы и ядрами по льду...

День еще не кончился, как начались аресты. Рылеева взяли ночью, на квартире. Александр Бестужев явился во дворец сам на следующий день. Александр Одоевский прямо с площади прибежал к Жандру который снабдил его деньгами и дал гражданскую одежду; он попытался уйти из города, но, переходя канаву, упал в прорубь и вынужден был зайти к своей тетке, муж которой, не дав беглецу отдохнуть, сам отвез его во дворец. Кюхельбекеру удалось скрыться; полиция тщетно разыскивала его, разослав по губерниям описание, добросовестно составленное Булгариным: «Коллежский асессор Кюхельбекер: росту высокого, сухощав, глаза навыкате, волосы коричневые, рот при разговоре кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат и ходит немного искривившись, говорит протяжно, отроду ему около 30-ти лет». Пришло это описание и в штаб Ермолова.

Вступив на престол, Николай I поспешил отправить курьера в Кавказский отдельный корпус. Десять дней спустя фельдъегерь Дамиш привез Ермолову известие об отречении Константина и манифест о воцарении нового императора. Когда Дамиш рассказывал генералу о восстании 14 декабря, Грибоедов обронил фразу, которую долго потом вспоминали: «Вот теперь в Петербурге идет кутерьма! Чем-то кончится!»

Вопреки опасениям императора, войска на Кавказе «приняли присягу в величайшем порядке и тишине», как сообщил вернувшийся в Петербург фельдъегерь. Николаю I, однако, показалась подозрительной задержка присяги на три дня — не выжидал ли Ермолов каких-то новых известий? Никак нельзя было забыть и невесть откуда идущих слухов, возникших чуть ли не на следующий день после восстания, о том, что Кавказский корпус двинулся на столицу. Дело дошло до того, что один из иностранных посланников прямо спросил великого князя Михаила Павловича, далеко ли Ермолов со своими дивизиями и когда его ожидают в Петербурге.

В тот день, 26 декабря 1825 года, когда вместе со своими сослуживцами принимал присягу Грибоедов, шло уже девятое заседание Следственного комитета по делу о тайных обществах. На этом заседании было решено взять под арест несколько новых лиц, «оказывающихся по показаниям соучастниками в обществе мятежников, и представить императорскому величеству». Среди них значился и «служащий по дипломатической части у генерала Ермолова» Грибоедов.

Кроме того, отправляя в конце декабря к персидскому двору миссию во главе с князем А. С. Меньшиковым, Николай I отдал ему секретное предписание собрать сведения о деятельности Ермолова и особо узнать о Грибоедове. Смысл последнего распоряжения проясняется инструкцией, составленной Меньшиковым для своего подчиненного, полковника Ф. Ф. Бартоломея. Здесь в числе прочих пунктов, намечающих цель негласной ревизии, наряду с поручением узнать о «духе войска и их начальников», о «порядке службы», о «наклонности народа к покорности или возмущению» значится лишь одна фамилия: «Беречься Грибоедова и собрать о нем сведения» (первоначально этот пункт формулировался иначе: «Кто такой Грибоедов, какого он поведения и что о нем говорят»).

Дело в том, что 23 декабря на вопрос «Не существуют ли подобные общества в отдельных корпусах и в военных поселениях и не известны ли вам их члены», князь Трубецкой отвечал Следственному комитету: «Генерал-майор Волконский говорил мне, что есть или должно быть, по его предположению, какое-то общество в Грузинском корпусе, что он об этом узнал на Кавказе, но неудовлетворительно о том говорил и, кажется, располагал на одних догадках. Я знаю только из слов Рылеева, что он принял в члены Грибоедова, который состоит при генерале Ермолове».

Это показание шло навстречу подозрениям Николая I. Обезвреженная в Петербурге и на Юге «революционная зараза», как опасался император, затаилась, однако, на Кавказе. Николай был уверен, что Ермолов был связан с петербургскими заговорщиками.

Было проверено, откуда шли слухи о Кавказском тайном обществе. Оказалось, от А. И. Якубовича, сосланного некогда на Кавказ за участие в дуэли, но бывшего в Петербурге на излечении и принявшего участие в бунте.

Впрочем, как стало ясно Николаю I, вовсе не Якубович был связующим звеном между Петербургом и Кавказом: он был криклив, неосторожен — такому человеку не могли заговорщики доверить дипломатической миссии.

В то время в Петербурге находился в отпуске адъютант Ермолова, штабс-капитан Московского полка Н. П. Воейков. Правда, в восстании он не принимал участия. Но ведь служил он у Ермолова. И был приписан к мятежному полку. Это показалось не случайным совпадением. Штабс-капитана арестовали. Его пришлось, однако, освободить, так как он ничего о тайных обществах не знал.

И вот теперь показание Трубецкого, как казалось, открывало искомую связь. 24 декабря допросили о Грибоедове Рылеева. Он показал: «Грибоедова я не принимал в общество: я испытал его, но, нашед, что он не верит преобразовать правительство, оставил его в покое. Если он принадлежит обществу, то мог его принять князь Одоевский, с которым он жил, или кто-нибудь на юге, когда он там был». Одоевский все отрицал, но ему нельзя было верить.

26 декабря Следственный комитет постановил взять Грибоедова под арест. На следующий день это постановление было высочайше утверждено. Однако лишь спустя неделю, 2 января 1826 года, появилось Отношение № 52 военного министра на имя Ермолова об аресте Грибоедова и после этого еще через несколько дней отправился на Кавказ за Грибоедовым фельдъегерь Уклонский. Задержка, очевидно, была вызвана причинами довольно деликатными. Заманчиво было бы арестовать Грибоедова врасплох, не предупреждая об этом Ермолова. Но если поступить так, не обернется ли дело еще хуже? Узнав о внезапном аресте своего чиновника (доверенного лица!), Ермолов мог понять, что и его подозревают. Кто знает, какой приказ своим войскам он тогда бы отдал! Император решил не рисковать, не действовать через голову командующего корпусом. В конце концов важно было доставить ермоловского любимца в Петербург и здесь выяснить все обстоятельства дела.


22 января Уклонский прибыл в Грозную. Ермолов в то время сидел у коменданта крепости и раскладывал пасьянс. Около него расположился с трубкой Грибоедов. Фельдъегерь, приглашенный в комнату адъютантом И. Д. Талызиным, вручил генералу пакет. Стоя за спиной Ермолова, Талызин почувствовал, что тот медлит складывать прочитанную бумагу, приглашая адъютанта заглянуть в нее. В отношении военного министра содержалось всего несколько строк:

«По воле государя императора покорнейше прошу ваше высокопревосходительство взять под арест служащего при вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени к истреблению их, и прислать как оные, так и его самого под благонадежным присмотром в Петербург прямо к его императорскому величеству».

Наконец Ермолов свернул бумагу, глянул пристально на маленького фельдъегеря и спросил о столичных происшествиях. Уклонский начал рассказывать об арестах. Генерал между тем приказал подавать ужин, пригласив приезжего разделить походную трапезу. Талызину было вполголоса отдано какое-то распоряжение, и тот вышел, поманив за собой Грибоедова.

Ужин был незатейлив, но за разговорами просидели у стола больше часа. За это время Грибоедов успел привести в порядок свои бумаги. Когда в комнату, где он квартировал с другими офицерами, явились его товарищи, Грибоедов был совершенно спокоен. Начали готовиться к ночлегу. Открылась дверь — вошли поздние гости: дежурный по отряду полковник Мищенко, Талызин и петербургский фельдъегерь. «Александр Сергеевич, — излишне громко произнес Мищенко, — воля государя императора вас арестовать. Где ваши вещи и бумаги?» Грибоедов махнул в сторону двух переметных чемоданов, стоявших на полу, в головах походной постели. Чемоданы вскрыли. Бумаг там оказалось немного — их зашили в холст, опечатали и отдали под расписку Уклонскому. Ночевал Грибоедов в особом домике, под охраной часовых.

На следующее утро арестованного отправили в станицу Екатериноградскую, где следовало дожидаться прибытия из Владикавказа остальных его вещей, которые предписано было осмотреть фельдъегерю.

Между тем события шли своим чередом.

За день до прибытия Уклонского на Кавказ князь Евгений Оболенский, раньше стойко державшийся на допросах, был сломлен притворно ласковым отношением к нему Николая I. По высочайшему разрешению 21 января узника допустили к причастию и вслед за тем передали письмо от отца. Когда Евгения арестовали, старый князь тяжело болел. Евгений был в отчаянии. Удар, который он невольно нанес больному, мог оказаться смертельным. И вот — письмо, на которое нельзя было и надеяться. Отец был жив, он молил сына во всем откровенно признаться, уповал на великодушие государя.

К своему покаянному посланию Евгений Оболенский приложил список известных ему членов тайного общества. Входивший в Коренную думу Северного тайного общества со времени его образования, Оболенский знал, о чем писал. Всего был назван им шестьдесят один человек — из них впоследствии только двоим удалось оправдаться в ходе следствия. О Грибоедове говорилось, что тот был принят в общество месяца за два или три до 14 декабря.

Еще Грибоедов не выехал из Екатериноградской, а следствие в Петербурге уже располагало и свидетельством полковника Артамона Муравьева о том, что несколько месяцев назад проездом через Киев Грибоедов встречался с Сергеем Муравьевым-Апостолом и Михаилом Бестужевым-Рюминым. Показание Артамона Муравьева особо заинтересовало следственную комиссию — позже именно этим документом будет открыто следственное дело Грибоедова. Нетрудно понять почему. Крайне подозрительным было путешествие Грибоедова летом 1825 года от петербургских заговорщиков к южанам и далее — на Кавказ, к Ермолову. Не использовался ли «чиновник по дипломатической части» для связи между тайными обществами, два из которых (Северное и Южное) были уже раскрыты, а третье (Кавказское) все еще оставалось в тени?

Всего этого Грибоедов не знал. Пока он был уверен в одном: Ермолов не выдаст. Действительно, тот писал начальнику штаба армии:

«Господин военный министр сообщил мне высочайшую волю взять под арест служащего при мне коллежского асессора Грибоедова и под присмотром прислать в Петербург прямо к его императорскому величеству. Исполнив сие, я имею честь препроводить господина Грибоедова к вашему превосходительству. — Он взят таким образом, что не мог истребить находившихся у него бумаг, но таковых при нем не найдено, кроме немногих, кои при сем препровождаются. Если же впоследствии могли быть отысканы оные, я все таковые доставлю. В заключение имею честь сообщить вашему превосходительству, что господин Грибоедов во время служения его в миссии нашей при Персидском дворе и потом при мне как в нравственности своей, так и в правилах не был заметен развратным и имеет многие весьма хорошие качества».

30 января в Екатериноградскую прибыли наконец из Владикавказа чемоданы Грибоедова. Бумаги опечатали и вручили Уклонскому. Можно было трогаться в путь.

Зимняя дорога — дорога быстрая. На третий день пути фельдъегерская тройка достигла пределов Кавказской области. В станице Средне-Егорлыцкой отстал конвой, в Аксае, переправившись через Дон, Грибоедов снова пересек границу Азии с Европой. Начались бескрайние донские степи, после предгорий Ставрополья показавшиеся особенно гладкими, унылыми, однообразными. Все цвета слились в один белый, и все звуки — в немолчный гул ветра.

Уклонскому перед отправкой из крепости Грозной офицеры дали напутствие беречь и не притеснять узника. Сначала фельдъегерь держался настороженно, но Грибоедов сразу же принял с ним независимый тон, к тому же кормил и поил его из своих запасов, что было не безделицей, так как по этому пути вплоть до Воронежа не было порядочного трактира. Почетно было также очутиться в одной карете — хотя бы и по долгу службы — с известным сочинителем, за комедию которого переписчикам платили большие деньги.

Поэтому Уклонский охотно отвечал на все вопросы спутника, справедливо полагая, что правительственных тайн фельдъегерям все равно не доверяют, а что касается повседневных петербургских пересудов о заговорщиках, то какая же это тайна, если все только о том и болтали. Без разговоров дорога была бы вообще нескончаемой, а о чем и говорить с незнакомым человеком, как не о петербургских слухах, — ведь не о сестре же в Твери и не о московских родственниках. Впрочем, и о родственниках сочинитель выслушал благосклонно.

Скоро Уклонского было не нужно уже подзадоривать. Изредка задавая кое-какие вопросы, Грибоедов направлял беседу в нужное русло и про себя очищал зерно от плевел. Пересуды обывателей, что будто бы в числе заядлых заговорщиков были издатели Н. И. Греч и Ф. В. Булгарин, были несомненным вздором. Грибоедов знал цену их либерализму.

Нет, ни Греч, ни Булгарин не могли быть заговорщиками. Тронь их жандармы — они оговорили бы мать родную, лишь бы выпутаться. Но кто их тронет!

Встревожило Грибоедова, что среди подвергнутых аресту оказался добрейший Андрей Андреевич Жандр, его давнишний сотоварищ по театральным делам. Жандра, к счастью, вскоре отпустили, и можно было не сомневаться, что он никого не оговорил. Вероятно, подозрения на него пали из-за близких приятельских связей со многими деятелями тайных обществ. Степана Бегичева вообще не тронули — Уклонский наверняка бы слышал о привезенном из Москвы узнике. Но Кондратий Рылеев, Александр Бестужев, Александр Одоевский! Они особенно были дороги Грибоедову из тех, кто уже томился в Петропавловской крепости, а там ждали своей участи многие из его знакомых. Кюхельбекер исчез из Петербурга. Снова и снова Грибоедов отчетливо представлял, как 14 декабря среди солдатских и офицерских мундиров у стен Сената выделялась нескладная фигура Вильгельма в черном фраке, с саблей и пистолетом, из которого он стрелял, как говорят, в великого князя Михаила Павловича.

За несколько суток до Москвы, пока на почтовой станции закладывали лошадей, Грибоедов прочитал в занесенных за сотни верст «Санкт-Петербургских ведомостях» правительственное сообщение от 27 января о том, что Кюхельбекер был опознан в Варшаве, в двух шагах от границы, и доставлен в Петербург.

В Москве удалось встретиться со Степаном Бегичевым и, пока фельдъегерь навещал своих московских родственников, всерьез обсудить положение дел.

Заметно располневший на московских хлебах, Степан был, однако, по-прежнему обстоятелен. Во-первых, он рассказал, что членов «Союза благоденствия», отставших от тайных обществ, не потревожили. Следственно, за пылкие и смелые суждения о правительстве не наказывали. Вероятно, не до того было. Четырнадцатого же декабря, к счастью, Грибоедова в Петербурге не было. Почему же его все-таки взяли? Причина могла быть только одна: кто-то донес о нем, как о члене тайного общества. Теперь следовало обдумать, насколько мог быть доказательным этот донос.

Грибоедов мог опасаться одного Рылеева, разговор с которым однажды дошел до той точки, когда стало ясно, что это не просто отвлеченные рассуждения о российских язвах, а предложение вступить в тайное общество. И Грибоедов не сказал тогда «нет». Хотя беседа и велась с глазу на глаз, о ней впоследствии могли быть осведомлены другие.

Насколько это опасно? По-видимому, все же не слишком. Необходимо решительно требовать очной ставки с обвинителями и решительно все отвергать. Свидетелей ведь тогда не было!

В остальном можно было принять тон откровенности. Вольнолюбивые речи? Но кто в ту пору не либеральничал?! Комедия «Горе от ума»? Но ведь она подавалась в цензуру. К тому же в ней есть болтун Репетилов, которого и надо представить карикатурой на заговорщиков. Дружба со многими узниками Петропавловской крепости?

Литературные знакомства и только! И непременно вспомнить Якубовича, с которым Грибоедов стрелялся, — нельзя же быть в одном обществе с заклятым врагом!

В полночь возвратился Уклонский — пора было продолжать путь. Обнялись со Степаном, тот грубовато сунул в руку Грибоедова толстую пачку ассигнаций — душа Степан; вечный кредитор.

Оставалось набросать несколько слов матери и сестре. Удастся ли еще свидеться? Кто знает!

Теперь, когда с каждой верстой близился конец пути, Грибоедов почувствовал наконец холодок смертельной опасности. Это не сбивало с толку, не путало мыслей — скорее наоборот, придавало им особую отчетливость. Вспоминалась концовка предписания об аресте: направить «под благонадежным присмотром в Петербург, прямо к его императорскому величеству». Почему прямо к нему?

Царя Грибоедов знал еще тогда, когда тот был Его Высочеством. В 1824 году, явившись из Москвы в Петербург, Грибоедов в один из июньских дней отправился с поклоном от матушки к важному родственнику, генерал-адъютанту И. Ф. Паскевичу. Иван Федорович встретил его приветливо, помня благожелательный отзыв тестя, известного московского хлебосола, приходившегося Александру родным дядей. У Паскевича был другой генерал, очень молодой, но важный, в форме Измайловского полка, — великий князь Николай Павлович, которого раньше приходилось видеть только на больших парадах, до коих тот был превеликим охотником. Паскевич представил молодого родственника. Запомнилось холеное, одутловатое лицо, мгновенный прищур блеклых, тяжелых глаз вместо поклона. Рассказывая Ивану Федоровичу о заботах и болезнях матушки, о чем было непременно приказано поведать, Грибоедов ощущал гнет великокняжеского взгляда. Невольно пришли на ум общеизвестные рассказы о том, как под этим взглядом падали наземь обессилевшие солдаты, которых — из любви к искусству — учил фрунту Николай Павлович, мечтавший со временем стать бригадным генералом.

И вдруг ставший российским императором!

11 февраля Грибоедов прибыл в Петербург и был помещен на главную гауптвахту в Зимнем дворце. Он не успел отдохнуть после утомительной дороги, как был вызван для допроса. Его повели внутренними переходами в здание Эрмитажа. Допрашивал генерал-адъютант В. В. Левашов.

В дело Грибоедова легла новая страница — записанные генерал-адъютантской рукой со слов арестанта показания: «Я тайному обществу не принадлежал и не подозревал о его существовании. По возвращении моему из Персии в Петербург в 1825 году я познакомился посредством литературы с Бестужевым, Рылеевым и Оболенским. Жил вместе с Одоевским и по Грузии был связан с Кюхельбекером. От всех сих лиц ничего не слыхал могущего дать малейшую мысль о тайном обществе. В разговорах их я видел часто смелые суждения насчет правительства, в коих сам я брал участие: осуждал, что казалось вредным, и желал лучшего. Более никаких действий моих не было, могущих на меня навлечь подозрения, и почему оное на меня пало, истолковать не могу».

На главную гауптвахту Грибоедов не вернулся. Через Дворцовую площадь его препроводили в Главный штаб и сдали под расписку дежурному генералу А. Н. Потапову. Потом адъютант генерала, капитан Жуковский, повел арестованного по нескончаемым коридорам и дворикам, спускаясь и поднимаясь с лестницы на лестницу, пока не достиг гауптвахты Главного штаба.

Первое впечатление от этой гауптвахты было крайне неожиданным. В передней вскочили перед дежурным офицером два встрепанных молодых солдата учебного карабинерного полка без боевой амуниции. Через стеклянную дверь была видна разновозрастная компания арестантов, восседавших около стола за самоваром. Нового узника шумно приветствовали и поздравили с благополучным началом. Объяснили, что сюда попали только те, на которых хотя и пало подозрение, но вина еще не была доказана. Иначе бы ночевать пришлось в Петропавловской крепости. Среди товарищей по столь счастливой судьбе оказался и старый приятель Грибоедова, морской лейтенант Д. И. Завалишин. На ночь Грибоедов устроился вместе с ним в небольшой комнате, вовсе не похожей на тюремную камеру.

Следующий день был посвящен знакомству со своеобразным бытом гауптвахты при Главном штабе. Порядки здесь были действительно нестрогие. Располагались заключенные в комнатах, предназначенных для начальника штаба первой армии генерала Толя, который редко бывал в столице. В небольшой прихожей помещались часовые, просторная приемная служила общей камерой. Завалишин, к которому подселился Грибоедов, занимал кабинет генерала Толя.


Надзор за заключенными был поручен капитану М. П. Жуковскому. Поначалу он рьяно относился к своим обязанностям, но потом положение изменилось благодаря полковнику Р. В. Любимову, командиру Тарутинского полка, взятому по подозрению в принадлежности к Южному обществу. Сообразив, что армейский капитан не богат и не знатен, порасспросив его кое о чем, Любимов вдруг ошарашил надзирателя предложением получить по записке у некоей особы 10 тысяч. «Сколько из этого ты дашь другим, сколько останется у тебя, — продолжал впрямую полковник, — мне до этого нет дела! Ты, конечно, знаешь, у кого в следственной комиссии хранятся заарестованные у нас вещи и бумаги, и должен из моего портфеля вынуть запечатанный пакет и привезти его мне. Рассмотреть мои бумаги никоим образом еще не могли успеть: это я вижу из вопросных пунктов, а потому и не говорите, что будто бы вы не нашли пакета или что истребили его там, он должен быть передан мне в руки».

Любимов не просил, а скорее приказывал, не изменяя своей привычке полкового командира говорить всем младшим офицерам «ты». И Жуковский не устоял: компрометирующие бумаги вскоре действительно были доставлены полковнику.

После этого случая отношения Жуковского с арестованными переменились. Михаил Петрович подчинился новому порядку вещей настолько, что теперь заключенные вынуждены были ему напоминать о необходимости соблюдать осторожность.

Выслушав рассказ Грибоедова о первом допросе, полковник Любимов сказал ему, что тот напрасно признался в смелых своих суждениях насчет правительства. «Что вы это! — воскликнул он. — Вы так запутаете и себя и других. По-нашему, по-военному, не следует сдаваться при первой же атаке, которая, пожалуй, окажется еще и фальшивою; да если и поведут настоящую атаку, то все-таки надо уступать только то, чего удержать уж никак нельзя. Поэтому и тут гораздо вернее обычный русский ответ: «Знать не знаю и ведать не ведаю!» Он выработан вековою практикою. Ну что же? Положим, что вам докажут противное; да разве и для судей не натурально, что человек ищет спастись каким бы то ни было образом? Хуже от этого не будет, поверьте! А не найдут доказательств — вот вам и всем хлопотам конец!»

Это было здравое суждение, которое окончательно утвердило Грибоедова в мысли, что тактика, обдуманная им со Степаном Бегичевым, в основном верна.

На следующий день пришла новая удача. В сопровождении Жуковского Грибоедов прибыл в караульное помещение для получения денег и вещей, доставленных с Кавказа. Среди вещей лежало два опечатанных пакета. В одном заключались бумаги, найденные в Грозной. Во втором были бумаги, взятые во Владикавказе. Караульный офицер на минуту отлучился, и Грибоедов под изумленным взглядом Жуковского хладнокровно подошел к столу, взял владикавказский пакет и спрятал у себя на груди. Вероятно, Ермолов побеспокоился и об этих бумагах, но береженого бог бережет. Жуковский не сказал ни слова. Через неделю эти бумаги были переправлены А. А. Жандру вышедшим на волю коллежским советником С. Л. Алексеевым. Жандр, несмотря на строгое приказание, не решился предать пакет огню, так как там могли находиться поэтические опыты друга. Читать же чужие бумаги ему и в голову не пришло. Он зашил пакет в перину.

На допросы Грибоедова несколько дней не вызывали. Узнав от заключенных, что обычно в первый день ареста с узниками беседовал император, Грибоедов решил ему написать. Важен был тон письма: без всякого подобострастия и раскаяния, с намеком на старое знакомство.

«Всемилостивейший государь!

По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника, мною любимого, из крепости Грозной на Сундже, через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом был вызван к генералу Левашову. Он обошелся со мною вежливо, я с ним — совершенно откровенно, от него отправлен с обещанием скорого освобождения. Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице... Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете».

Послание Грибоедова легло в его следственное дело. Начальник штаба армии И. И. Дибич надписал на письме: «Объявить, что этим тоном не пишут государю и что он будет допрошен».

Пока же о Грибоедове были опрошены 14 февраля его друзья. Одоевский отвечал кратко, что Грибоедов ни к какому обществу не принадлежал. Рылеев подтвердил первоначальные свои показания. Обратились за разъяснением к Трубецкому. Тот отвечал: «Разговаривая с Рылеевым о предположении, не существует ли какое общество в Грузии, я также сообщил ему предположение, не принадлежит ли к оному Грибоедов, Рылеев отвечал мне на это, что нет, что он с Грибоедовым говорил; и сколько помню, то прибавил сии слова: «он наш», — из коих я и заключил, что Грибоедов был принят Рылеевым».

Александр Бестужев показал следующее: «С Грибоедовым, как с человеком свободомыслящим, я нередко мечтал о преобразовании России. Говорил даже, что есть люди, которые стремятся к этому — но прямо об обществе и его средствах никак не припомню, чтобы упоминал. Да и он как поэт желал этого для свободы книгопечатания и русского платья. В члены же его не принимал я, во-первых, потому что он меня старее и умнее, а во-вторых, потому что не желал подвергнуть опасности такой талант, в чем и Рылеев был согласен. Притом же прошедшего 1825 года зимою, в которое время я был знаком с ним, ничего положительного у нас не было. Уехал он в мою бытность в Москве, в начале мая, и Рылеев, говоря о нем, ни о каких поручениях не упоминал. Что же касается до распространения членов в корпусе Ермолова, я весьма в том сомневаюсь, ибо оный, находясь вне круга действий, ни к чему бы нам служить не мог».

Не признали Грибоедова товарищем по заговору и члены Южного общества, опрошенные спустя пять дней. На вопрос же о связи с Ермоловым, заданный каждому из них, ответил один Бестужев-Рюмин, но ответил так: «Не зная ни истинного образа мыслей, ни характера Грибоедова, опасно было его принять в наше общество, дабы в оном не сделал он партии для Ермолова, в коем общество наше доверенности не имело». Версию о Грибоедове как о ермоловском комиссаре Северного и Южного тайных обществ доказать не удавалось. Десять главных заговорщиков, опрошенных на сей счет, ни о чем не проговорились.

24 февраля Следственный комитет приступил к допросу Грибоедова. По новому Троицкому мосту через Неву его доставили в Петропавловскую крепость, провели в дом коменданта и там на время оставили за ширмой, стоявшей в углу просторной комнаты. Было слышно, как расхаживали по залу плац-адъютанты, жандармы, аудиторы, звенели шпорами, рассказывали анекдоты, хохотали и ругались. Потом за ширму зашел плац-майор, накинул на голову Грибоедова покрывало и повел его за руку, словно слепого. В комнате, в которую ввели, царствовала жутковатая тишина. Покрывало скинули. В ярко освещенной зале за длинным столом восседали члены Следственного комитета в блестящих мундирах царедворцев.

Тотчас же посыпались быстрые вопросы. Сначала они касались вообще личности подследственного. Подчинившись принятому ритму, Грибоедов отвечал моментально, будто бы не задумываясь. На самом деле мысль его работала четко и спокойно.

— ...Не были ль под судом, в штрафах и подозрении и за что именно?

— Под судом, в штрафах и подозрении не бывал.

Действительно, стоило ли здесь ворошить дело о «дуэли четверых»? Пусть по сравнению с нынешним оно было пустяком. И пустяками пренебрегать не следовало. Вспомнился завет полковника Любимова: «Знать не знаю, ведать не ведаю...»

— В начале первого показания своего вы, отрицаясь от принадлежности к числу тайного общества, изъяснялись далее так, что, будучи знакомы с Бестужевым, Рылеевым, Оболенским, Одоевским и Кюхельбекером, часто слышали смелые суждения их насчет правительства, в коих сами вы брали участие, осуждали, что казалось вредным, и желали лучшего.

Теперь вопросы стали пространнее. Пока тянулась заготовленная следствием фраза, можно было не только обдумать ответ, но и сообразить, к чему его подталкивают.

— И теперь имею честь подтвердить мое показание, — спокойно отвечал Грибоедов, заманивая следствие: он уже заранее приготовился поправить неосторожное свое признание насчет «смелых суждений».

— В том же смысле, но с большей важностью и решительностью Комитету известны мнения ваши, изъявленные означенным лицам. Не только они, но князь Трубецкой и другие равно считали вас разделявшим их образ мыслей и намерений, а следственно, по правилам приема в члены, принадлежащим к их обществу и действующим в их духе.

Царапнуло слух неожиданное упоминание о Трубецком — почему именно его вспомнили? Неужели донес он? Но вместе с тем Грибоедов успел оценить и провокационную тонкость вопроса насчет «правил приема». Расчет был понятен: подследственный мог возразить, что правила были иные, тем самым сознавшись, что таковые ему известны.

— Князь Трубецкой и другие его единомышленники, — уверенно возразил он, — напрасно полагали меня разделявшим их образ мыслей. Если соглашался я с ними в суждениях о нравах, новостях, литературе, это еще не доказательство, что и в политических мнениях я с ними был согласен. Смело могу сказать, что по ныне открывшимся важным обстоятельствам заговора мои правила с правилами Трубецкого ничего не имеют общего. При том же я его почти не знал.

«Знать не знаю, ведать не ведаю!..» Хотя о «правилах Трубецкого», несостоявшегося диктатора, вырвалось, пожалуй, зря.

— Убеждение сие, — продолжал настаивать генерал, — основано было на собственных словах ваших, особенно после того, что Рылеев и Бестужев прямо открыли вам, что есть общество людей, стремящихся к преобразованию России и введению нового порядка вещей, говорили вам о многочисленности сих людей, о целях, видах и средствах общества...

Грибоедов быстро возразил:

— Рылеев и Бестужев никогда мне о тайных политических замыслах не открывали...

— ...и что ответом вашим на все то было изъявление одобрений, желания и прочего.

— И потому ответом моим на сокровенность их предприятий, вовсе мне неизвестных, — позволил себе поиронизировать Грибоедов, — не могло быть ни одобрение, ни порицание.

— В такой степени прикосновенности вашей к злоумышленному обществу Комитет требует показаний ваших о том, в чем именно состояли те смелые насчет правительства означенных вами лиц суждения, в коих вы сами брали участие? что именно находили вы притом достойным осуждения и вредным в правительстве и в чем заключались желания ваши лучшего?

Ну вот, наконец-то вопрос по существу. Догадайся задать его две недели назад генерал Левашов — дело могло бы обернуться хуже. Теперь Грибоедов был готов к ответу.

— Суждения мои, — отвечал он с видом простодушия, — касались до частных случаев, до злоупотреблений местных начальств, до вещей всем известных, о которых в России говорится довольно гласно. Я же не только не способен быть оратором возмущения, много если предаюсь избытку искренности в тесном кругу людей кротких и благомыслящих, терпеливо ожидая времени, когда моя служба или имя писателя обратят на меня внимание вышнего правительства, перед которым я был бы еще откровеннее.

Теперь по правилам допроса начался второй круг однотипных вопросов с целью сбить подследственного с толку и поймать на противоречиях. Грибоедов держался твердо, не расслаблялся, ожидая что вот-вот следствие среди повторений выкинет главный козырь, который тоже нужно будет незамедлительно крыть.

— По показанию Оболенского, — генеральский бас звучал сейчас особенно убежденно, даже с оттенком сожаления, — вы наконец дня за три до отъезда вашего из Петербурга решительно были приняты в члены тайного общества. Объясните, какого рода дали вы обещание неутомимо действовать в духе сего общества и какое вам дано поручение насчет приготовления умов к революционным правилам, в кругу вашего пребывания и распространения членов общества?

Что-то подсказало Грибоедову, что в этом вопросе главным было даже не упоминание о показании Оболенского, а то, что за ним следовало. «В кругу вашего пребывания» — то есть где? На Кавказе? Вот что их интересует! Но все же сначала о приеме — следовало ответить на это быстро и неожиданно. О Кавказе же прямо не спрашивали, а значит, самому эту материю трогать не стоило.

— Показание князя Оболенского совершенно несправедливо, — начал Грибоедов и понял, что слова его звучат как-то холосто. «Знать не знаю, ведать не ведаю» — этого сейчас было недостаточно. Необходимо было не просто отрицать, но свернуть незаметно на какой-то окольный путь.

— ...Не могу постигнуть, на каких ложных слухах он это основал, — размышлял вслух Грибоедов, а про себя уже понял, что почти проговорился. «На каких ложных слухах» — этак недалеко и от полного признания в том, что принимал его в общество не Оболенский, а Рылеев.

Взгляд Грибоедова задержался на фигуре делопроизводителя Комитета, склонившегося над отдельным столиком. Грибоедов давно заметил и узнал в нем Андрея Андреевича Ивановского, с которым встречался некогда на собраниях Вольного общества любителей российской словесности, в члены которого Грибоедов был избран, помнится, в конце 1824 года.

— ...не на том ли, — вдруг нашелся Грибоедов, — что меня именно за три дня до моего отъезда приняли в Общество любителей русской словесности, которое под высочайшим покровительством издает известный всем журнал «Соревнователь» и от вступления в которое я долго отговаривался, ибо поэзию почитал услаждением жизни, а не ремеслом.

Ивановский, конечно, мог вспомнить, что принят в Вольное общество Грибоедов был не «за три дня до отъезда». Но, во-первых, делопроизводителю на следствии слова не давалось, да и впоследствии он едва ли станет уточнять показание Грибоедова. Ивановский производил впечатление человека порядочного и к тому же был в числе самых ревностных почитателей автора «Горя от ума». В остальном выдумка была как нельзя более удачна. Ведь Рылеев — влиятельный член Общества соревнователей. Оболенский же литератором вовсе не был. Если следствие ссылалось на Оболенского, то, значит, Рылеев Комитету про Грибоедова ничего не сказал. А Оболенский мог вполне перепутать, о каком обществе шла речь.

Потом Грибоедова спросили о киевской встрече с Бестужевым-Рюминым и Муравьевым-Апостолом. Что ж, мало ли каких случайных встреч в жизни не бывает! В заключение допроса было показано грибоедовское письмо Кюхельбекеру — оно было невинным, и Грибоедов признал, что письмо написано действительно им.


На следующий день Следственный комитет обратился за разъяснениями к Оболенскому:

«Противу вашего показания о том, что коллежский асессор Грибоедов был принят в члены тайного общества месяца за два или три до 14 декабря, он, Грибоедов, отвечает, что дня за два или три до отъезда из Петербурга он точно был принят в общество, но только в высочайше утвержденное, издающее журнал «Соревнователь», а не в тайное. Объясните: ежели действительно он принят в члены тайного общества, то когда и кем именно и не было ли при том свидетелей».

Свидетелей Оболенский назвать не смог. Таким образом, ни одной прямой улики против Грибоедова Следственный комитет не обнаружил и 25 февраля постановил его освободить.

Потянулись дни заключения. В них были свои удачи. Еще за несколько дней до допроса в Следственном комитете Грибоедов переслал записку на волю. Он адресовал ее Гречу и Булгарину и составил умно, так, чтобы было вполне ясно, что арест его — лишь досадное недоразумение, которое вот-вот рассеется:

«Das Papier on’s Feuer (бумагу в огонь).

Фаддей, мой друг, познакомься с капитаном здешним Жуковским, nous sommes camarades comme cochons (мы с ним закадычные друзья), может быть, удастся тебе и ко мне проникнуть. Я писал к государю, ничего не отвечает».

Подчеркнуто легкий тон записки тщательно выверен: он должен был успокоить Греча и Булгарина и подготовить «общественное мнение» о невиновности Грибоедова.

Булгарин, однако, был напуган. Он дрожал уже давно — со дня 14 декабря. Надо же, что многие из заговорщиков были его хорошими знакомыми! По крайней мере, не он ли сам недавно хвастался дружбой с некоторыми из них? Хвастался, как всегда, громогласно. Надо же было зайти 13 декабря на квартиру к Рылееву — в то время, когда там собралось чуть ли не все тайное общество! Правда, Рылеев его тут же выпроводил — это все видели...

Надо же пять лет назад написать записку журналисту А. Ф. Воейкову следующего содержания: «Все пропало. Я погиб. Злодеи меня сгубили. Проклинаю день и час, когда я приехал в Россию. Не знаю, что делать и на что решиться, чтобы выпутаться из ужасного моего положения. Ф. Булгарин». Записка эта написана была по поводу проигранного в сенате дела, но злодей Воейков, теперешний соперник по журнальным делам, надписал на ней дату «15 декабря 1825 г.» и переправил в полицию. Правда, Булгарину удалось доказать свою благонамеренность, и все же...

Однако ослушаться Грибоедова Булгарин не посмел и исполнил его просьбу. Выждав несколько дней, он свиделся с капитаном, как раз тогда, когда — по слухам — стало известно о благоприятном для Грибоедова заключении Следственного комитета. «Любезный друг! — писал узнику Фаддей Бенедиктович, — береги свое здоровье, не мучься и не терзайся напрасно. Ты невинен, следственно, будешь освобожден в самом скорейшем времени, и одна только печальная церемония могла удержать течение дел. Почтеннейший Михайла Петрович расскажет тебе, что твое освобождение — вещь верная...»

Из газет Грибоедов знал уже о той церемонии, о которой упоминал Булгарин. Покойный император, которого Грибоедов с Уклонским обогнали 9 февраля где-то за Клином, прибыл наконец в Царское Село. Петербург готовился к пышной процедуре отпевания и похорон императора в Петропавловском соборе. Шестого марта в столице загремели пушечные залпы, под аккомпанемент которых тело было доставлено в Казанский собор. Спустя неделю состоялось погребение.

Только после этого следственные дела пошли обычным порядком. Паузу в ходе следствия Грибоедов использовал лучшим образом. Капитан Жуковский сумел устроить его встречу с Булгариным. Рассказ последнего об общем их знакомце Якове Ростовцеве, попавшем в случай, особо заинтересовал Грибоедова. Если сведенья о принадлежности Грибоедова к тайному обществу шли действительно от Оболенского, то развеять их мог именно Ростовцев, который с князем Евгением был особенно дружен, состоя вместе с ним адъютантом у генерала Бистрома.

Так появилось на свет письмо Булгарина к Ростовцеву:

«Почтеннейший Яков Иванович.

Представьте, кому следует и кому можно, что Грибоедов осмеял в своей комедии и либералов, и тайные сборища, о которых, вероятно, по слуху только знал. Он даже не хотел вступать в Общество любителей российской словесности под председательством Ф. Н. Глинки, опасаясь, нет ли какой политической цели. Во время бытности Грибоедова в Петербурге он избегал знакомства с Рылеевым, говорил, что он порет вздор и рассуждает о политике, как князь Енгалычев в своем лечебнике о медицине и проч. и проч. Что Грибоедов ненавидел Якубовича и стрелялся с ним»[3].

Грибоедов с нетерпением ждал благополучного окончания дела. Николай I ждал новых фактов и дождался.

В конце февраля в далеком Ростове был арестован «купеческого звания» В. И. Сухачев. Образ его времяпрепровождения показался городничему крайне подозрительным, ибо вел Сухачев «жизнь самую уединенную, ни с кем не знался, а занимался только письмом и чтением книг, имея при себе библиотеку в 600 томов». Желая выслужиться, городничий арестовал злоумышленника. При аресте у него обнаружили текст «страшной клятвы», алфавит для тайной переписки и несколько зашифрованных писем. На допросе выяснилось к тому же, что, во-первых, Сухачев служил некоторое время в Грузии, а во-вторых, проживал в Таганроге в те дни, когда там умер Александр I.

О таинственном заговорщике эстафетой донесли царю.

Скоро о нем услышал и Грибоедов.

15 марта его снова доставили в Петропавловскую крепость. Вопросы, предложенные Грибоедову, касались его связей с членами Южного тайного общества и таили в себе намек на то, что об этом многое уже известно. Впрочем, по особой настойчивости, с которой следствие добивалось сведений о знакомстве с неким Сухачевым, стало ясно, что новыми уличающими фактами Комитет не располагает. Ясно было и другое: усиленно искались связи тайных обществ с Кавказом.

Грибоедов отвечал, что никаких поручений Рылеева он в Киеве не выполнял, что с Муравьевыми и Бестужевым-Рюминым встречался в присутствии дам, что Корниловича тогда не видел, а о Пестеле вообще ничего говорено не было и что, наконец, «не знаком с Сухачевым и никогда не слышал о его существовании» (впоследствии выяснилось, что Сухачев был арестован ретивым городничим по вздорному подозрению: расшифрованные письма его оказались самого невинного содержания и были написаны им для забавы, «страшная» же клятва была извлечена из драмы Коцебу).

На следующий день, 16 марта, Грибоедова снова повезли в крепость. Вызов этот был не совсем обычен. Арестованного доставили в крепость сразу же пополудни, хотя Комитет заседал обычно вечером. Глаза Грибоедову на сей раз не завязывали, а провели сразу же к генерал-адъютанту Бенкендорфу. Он переспросил узника о вчерашних показаниях, кое-что уточняя в них, а потом пустился в рассуждения о комедии «Горе от ума», вспоминая из нее острые фразы, звучащие вовсе не благонамеренно. Грибоедов же обращал внимание генерала на репетиловскую болтовню о «секретнейшем союзе».

В Главный штаб было поручено проводить сочинителя не жандарму, а сотоварищу по Вольному обществу любителей русской словесности, Андрею Андреевичу Ивановскому. По дороге тот внятно намекал, что дело Грибоедова близко к благополучному завершению. Кажется, письмо к почтеннейшему Якову Ивановичу Ростовцеву сыграло свою роль.

Однако на следующий день на гауптвахте введены были строгие порядки и усилен караул.

Грибоедов терялся в догадках. Дождавшись удобной минуты, он сунул записку Жуковскому для Булгарина. «Съезди к Ивановскому, — приказывал Грибоедов, — он тебя очень любит и уважает; он член Вольного общества любителей словесности и много во мне принимал участия. Расскажи ему положение и наведайся, что меня ожидает. У меня желчь так скопляется, что боюсь слечь или с курка спрыгнуть. Да не будь трус, напиши мне, я записку твою сожгу, или передай сведенья Жандру, а тот перескажет Алексееву, а Алексеев найдет способ мне сообщить».

Булгарин снова поддался, 19 марта он пишет записку Ивановскому с просьбой заехать к нему «в минуты отдохновения». От страха в записке переврано имя Ивановского — он назван здесь Александром: бросая на бумагу торопливые строки, Булгарин думал о Грибоедове.

Очевидно, беседа с Ивановским была благоприятной.

Не к этим ли дням относится одна из записок Грибоедова, которая в собраниях его сочинений отнесена произвольно к началу 1825 года? По всей вероятности, ближе к истине был П. П. Каратыгин, опубликовавший записку в журнале «Русская старина» (1870, № 1) и относивший ее к 1826 году.

«Очень хорош и заботлив ты, Калибан Бенедиктович! — пенял Булгарину в этой записке Грибоедов. — Присылаешь ко мне Муханова, а не мог дать знать об отправлении в ночь фельдъегеря; таким образом, заготовленные мои письма остались в столе и будут лежать по твоей милости. Где ты вчера, моя душа, набрался необыкновенного вдохновения? Эй, берегись...»

Николай Алексеевич Муханов, двоюродный брат декабриста П. А. Муханова, был о многом осведомлен: он служил адъютантом у нового генерал-губернатора Петербурга Г. В. Голенищева-Кутузова, члена Следственного комитета.

«Необыкновенное» же «вдохновение» вылилось в любопытном «восточном апологе» «Человек и мысль», напечатанном в булгаринской газете «Северная пчела» 20 марта 1826 года. В апологе речь шла о некоем турецком мудреце Абдале, испытавшем несправедливые гонения. «Абдала был добрый малый, в полном смысле сего слова, — писалось в газете, — он любил мудрость и добродетель, но никогда не называл себя ни мудрым, ни добродетельным. Он также любил пламенно добрых людей, презирал злых и от чистого сердца смеялся над глупцами, когда они старались прикрыть свое ничтожество гордостью и высокомерием. Будучи правдив в делах и чист совестью, он не боялся злых, говорил о них смело, приправляя свои замечания аттическою солью. Вообще Абдала был несколько склонен к насмешкам, и хотя он был человек не глупый, но часто забывал, что в свете скорее прощается обида, оскорбляющая честь, нежели насмешка, унижающая самолюбие. Остроты Абдалы часто выходили за пределы его лавки. Добрые люди смеялись и любили Абдалу; злые и невежды морщились и в свою очередь, как хищные враны, каркали над головою Абдалы, выжидая случая растерзать его когтями...»

Далее рассказывалось о торжестве врагов Абдалы и о том, как однажды несчастного в каморке посетила его Мысль в виде прекрасной женщины. Она показала, насколько ничтожны его клеветники и гонители и как ждут его разлученные с ним друзья. Аполог заканчивался счастливо. «Как жаль, — стонали друзья гонимого, — что с нами нет нашего друга, весельчака Абдалы: он бы спел нам песенку или рассказал какую-нибудь поучительную повесть!»<...> — «Я здесь!» — воскликнул Абдала за дверьми, вошел в комнату, сел за стол и рассказал друзьям свое приключение».

Аллегория Булгарина была прозрачной, хотя и пошловатой. Но коли он осмелился в своей газетке, хотя и немыслимым обиняком, намекнуть о близком освобождении Абдалы, то бишь Александра Грибоедова, значит получил благоприятные известия.

Все, казалось бы, предвещало скорое освобождение. Строгости, введенные на гауптвахте, быстро прошли. Был уже выпущен на волю полковник Любимов. Правда, его сменили новые узники, в их числе князь Ф. П. Шаховской, доставленный в Петербург из Нижнего Новгорода. Князь Федор, между прочим, позабавил Грибоедова рассказом о том, что известный дуэлянт и игрок Ф. И. Толстой, прозванный Американцем, безошибочно узнал себя в одном из репетиловских приятелей, но сердился на Грибоедова за некоторые неточности. В списке «Горя от ума», принадлежащем Шаховскому, Американец внес собственноручные исправления, с соответствующими примечаниями: вместо «в Камчатку сослан был» — «в Камчатку черт носил» («ибо сослан никогда не был»), вместо «и крепко на руку нечист» — «в картишках на руку нечист» («для верности портрета сия поправка необходима, чтобы не подумали, что ворует табакерки со стола»).

Пришла весна. 22 марта тронулся лед на Неве. По слухам, Следственный комитет торопился кончить свою работу к пасхе. Пасха в том году тоже была не за горами: 18 апреля.

В тот день Грибоедов написал записочку Булгарину с просьбой достать капитану Жуковскому новое издание басен Крылова для подарка «в именины какой-то ему любезной дамочки». Но Булгарин вдруг замолк. Пасха прошла, ознаменовавшись страшным пожаром, уничтожившим Ямскую слободу. Комитет действительно закончил допросы подследственных, но Грибоедова и не думали освобождать. Не один раз Фаддей Бенедиктович, наверное, вздрогнул, вспоминая о своем дерзновенном «восточном апологе».

К этому времени наладилась переписка с Николаем Алексеевичем Мухановым. «Я совершенно лишен книг, — жалуется в одной из записок к нему Грибоедов. — Пришли мне три первых тома Карамзина. И нет ли у тебя статистики Арсеньева? Что слышно достоверного? Я послал к тебе надежного человека, пиши, не опасаясь быть скомпрометированным».

Однако и Муханов не мог сказать ничего определенного: Комитет был убежден в невиновности Грибоедова. Если его все-таки не освобождали, причиной могла быть только одна высочайшая воля. Чего ждал еще император?

Чтобы заглушить тревожные мысли, Грибоедов углубляется в занятия русской историей. Кроме того, под руководством Завалишина он начинает серьезное изучение высшей математики. Были и другие развлечения. Заключенным на гауптвахте Главного штаба разрешались вечерние прогулки под присмотром унтер-офицера; вместо этого капитан Жуковский, питающий слабость к старожилам гауптвахты, водил Грибоедова и Завалишина в кондитерскую Лореды, на углу Невского и Дворцовой площади. Там, в небольшой комнатке, куда не допускались посторонние (кушанья приносил сам хозяин), узники, не торопясь, ужинали, после чего Грибоедов подолгу импровизировал на фортепьяно.

Были и дальние прогулки. Однажды Грибоедов поднял с постели Жандра, явившись к нему в дом (на углу Мойки и Фонарного переулка) со штыком в руках. «Откуда ты это взял?» — изумился Андрей Андреевич. — «Да у своего часового», — хладнокровно отвечал Грибоедов. — «По крайней мере, зачем?» — «Да вот пойду от тебя ужо ночью, так оно, знаешь, лучше, безопаснее...»

Бывал, очевидно, Грибоедов и у Муханова, занимавшего номер в Демутовом трактире, по крайней мере, писал ему в одной из записок: «Так как я нехорошо чувствую, то моя вылазка на сегодняшнюю ночь очень сомнительна. Может быть, — завтра. Пришли мне книг. Дружески обнимаю».

Часовых при этом Грибоедов не подводил. Дежурный генерал по Главному штабу, А. Н. Потапов, которого по-приятельски просил Ермолов позаботиться о заключенном, знал об этих прогулках и требовал только, чтобы остальные узники о них не догадывались. Делалось это просто: на ночь Грибоедов, занимавший отдельный кабинет, запирался изнутри на ключ, а потом выходил через вторую дверь прямо на лестницу. Однажды утром арестанты, располагавшиеся в гостиной, рассказали Грибоедову, что ночью генерал Потапов совершал обход. Постучались к Грибоедову. Ответа не было. «Не прикажете ли выломать дверь?» — предложил сопровождавший генерала офицер. «Нет, — махнул рукою Потапов, — не надо; верно, он крепко заснул».

К этому времени Грибоедов квартировал в кабинете Толя уже один. Завалишин был переведен в Петропавловскую крепость — следствию удалось доказать, что он «умышлял на цареубийство и истребление императорской фамилии, возбуждая к тому словами и сочинениями».

Николай I ожидал доклада князя А. С. Меньшикова о результатах ревизии Кавказского корпуса. Может быть, император так никогда и не догадался, что поспешил поручить Меньшикову столь ответственную миссию: князь, как и Ермолов, тоже был не без греха. Хорошо осведомленный А. И. Тургенев позже запишет в дневнике — кратко, но внятно: «О М. Орлове, Киселеве, Ермолове и князе Меньшикове. Знали и ожидали, „без нас не обойдутся”».

В мае месяце в столицу пришла, наконец, депеша от Меньшикова. Он сообщал: «Нравственное расположение войск, по всем сведеньям, до меня дошедшим и по видимому мною, — весьма хороши, и буде есть люди, зараженные духом неповиновения и вольнодумства, то число их должно быть весьма ничтожно. Генерал Ермолов деятельным употреблением войск обращает их стремления на предметы служебные, и вообще разговоры офицеров между собою, равно как и нижних чинов, ограничиваются местным кругом их быта и действия. Статских чиновников, занимающихся политическими суждениями, не встречал в Тифлисе...»

В сущности, это был оправдательный документ для Грибоедова — хотя о нем здесь и слова не было. Вернее, именно потому.

31 мая, заканчивая дела, Следственный комитет возобновляет ходатайство об освобождении Грибоедова. На высочайшее утверждение снова подается резолюция, которую три месяца назад император придержал до доклада Меньшикова: «Коллежский асессор Грибоедов не принадлежал к обществу и о существовании оного не знал. Показание о нем сделано князем Евгением Оболенским 1-м со слов Рылеева; Рылеев же ответил, что имел намерение принять Грибоедова; но не видя его наклонным ко вступлению в общество, оставил свое намерение. Все прочие членом его не почитают».

Делопроизводитель Следственного комитета А. А. Ивановский, составляя данное заключение, поступил как истинный «соревнователь просвещения и благотворения» — как нельзя мягче, не вспомнив даже о показании Трубецкого. Впрочем, «почитали» Грибоедова членом тайного общества также Н. Н. Оржицкий и А. Ф. Бригген, но их свидетельства затерялись в ворохе следственных дел. И не по протекции Ивановского, конечно. В сущности, Следственный комитет, исполняя высочайшую волю, отрабатывал по отношению к Грибоедову только одну версию — как о связном между известными заговорщиками и Ермоловым. По сравнению с этим все остальное до поры до времени казалось маловажным, а потом уже не было времени в остальном разобраться. Александр I был похоронен, Николай I спешил в Москву на традиционный обряд коронации и сам торопил Следственный комитет закончить дела. Многим осужденным эта спешка обошлась дорого. Грибоедову же повезло. На записке Ивановского Николай I начертал: «Выпустить с очистительным аттестатом», а начальник штаба И. И. Дибич торопливо пометил, что было «повелено» произвести Грибоедова в следующий чин (надворного советника) и выдать ему «не в зачет» годовое жалование (как выяснилось, 250 червонцев). Такова была царская милость.

2 июня Грибоедова освободили, и он поселился на казенной квартире у Жандра в доме Эгермана на наб. р. Мойки (ныне дом 82)[4]. Вместе вспороли перину и извлекли принесенный С. Л. Алексеевым пакет с бумагами. Там и в самом деле ничего серьезного не оказалось.

На следующий день не было отбоя от визитеров. В числе прочих пришел проститься брат Николая Муханова, Александр: он отправлялся на Украину. По оказии Грибоедов набросал несколько строк Степану Ларионовичу Алексееву: «Податель этого письма, Александр Алексеевич Муханов, мне искренний приятель, он знает подробно все, что обо мне знать можно. Сделай милость, почтеннейший друг, полюби его, а мне бы очень хотелось быть на его месте и перенестись в Хороль, мы бы многое вспомнили вместе, теперь я в таком волнении, что ничего порядочного не умею ни сказать, ни написать. В краткости толку мало, а распространяться некогда... Верь, что я по гроб буду помнить твою заботливость обо мне, сам я одушевлен одною заботою, тебе она известна, я к судьбе несчастного Одоевского не охладел в долговременном заключении...»

Несколько позже, уже из Тифлиса, Грибоедов напишет и другому своему товарищу по заключению, А. А. Добринскому, — сообщит, что ходатайство о нем и Н. В. Шереметеве (члене Северного тайного общества, так же, как и Добринский, переведенном на Кавказ) близко к благополучному завершению. «Ваше несчастье, столь мало заслуженное, наше совместное пребывание в скорбном заточении, плачевное состояние, в котором вы меня там нашли, наконец столько других оснований всегда в моих мыслях — все это слишком важно, чтобы я мог когда-нибудь вас забыть», — писал Грибоедов.

До конца дней своих Грибоедов будет постоянным ходатаем за осужденных, как о том свидетельствует, в частности, одно из писем Александра Бестужева, написанное уже после гибели автора «Горя от ума»: «Паскевич грыз меня особенно своими секретными. Казалось, он хотел выместить памяти Грибоедова за то, что тот взял с него слово мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири у государя. Я видел на сей счет сделанную покойником записку... Благороднейшая душа! Свет не стоил тебя; по крайней мере, я стоил его дружбы и горжусь этим».

После освобождения Грибоедов задержался на месяц в Петербурге, чтобы узнать немедля об участи своих друзей. Поселился он на даче,[4] расположенной на Выборгской стороне против Аптекарского острова (на месте нынешнего д. 49/10 по пр. К. Маркса). Судя по перечню прочитанных им в это время книг, который содержится в одном из писем, Грибоедова интересует эпоха татаро-монгольского нашествия. По-видимому, это связано с замыслом трагедии о Федоре Рязанском, в 1237 году посланном на переговоры с Батыем и злодейски им убитом. Однако в эти тревожные дни работа над трагедией, очевидно, не ладилась...

Наконец в июле была опубликована «Роспись государственным преступникам, приговором Верховного суда осуждаемым к разным казням и наказаниям».

Родные имена...

Подпоручик Рылеев... «Умышлял на цареубийство; назначал к совершению оного лица; умышлял на лишение свободы, на изгнание и на истребление царской фамилии и приуготовлял к тому средства...» Смертная казнь...

Коллежский асессор Кюхельбекер... «Покушался на жизнь его высочества великого князя Михаила Павловича во время мятежа на площади...» Каторга...

Штабс-капитан Александр Бестужев... «Участвовал в бунте привлечением товарищей и сочинением возмутительных стихов и песен...» Каторга...

Корнет князь Одоевский... «Участвовал в умысле бунта принятием в тайное общество одного члена и лично участвовал в мятеже с пистолетом в руках...» Каторга...

И еще свыше ста фамилий, многие из которых были знакомы Грибоедову не понаслышке...

А судьи кто?!

Теперь Грибоедов спешит из Петербурга сначала в Москву, потом далее — к месту службы, на Кавказ. Там на русско-персидской границе начались военные действия.

После мрачного Петербурга, пропитанного дымом горевших вокруг города лесов, Кавказ казался воплощением вольности, света и неги. «Яростный, кипящий Терек», «пурпур весеннего светила», «сладкий дол», «светлый небосклон» — так писал три с половиной года назад о Кавказе Кюхельбекер в стихах, обращенных к Грибоедову. Кавказ по-прежнему был таким, но друзей там не оставалось. И разве можно было забыть пережитое?

Луг шелковый, мирный лес!
Сквозь колеблемые своды
Ясная лазурь небес!
Тихо плещущие воды!
............
Но где друг?.. но я один!
Но давно ль, как привиденье,
Предстоял очам моим
Вестник зла? Я мчался с ним
В дальний край на заточенье.
Окрест дикие места,
Снег пушился под ногами;
Горем скованы уста,
Руки — тяжкими цепями...

Плешивый Уклонский выглядел, конечно, вовсе не демонически. И «цепи» — тоже могли иному показаться поэтической вольностью.

Вольностью? Тогда что же давило плечи, даже здесь, под этой ясной лазурью небес?
 


1. Источник: С. А. Фомичев. Грибоедов в Петербурге. – Л.: Лениздат, 1982, – 207 с. – (Выдающиеся деятели науки и культуры в Петербурге – Петрограде – Ленинграде).
Все важнейшие события в жизни А. С. Грибоедова, одного из крупнейших русских драматургов XIX века, поэта и государственного деятеля, связаны с Петербургом. О творчестве Грибоедова тех лет, о его друзьях, взаимоотношениях с декабристами, с литераторами различных направлений, о памятных местах, связанных с жизнью Грибоедова, рассказывает автор книги С. А. Фомичев — кандидат филологических наук, научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. (вернуться)

2. Письмо к Жандру в собраниях сочинений Грибоедова помечалось 18 декабря. В автографе (Центральный государственный театральный музей, ф. 104, д. 2) ясно читается иная дата: 12 декабря. (вернуться)

3. Письмо к Ростовцеву было опубликовано в кн.: Литературное наследство, т. 60, кн. 1, с. 477 как принадлежащее Д. Н. Бегичеву. Однако сохранившийся автограф (Центральный государственный архив Октябрьской революции и социалистического строительства, ф. 155, оп. l, № 493) позволяет уверенно определить почерк Булгарина. Здесь же хранится записка Булгарина Ростовцеву от 4 марта 1826 г. с просьбой вернуть список «Горя от ума».
Выражаю глубокую благодарность В. Э. Бограду, указавшему мне эти архивные документы. (вернуться)

4. Это дача Булгарина, которую он снимал в течение нескольких лет. На записке Рылеева Булгарину (1825) значится: «на Самсоньевской ул., у будки в доме Калугиной». Согласно «Нумерации домов в С.-Петербурге» (СПб., 1836, с. 111, 347) Калугина владела двумя домами на Сампсоньевском проспекте — № 295 и 296, оба по правой стороне за церковь». Это и соответствует нынешнему местоположению дома 49/10 по пр. К. Маркса.
Данные сведения мне любезно сообщены В. Ф. Шубиным. (вернуться)

 
 
 


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика