Но едва рассвело и нервы его успокоились, он опять подчиняется худшему в своем характере: «Я посмотрелся в зеркало; тусклая бледность покрывала лицо мое,
хранившее следы мучительной бессонницы; но глаза, хотя окруженные коричневою тенью, блистали гордо и неумолимо.
Я остался доволен собою» (курсив мой.— Н. Д.).
Так мог бы рассуждать Грушницкий, это ему важно производить впечатление. Но мы уже знаем: и для Печорина не безразлична показная, внешняя сторона жизни,—
это огорчительно, но Печорин неисправим: бороться с худшим в себе он не только не может, но и не хочет.
Все, что томило и тайно беспокоило его ночью, забыто. Он готовится к дуэли трезво и спокойно: «велев седлать лошадей... оделся и сбежал к купальне...
вышел из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал».
Вернер взволнован предстоящим поединком. Печорин говорит с ним спокойно-насмешливо; даже своему секунданту, своему другу он не открывает «тайного беспокойства»;
как всегда, он холоден и умен, склонен к неожиданным выводам и сравнениям: «...старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью, вам
еще неизвестной... Ожидание насильственной смерти не есть ли уже настоящая болезнь?»
Наедине же с собой он снова такой, как в первый день пребывания в Пятигорске: естественный, любящий жизнь человек. Вот как он видит природу по дороге к месту дуэли:
«Я не помню утра более голубого и свежего! Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило
на все чувства
какое-то сладкое томление; в ущелье не проникал еще
радостный луч молодого дня...» (курсив мой.— Н. Д.).
Этот пейзаж, как всегда у Лермонтова, живописен — в нем яркие краски: голубое утро, зеленые вершины, «луч... золотил... верхи утесов», серебряный дождь...
Но главное в этом пейзаже — восприятие его человеком: «сладкое томленье», «радостный луч молодого дня» — так видит природу человек, едущий стреляться;
потому-то Печорин вызывает у нас такое щемящее сочувствие, что изредка — очень редко,— но все-таки позволяет он приоткрыться светлой, ясной и молодой
части своей души.
Все, что он видит по дороге к месту дуэли, радует, веселит, живит его, и он не стыдится в этом признаться: «Я помню — в этот раз, больше чем когда-нибудь
прежде, я любил природу. Как любопытно всматривался я в каждую росинку, трепещущую на широком листке виноградном и отражавшую миллионы радужных лучей! как
жадно взор мой старался проникнуть в дымную даль!»
Но вся эта радость, жадное наслаждение жизнью, восторг, восклицания — все это спрятано от постороннего глаза. Едущему рядом Вернеру в голову не может прийти,
о чем думает Печорин.
«Мы ехали молча.
— Написали ли вы свое завещание? — вдруг спросил Вернер.
— Нет.
— А если будете убиты?..
— Наследники отыщутся сами.
— Неужели у вас нет друзей, которым бы вы хотели послать свое последнее прости?..
Я покачал головой».
То, что Печорин говорит Вернеру, и правда, и неправда. Он действительно «выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу
клочок напомаженных или ненапомаженных волос». Мы помним: ему двадцать пять лет — по возрасту он еще очень молод. Но мы не можем представить себе его произносящим
перед смертью «имя своей любезной» — такое поведение больше подходит Грушницкому. Дело не в возрасте, а в той душевной ноше, которую несет Печорин, в той ранней
душевной усталости, которая старит его до времени. У него нет иллюзий, он но верит ни людям, ни словам, ни чувствам: «Думая о близкой и возможной смерти, я
думаю об одном себе: иные не делают и этого».
Перед дуэлью он забыл даже о Вере; ни одна из женщин, любивших его, не нужна ему сейчас, в минуты полного душевного одиночества. Начиная свою исповедь, он
сказал: «Хотите ли, доктор... чтоб я раскрыл вам мою душу?» Он не обманывает, он действительно раскрывает Вернеру душу. Но дело в том, что душа человека не есть
что-то неподвижное, ее состояние меняется, человек может по-разному смотреть на жизнь утром и вечером одного и того же дня.
Печорин искренен с Вернером, но за две недели до этого разговора он был столь же искренен с Мери. То, что он говорил тогда, близко к тому, что говорит теперь.
Близко, но не совсем. Вот как он объясняет себя Вернеру: «Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки
с строгим любопытством, но без участия».
Полная ли правда в его словах? Сам он верит: полная. Но мы только что видели, как он умеет жить не головою, а сердцем: радоваться свежести утра, жадно
всматриваться в «каждую росинку». Мы помним, как при первой встрече с Верой он ничего не взвешивал и не разбирал, а просто отдался печальной радости свиданья.
Сейчас он ничего этого не помнит. В данную минуту он чувствует и мыслит так, как говорит. Но эта минута может смениться другой!
Княжне Мери он поведал тайну двух половин своей души: одна «высохла, испарилась, умерла», другая «шевелилась и жила к услугам каждого». Теперь он рассказывает
Вернеру, что в нем живут два человека: «один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его». На первый взгляд, он не противоречит сам себе:
две половины души, два человека — по-разному сказано об одном и том же. Но это только на первый взгляд.
После его разговора с Мери мы сделали вывод, что ему пришлось убить в себе лучшие, может быть, свойства; теперь мы видим другое: та половина души, которую
он считал умершей, на самом деле шевелится и живет; в Печорине есть и сила страстей, и стремление к добру; в том-то и состоит его трагедия, что он сознает,
в каждую минуту своей жизни понимает, как много в нем напрасно гибнущих сил; он страдает не только от своих недостатков, но и от своих достоинств.
Душевная жизнь Печорина трудна. И тем труднее, чем более он одинок. А одиночество его необозримо. Вот единственный человек, с которым он может быть вполне
откровенен, которого он считает приятелем, если не другом,— Вернер. Начав говорить с ним искренне, Печорин сразу прерывает себя: «Во мне два человека...
первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй... второй? Посмотрите, доктор: видите ли вы на скале направо чернеются три фигуры?
Это, кажется, наши противники?..»
Почему он не договорил? На самом ли деле потому, что заметил противников, или вдруг испугался, что слишком уж разоткровенничался с Вернером? Как бы то
ни было, эта его исповедь перед дуэлью могла бы приоткрыть перед доктором его истинное состояние, но он прервал ее, и Вернер не успел заметить его
«тайного беспокойства».
ДРАГУНСКИЙ КАПИТАН
В
«Евгении Онегине» все участники дуэли были настроены серьезно. Ленский кипел «враждой нетерпеливой»; Онегин, внутренне терзаясь,
понимал, однако, что отказаться от дуэли у него не хватит мужества; секундант Онегина, лакей Гильо, был испуган; секундант Ленского, Зарецкий, «в дуэлях
классик и педант», наслаждался ритуалом подготовки к поединку «в строгих правилах искусства, по всем преданьям старины». Зарецкий отвратителен, ненавистен
нам, но и он начинает выглядеть чуть ли не благородным рыцарем, если сравнить его с секундантом Грушницкого — драгунским капитаном. Презрение Лермонтова
к этому человеку так велико, что он даже не дал ему имени: довольно с него чина!
Дуэль в «Княжне Мери» не похожа ни на один поединок, известный вам из русской литературы. Пьер Безухов стрелялся с Долоховым, Гринев со Швабриным, и
даже Базаров с Павлом Петровичем Кирсановым — без иронии, без шутовства, без обмана.
Дуэль — страшный, трагический способ решения споров, и единственное его достоинство в том, что он предполагает абсолютную честность обеих сторон. Любые
хитрости во время дуэли покрывали несмываемым позором того, кто пытался хитрить.
Дуэль в «Княжне Мери» не похожа ни на один известный нам поединок, потому что в ее основе бесчестный заговор драгунского капитана.
Конечно, драгунский капитан и не помышляет, что эта дуэль может кончиться трагически для Грушницкого: он сам заряжал его пистолет и не зарядил пистолета
Печорина. Но вероятно, он не помышляет и о возможности гибели Печорина. Уверяя Грушницкого, что Печорин непременно струсит, драгунский капитан и сам этому
поверил. Цель у него одна: позабавиться, представить Печорина трусом и тем опозорить его. Угрызения совести ему неведомы, законы чести тоже.
Все, что происходит перед дуэлью, обнаруживает полную безответственность и глупую самоуверенность драгунского капитана. Он убежден, что события пойдут
по его плану. А они разворачиваются иначе — и, как всякий самодовольный человек, лишившись власти над событиями, капитан теряется и оказывается бессильным.
Впрочем, когда Печорин и Вернер присоединились к своим противникам, драгунский капитан еще был уверен, что руководит комедией.
« — Мы давно уж вас ожидаем,— сказал драгунский капитан с
иронической улыбкой.
Я вынул часы и показал ему.
Он извинился, говоря, что его часы уходят» (курсив мой.- Н. Д.).
Ожидая Печорина, капитан, видимо, уже говорил своим друзьям, что Печорин струсил, не приедет,— такой исход дела вполне бы его удовлетворил. Но Печорин
приехал. Теперь — по законам поведения на дуэлях — секундантам полагалось начать с попытки примирения. Драгунский капитан нарушил этот закон, Вернер — выполнил.
« — Мне кажется,— сказал он,— что, показав оба готовность драться и заплатить этим долг условиям чести, вы бы могли, господа, объясниться и кончить это дело
полюбовно.
— Я готов», — сказал Печорин.
«Капитан мигнул Грушницкому»... Роль капитана в дуэли гораздо опаснее, чем может показаться. Он не только придумал и осуществил заговор. Он олицетворяет
то самое общественное мнение, которое подвергнет Грушницкого насмешкам и презрению, если он откажется от дуэли.
В течение всей сцены, предшествующей дуэли, драгунский капитан продолжает играть свою опасную роль. То он «мигнул Грушницкому», стараясь убедить его,
что Печорин трусит и потому готов к примирению. То «взял его под руку и отвел в сторону; они долго шептались».
Если бы Печорин на самом деле струсил — это было бы спасением для Грушницкого: его самолюбие было бы удовлетворено и он мог бы не стрелять в безоружного.
Грушницкий знает Печорина достаточно хорошо, чтобы понимать: он не признает, что был ночью у Мери, не откажется от утверждения, что Грушницкий клеветал.
И все-таки, как всякий слабый человек, попавший в сложное положение, он ждет чуда: вдруг произойдет что-то, избавит, выручит...
Чуда не происходит. Печорин готов отказаться от дуэли — при условии, что Грушницкий публично откажется от своей клеветы. На это слабый человек отвечает:
«Мы будем стреляться».
Вот так Грушницкий подписывает свой приговор. Он не знает, конечно, что Печорину известен заговор драгунского капитана, и не думает, что подвергнет
опасности свою жизнь. Но он знает, что тремя словами: «Мы будем стреляться» — отрезал себе дорогу к честным людям. Отныне он — человек бесчестный.
Печорин еще раз пытается воззвать к совести Грушницкого: напоминает, что один из противников «непременно будет убит». Грушницкий отвечает: «Я желаю, чтобы
это были вы...» — «А я так уверен в противном...» — говорит Печорин, сознательно отягощая совесть Грушницкого.
Если бы Печорин разговаривал с Грушницким наедине, он мог бы добиться раскаяния или отказа от дуэли. Тот внутренний, неслышный разговор, который идет между
противниками, мог бы состояться; слова Печорина доходят до Грушницкого: «во взгляде его было какое-то беспокойство», «он смутился, покраснел» — но разговор
этот не состоялся из-за драгунского капитана.
За десять дней до дуэли Печорин признавался: «...я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже...
угадывать намерения, разрушать заговоры...— вот что я называю жизнью».
Печорин со страстью погружается в то, что он называет жизнью. Его увлекают интрига, заговор, запутанность всего этого дела... Драгунский капитан расставил
свою сеть, надеясь поймать Печорина. Печорин обнаружил концы этой сети и взял их в свои руки; он все больше и больше стягивает сеть, а драгунский капитан и
Грушницкий этого не замечают. Условия дуэли, выработанные накануне, жестоки: стреляться на шести шагах.
Печорин настаивает на еще более суровых условиях: он выбирает узенькую площадку на вершине отвесной скалы и требует, чтобы каждый из противников стал на
самом краю площадки: «...таким образом, даже легкая рана будет смертельна... Тот, кто будет ранен, полетит непременно вниз и разобьется вдребезги...».
Все-таки Печорин очень мужественный человек. Ведь он-то идет на смертельную опасность и умеет при этом так держать себя в руках, чтобы еще успевать видеть
вершины гор, которые «теснились... как бесчисленное стадо, и Эльборус на юге», и золотой туман... Только подойдя к краю площадки и посмотрев вниз, он
невольно выдает свое волнение: «...там внизу казалось темно и холодно, как в гробе; мшистые
зубцы скал, сброшенных грозою и временем,
ожидали своей добычи» (курсив мой.— Н. Д.).
Так увидеть ущелье может, конечно, человек, внутренне напряженный, ждущий трагедии. Зубцы — мирное слово; но когда Печорин говорит, что зубцы скал ожидали добычи,
эти зубцы начинают походить на страшные зубы какого-то чудовища,— так видит их Печорин.
Признается же он в этом только себе. Внешне он так спокоен, что Вернер должен был пощупать его пульс и только тогда мог заметить в нем признаки волнения.
Поднявшись на площадку, противники «решили, что тот, кому придется первому встретить неприятельский огонь, станет на самом углу, спиною к пропасти; если он
не будет убит, то противники поменяются местами». Печорин не говорит, кому принадлежало это предложение, но мы без труда догадываемся: еще одно условие,
делающее дуэль безнадежно жестокой, выдвинуто им.
Через полтора месяца после дуэли Печорин откровенно признается в дневнике, что сознательно поставил Грушницкого перед выбором: убить безоружного пли опозорить
себя. Понимает Печорин и другое: в душе Грушницкого «самолюбие и слабость характера должны были торжествовать...».
Поведение Печорина трудно назвать вполне благородным, потому что у него все время двойные, противоречивые устремления: с одной стороны, он как будто озабочен
судьбой Грушницкого, хочет заставить его отказаться от бесчестного поступка, но, с другой стороны, больше всего заботит Печорина собственная совесть, от
которой он наперед откупается на случай, если произойдет непоправимое и Грушницкий превратится из заговорщика в жертву.
Грушницкому выпало стрелять первому. А Печорин продолжает экспериментировать: он говорит своему противнику: «...если вы меня не убьете, то я не промахнусь
— даю вам честное слово». Эта фраза опять имеет двойную цель: еще раз испытать Грушницкого и еще раз успокоить свою совесть, чтобы потом, если Грушницкий
будет убит, сказать себе: я чист, я предупреждал...
Об этом втором смысле слов Печорина Грушницкий, конечно, не догадывается; у него другая забота. Измученный совестью, «он покраснел; ему было стыдно убить
человека безоружного... по как признаться в таком подлом умысле?..»
Вот когда становится жалко Грушницкого: за что его так запутали Печорин и драгунский капитан? Почему такой дорогой ценой он должен платить за самолюбие и
эгоизм, мало ли людей живет на белом свете, обладая худшими недостатками, и не оказывается в таком трагическом тупике, как Грушницкий!
Я говорю сейчас не о том, что будет, не о том, что Грушницкий погибнет, принужден будет жизнью заплатить за свою слабость; речь о том, что есть, что Грушницкий
знает, он ведь не может не понимать, что идет по бесчестному пути, и эта мука сознания невыносима, а преодолеть ее, изменить что-либо слабый человек бессилен.
Мы забыли о Вернере. А он ведь здесь. Он знает все то, что знает Печорин, но понять его замысел Вернер не может. Прежде всего, он не обладает мужеством
Печорина, не может постичь решимости Печорина стать под дуло пистолета. Кроме того, он не понимает главного: зачем? Для какой цели Печорин рискует своей жизнью?
«Пора! — шепнул... доктор.. — Посмотрите, он уже заряжает... если вы ничего не скажете, то я сам...»
Реакция Вернера естественна: он стремится предотвратить трагедию. Ведь опасности прежде всего подвергается Печорин, ведь первым будет стрелять Грушницкий!
«Ни за что на свете, доктор!.. Какое вам дело? Может быть, я хочу быть убит...»
Неприязненное чувство к Вернеру в первый раз возникает у меня здесь. В ответ па такое заявление Печорина он говорит:
«О! это другое!.. только на меня на том свете не жалуйтесь».
Всякий человек, и врач в особенности, на мой взгляд, не имеет нрава допускать ни убийства, ни самоубийства. Дуэль — другое дело; там были свои законы, на
наш современный взгляд, чудовищные, варварские: но Вернер, конечно, не мог и не должен был бы мешать честной дуэли. В том же случае, который мы видим, он
поступает недостойно: уклоняется от необходимого вмешательства. Из каких побуждений? Мы будем еще говорить о линии поведения Вернера. Сейчас она недостаточно
ясна. Пока мы понимаем одно: Печорин и здесь оказался сильнее. Вернер подчинился его воле так же, как подчиняются все остальные.
И вот Печорин «стал на углу площадки, крепко упершись левой ногой в камень и наклонясь немного наперед, чтобы в случае легкой раны по опрокинуться назад».
Грушницкий начал поднимать пистолет...
«Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся к своему секунданту.
— Не могу,— сказал он глухим голосом.
— Трус! — отвечал капитан.
Выстрел раздался».
Опять — драгунский капитан! В третий раз Грушницкий готов был поддаться голосу совести — или, может быть, воле Печорина, которую он чувствует, которой
привык подчиняться,— готов был отказаться от бесчестного замысла. И в третий раз драгунский капитан оказался сильнее. Каковы бы ни были побуждения Печорина,
здесь, на площадке, он представляет честность, а драгунский капитан — подлость. Зло оказалось сильнее. Выстрел раздался.
Слабый человек целил Печорину в лоб. Но слабость его такова, что, решившись на черное дело, он не имеет сил довести его до конца. Подняв пистолет во второй раз,
он выстрелил, уже не целясь,— пуля оцарапала Печорину колено, он успел отступить от края площадки.
Хотелось бы понять: что чувствовал драгунский капитан в то мгновенье, когда раздался выстрел? Разочарование от того, что Печорин не убит? Облегченье?
Как бы ни было, он продолжает разыгрывать свою комедию и ведет себя так омерзительно, что поневоле начинаешь понимать Печорина: едва удерживаясь от смеха,
прощается с Грушницким: «Обними меня... мы уж не увидимся!.. Не бойся... все вздор на свете!..» Когда Печорин в последний раз пытается воззвать к совести
Грушницкого, драгунский капитан снова вмешивается: «Господин Печорин!.. вы здесь не для того, чтоб исповедовать, позвольте вам заметить...»
Но мне кажется, что в эту минуту слова драгунского капитана уже не имеют значения. Совесть больше не мучает Грушницкого; он, может быть, остро жалеет,
что не убил Печорина; Грушницкий раздавлен, уничтожен насмешливым презрением, ему одного только хочется: чтобы все скорее кончилось, раздался выстрел Печорина
— осечка, и остаться наедине с сознанием, что заговор провалился, Печорин победил, а он, Грушницкий, опозорен.
И в эту секунду Печорин добивает его: «Доктор, эти господа, вероятно второпях, забыли положить пулю в мой пистолет: прошу вас зарядить его снова,— и хорошенько».
Только теперь Грушницкому становится ясно: Печорин все знал! Знал, когда предлагал отказаться от клеветы. Знал, стоя перед дулом пистолета. И только что,
когда советовал Грушницкому «помолиться богу», спрашивал, не говорит ли чего-нибудь его совесть, тоже знал!
Драгунский капитан пытается продолжать свою линию: кричит, протестует, настаивает. Грушницкому уже все равно. «Смущенный и мрачный», он не смотрит на знаки
капитана.
В первую минуту он, вероятно, даже не может осознать, что несет ему заявление Печорина; он испытывает только чувство безысходного позора. Позже он поймет:
слова Печорина означают не только позор, но и смерть.
В поведении драгунского капитана нет ничего неожиданного: он был так смел и даже нагл, пока не было опасности! Но едва Печорин предложил ему «стреляться
на тех же условиях», как «он замялся», а увидев в руках Печорина заряженный пистолет, «плюнул и топнул ногой».
Капитан-то сразу понимает, что значит для Грушницкого заряженный пистолет в руках Печорина, и говорит об этом с грубой откровенностью: «...околевай себе
как муха...». Он оставляет того, кто еще недавно назывался его «истинным другом», в минуту смертельной опасности и осмеливается только «пробормотать»
слова протеста.
Что ему оставалось делать? Разумеется, стреляться с Печориным на тех же условиях. Он затеял все дело; теперь, когда заговор раскрылся, именно капитан обязан
нести за него ответственность.
Но он уходит от ответственности.
Печорин в последний раз пытается предотвратить трагедию.
«Грушницкий! — сказал я, — еще есть время; откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все. Тебе не удалось меня подурачить, и мое самолюбие удовлетворено;
вспомни — мы были когда-то друзьями...»
Но Грушницкий именно этого не может вынести: спокойный, доброжелательный тон Печорина унижает его еще больше — снова Печорин победил, взял верх; он благороден,
а Грушницкий...
«Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.
— Стреляйте! — отвечал он, — я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места...
Я выстрелил».
«Милый мой,
я ненавижу людей, чтоб их не презирать, потому что иначе жизнь была бы слишком отвратительным фарсом»,— с этой красивой фразы Грушницкого,
сказанной по-французски около месяца назад, начали развиваться события (курсив мой.— Н. Д). «
Я себя презираю, а вас ненавижу»,—
последние слова Грушницкого. «Когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке не было. Только прах легким столбом еще вился па краю обрыва».
Пышная французская фраза Грушницкого была ложью: никого он не презирал и не ненавидел, просто рядился в модную разочарованность. Последние его слова —
правда. Меньше чем за полтора месяца он превратился из романтического юноши в несчастного, озлобленного человека.
И вот теперь остается один вопрос: можно ли, имеем ли мы право судить и осуждать его только за то, что он слаб? Ведь вся вина Грушницкого только в слабости
духа, воли. И за эту свою вину он расплатился жизнью.
Но разве объективно что-нибудь меняется оттого, что дурные его поступки продиктованы слабостью? Они же существуют, эти поступки, они несут зло — Грушницкий
только чудом, случайно не убил Печорина! Оказывается, слабость характера может привести к преступлению, и тогда уже нет оправданий человеку, который, казалось
бы, всего только слаб. Вот почему Лермонтов не позволяет нам серьезно жалеть Грушницкого, пока он жив. Но теперь...
«Все в один голос вскрикнули.
— Finita la comedia! — сказал я доктору.
Он не отвечал и с ужасом отвернулся».
Комедия обернулась трагедией. Но не кажется ли вам, что Вернер ведет себя нисколько не лучше драгунского капитана?
Сначала он не удержал Печорина, когда тот стал под пулю. Теперь, когда свершилось убийство, доктор отвернулся — от ответственности.
След. страница: Продолжение гл. 6 "Княжна Мери": Печорин >>>