А.А.Блок. Автобиография
Литература для школьников
 
 Главная
 Блок А. А.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Александр Александрович Блок
(1880 – 1921)
 
Автобиография
 
Семья моей матери причастна к литературе и к науке. Дед мой, Андрей Николаевич Бекетов, ботаник, был ректором Петербургского университета в его лучшие годы (я и родился в "ректорском доме"). Петербургские Высшие женские курсы, называемые "Бестужевскими" (по имени К. Н. Бестужева-Рюмина), обязаны существованием своим главным образом моему деду.

Он принадлежал к тем идеалистам чистой воды, которых наше время уже почти не знает. Собственно, нам уже непонятны своеобразные и часто анекдотические рассказы о таких дворянах-шестидесятниках, как Салтыков-Щедрин или мой дед, об их отношении к императору Александру II, о собраниях Литературного фонда, о борелевских обедах, о хорошем французском и русском языке, об учащейся молодежи конца семидесятых годов. Вся эта эпоха русской истории отошла безвозвратно, пафос ее утрачен, и самый ритм показался бы нам чрезвычайно неторопливым.

В своем сельце Шахматове (Клинского уезда, Московской губернии) дед  мой выходил к мужикам на крыльцо, потряхивая носовым платком; совершенно по  той же причине, по которой И. С. Тургенев, разговаривая со своими крепостными, смущенно отколупывал кусочки краски с подъезда, обещая отдать   все, что ни спросят, лишь бы отвязались.

Встречая знакомого мужика, дед мой брал его за плечо и начинал свою речь словами: "Eh bien, mon petit..." ["Ну, что, милый..." (франц.).].

Иногда на том разговор и кончался. Любимыми собеседниками были  памятные мне отъявленные мошенники и плуты: старый Jacob Fidele [Яков Верный   (франц.).], который разграбил у нас половину хозяйственной утвари, и  разбойник Федор Куранов (по прозвищу Куран), у которого было, говорят, на   душе убийство; лицо у него было всегда сине-багровое – от водки, а иногда –   в крови; он погиб в "кулачном бою". Оба были действительно люди умные и очень симпатичные; я, как и дед мой, любил их, и они оба до самой смерти  своей чувствовали ко мне симпатию.

Однажды дед мой, видя, что мужик несет из лесу на плече березку, сказал ему: "Ты устал, дай я тебе помогу". При этом ему и в голову не   пришло то очевидное обстоятельство что березка срублена в нашем лесу. Мои собственные воспоминания о деде – очень хорошие; мы часами бродили с ним по  лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу;   выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции; при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я  помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда   нашли особенный цветок ранней грушовки, вида, не известного московской   флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор   каждый год ищу на той самой горе, но так и не нахожу, - очевидно, он  засеялся случайно и потом выродился.

Все это относится к глухим временам, которые наступили после событий 1 марта 1881 года. Дед мой продолжал читать курс ботаники в Петербургском  университете до самой болезни своей; летом 1897 года его разбил паралич, он прожил еще пять лет без языка, его возили в кресле. Он скончался 1 июля 1902 года в Шахматове. Хоронить его привезли в Петербург; среди встречавших  тело на станции был Дмитрий Иванович Менделеев.

Дмитрий Иванович играл очень большую роль в бекетовской семье. И дед и  бабушка моя были с ним дружны. Менделеев и дед мой, вскоре после освобождения крестьян, ездили вместе в Московскую губернию и купили в  Клинском уезде два имения – по соседству: менделеевское Боблово лежит в  семи верстах от Шахматова, я был там в детстве, а в юности стал бывать там   часто. Старшая дочь Дмитрия Ивановича Менделеева от второго брака – Любовь  Дмитриевна – стала моей невестой. В 1903 году мы обвенчались с ней в церкви  села Тараканова, которое находится между Шахматовым и Бобловым.

Жена деда, моя бабушка, Елизавета Григорьевна, – дочь известного путешественника и исследователя Средней Азии, Григория Силыча Корелина. Она  всю жизнь – работала над компиляциями и переводами научных и художественных  произведений; список ее трудов громаден; последние годы она делала до 200 печатных листов в год; она была очень начитана и владела несколькими  языками; ее мировоззрение было удивительно живое и своеобразное, стиль –  образный, язык – точный и смелый, обличавший казачью породу. Некоторые из ее многочисленных переводов остаются и до сих пор лучшими.

Переводные стихи ее печатались в "Современнике", под псевдонимом "Е.  Б.", и в "Английских поэтах" Гербеля, без имени. Ею переведены многие сочинения Бокля, Брэма, Дарвина, Гексли, Мура (поэма "Лалла-Рук"),   Бичер-Стоу, Гольдсмита, Стэнли, Теккерея, Диккенса, В. Скотта, Брэт Гарта, Жорж Занд, Бальзака, В. Гюго, Флобера, Мопассана, Руссо, Лесажа. Этот список авторов – далеко не полный. Оплата труда была всегда ничтожна.  Теперь эти сотни тысяч томов разошлись в дешевых изданиях, а знакомый  антикварными ценами знает, как дороги уже теперь хотя бы так называемые   "144 тома" (изд. Г. Пантелеева), в которых помещены многие переводы Е. Г. Бекетовой и ее дочерей. Характерная страница в истории русского  просвещения.

Отвлеченное и "утонченное" удавалось бабушке моей меньше, ее язык был слишком лапидарен*, в нем было много бытового. Характер на редкость  отчетливый соединялся в ней с мыслью ясной, как летние деревенские утра, в  которые она до свету садилась работать. Долгие годы я помню смутно, как  помнится все детское, ее голос, пяльцы, на которых с необыкновенной   быстротой вырастают яркие шерстяные цветы, пестрые лоскутные одеяла, сшитые из никому не нужных и тщательно собираемых лоскутков, – и во всем этом –  какое-то невозвратное здоровье и веселье, ушедшее с нею из нашей семьи. Она умела радоваться просто солнцу, просто хорошей погоде, даже в самые  последние годы, когда ее мучили болезни и доктора, известные и неизвестные,   проделывавшие над ней мучительные и бессмысленные эксперименты. Все это не  убивало ее неукротимой жизненности.

Эта жизненность и живучесть проникала и в литературные вкусы; при всей тонкости художественного понимания она говорила, что "тайный советник Гёте  написал вторую часть "Фауста", чтобы удивить глубокомысленных немцев".  Также ненавидела она нравственные проповеди Толстого. Все это вязалось с  пламенной романтикой, переходящей иногда в старинную сентиментальность. Она   любила музыку и поэзию, писала мне полушутливые стихи, в которых звучали, однако, временами грустные ноты:

Так, бодрствуя в часы ночные
И внука юного любя,
Старуха-бабка не впервые
Слагала стансы для тебя.

Она мастерски читала вслух сцены Слепцова и Островского, пестрые рассказы Чехова. Одною из последних ее работ был перевод двух рассказов  Чехова на французский язык (для"Revue des deux Mondes"). Чехов прислал ей милую благодарственную записку.

К сожалению, бабушка моя так и не написала своих воспоминаний. У меня  хранится только короткий план ее записок; она знала лично многих наших  писателей, встречалась с Гоголем, братьями Достоевскими, Ап. Григорьевым,  Толстым, Полонским, Майковым. Я берегу тот экземпляр английского романа, который собственноручно дал ей для перевода Ф. М. Достоевский. Перевод этот печатался во "Времени".

Бабушка моя скончалась ровно через три месяца после деда – 1 октября 1902 года. От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее  высоком значении их дочери – моя мать и ее две сестры. Все три переводили с  иностранных языков. Известностью пользовалась старшая - Екатерина Андреевна  (по мужу – Краснова). Ей принадлежат изданные уже после ее смерти (4 мая  1892 года) две самостоятельных книги "Рассказов" и "Стихотворений" (последняя книга удостоена почетного отзыва Академии наук). Оригинальная  повесть ее "Не судьба" печаталась в "Вестнике Европы". Переводила она с  французского (Монтескье, Бернарден де Сен-Пьер), испанского (Эспронседа,  Бэкер, Перес Гальдос, статья о Пардо Басан), переделывала английские  повести для детей (Стивенсон, Хаггарт; издано у Суворина в "Дешевой библиотеке").

Моя мать, Александра Андреевна (по второму мужу – Кублицкая-Пиоттух), переводила и переводит с французского – стихами и прозой (Бальзак, В. Гюго,  Флобер, Зола, Мюссе, Эркман-Шатриан, Додэ, Боделэр, Верлэн, Ришпэн). В молодости писала стихи, но печатала – только детские.

Мария Андреевна Бекетова переводила и переводит с польского (Сенкевич  и мн. др.), немецкого (Гофман), французского (Бальзак, Мюссе). Ей   принадлежат популярные переделки (Жюль Верн, Сильвио Пеллико), биографии (Андерсен), монографии для народа (Голландия, История Англии и др.).  "Кармозина" Мюссе была не так давно представлена в театре для рабочих в ее   переводе.

В семье отца литература играла небольшую роль. Дед мой – лютеранин,  потомок врача царя Алексея Михайловича, выходца из Мекленбурга (прародитель  – лейб-хирург Иван Блок был при Павле I возведен в российское дворянство).  Женат был мой дед на дочери новгородского губернатора – Ариадне  Александровне Черкасовой.

Отец мой, Александр Львович Блок, был профессором Варшавского университета по кафедре государственного права; он скончался 1 декабря 1909   года. Специальная ученость далеко не исчерпывает его деятельности, равно как и его стремлений, может быть менее научных, чем художественных. Судьба его исполнена сложных противоречий, довольно необычна и мрачна. За всю жизнь свою он напечатал лишь две небольшие книги (не считая  литографированных лекций) и последние двадцать лет трудился над сочинением,  посвященным классификации наук. Выдающийся музыкант, знаток изящной  литературы и тонкий стилист, – отец мой считал себя учеником Флобера.  Последнее и было главной причиной того, что он написал так мало и не завершил главного труда жизни: свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которых искал; в этом искании сжатых форм  было что-то судорожное и страшное, как во всем душевном и физическом облике  его. Я встречался с ним мало, но помню его кровно.

Детство мое прошло в семье матери. Здесь именно любили и понимали слово; в семье господствовали, в общем, старинные понятия о литературных  ценностях и идеалах. Говоря вульгарно, по-верлэновски, преобладание имела здесь еlоquence [красноречие (франц.).]; одной только матери моей свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом, и мои стремления к musique [музыке – фр.] находили поддержку у нее. Впрочем, никто в семье меня никогда не преследовал, все только любили и баловали. Милой же   старинной еlоquenсе обязан я до гроба тем, что литература началась для меня не с Верлэна и не с декадентства вообще. Первым вдохновителем моим был Жуковский. С раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня лирические волны, еле связанные еще с  чьим-либо именем. Запомнилось разве имя Полонского и первое впечатление от его строф:

Снится мне: я свеж и молод,
Я влюблен. Мечты кипят.
От зари роскошный холод
Проникает в сад.

Жизненных опытов" не было долго. Смутно помню я большие петербургские квартиры с массой людей, с няней, игрушками и елками – и благоуханную глушь  нашей маленькой усадьбы. Лишь около 15 лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом – приступы отчаянья и иронии, которые нашли себе исход через много лет – в первом моем драматическом опыте "Балаганчик",  лирические сцены). "Сочинять" я стал чуть ли не с пяти лет. Гораздо позже мы с  двоюродными и троюродными братьями основали журнал "Вестник", в одном  экземпляре; там я был редактором и деятельным сотрудником три года.



Серьезное писание началось, когда мне было около 18 лет. Года  три-четыре я показывал свои писания только матери и тетке. Все это были –  лирические стихи, и ко времени выхода первой моей книги "Стихов о  Прекрасной Даме" их накопилось до 800, не считая отроческих. В книгу из них  вошло лишь около 100. После я печатал и до сих пор печатаю кое-что из   старого в журналах и газетах.

Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой "новой поэзии" я не знал до первых курсов университета. Здесь, в связи с острыми мистическими и романическими переживаниями, всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых  лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел в природе, но все это я считал "субъективным" и бережно оберегал от всех.  Внешним образом готовился я тогда в актеры, с упоением декламировал Майкова, Фета, Полонского, Апухтина, играл на любительских спектаклях, в  доме моей будущей невесты, Гамлета, Чацкого, Скупого рыцаря и... водевили.  Трезвые и здоровые люди, которые меня тогда окружали, кажется, уберегли меня тогда от заразы мистического шарлатанства, которое через несколько лет  после того стало модным в некоторых литературных кругах. К счастию и к несчастью вместе, "мода" такая пришла, как всегда бывает, именно тогда,  когда все внутренно определилось; когда стихии, бушевавшие под землей,  хлынули наружу, нашлась толпа любителей легкой мистической наживы.

 Впоследствии и я отдал дань этому новому кощунственному "веянью"; но все это уже выходит за пределы "автобиографии". Интересующихся могу отослать к стихам моим и к статье "О современном состоянии русского символизма"  (журнал "Аполлон" 1910 года). Теперь же возвращусь назад.

От полного незнания и неумения сообщаться с миром со мною случился  анекдот, о котором я вспоминаю с удовольствием и благодарностью: как-то в   дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года) отправился я со стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда "Мир божий". Не   говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких   стихотворения, внушенные Сирином, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова. Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!" – и выпроводил меня со свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом  приятнее, чем обо многих позднейших похвалах.

После этого случая я долго никуда не совался, пока в 1902 году меня не направили к В. Никольскому, редактировавшему тогда вместе с Репиным студенческий сборник. Уже через год после этого я стал печататься "серьезно". Первыми, кто обратил внимание на мои стихи со стороны, были Михаил Сергеевич и Ольга Михайловна Соловьевы (двоюродная сестра моей матери). Первые мои вещи  появились в 1903 году в журнале "Новый путь" и, почти одновременно, в альманахе "Северные цветы".

Семнадцать лет моей жизни я прожил в казармах л.-гв. Гренадерского  полка (когда мне было девять лет, мать моя вышла во второй раз замуж, за Ф. Ф. Кублицкого-Пиоттух, который служил в полку). Окончив курс в СПб. Введенской (ныне – императора Петра Великого) гимназии, я поступил на юридический факультет Петербургского университета довольно бессознательно,  и только перейдя на третий курс, понял, что совершенно чужд юридической науке. В 1901 году, исключительно важном для меня и решившем мою судьбу, я  перешел на филологический факультет, курс которого и прошел, сдав  государственный экзамен весною 1906 года (по славяно-русскому отделению).

Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину и   известные навыки, которые очень помогают мне и в историко-литературных, и в собственных моих критических опытах, и даже в художественной работе  (материалы для драмы "Роза и Крест"). С годами я оцениваю все более то, что  дал мне университет в лице моих уважаемых профессоров – А. И. Соболевского, И. А. Шляпкина, С. Ф. Платонова, А. И. Введенского и Ф. Ф. Зелинского. Если  мне удастся собрать книгу моих работ и статей, которые разбросаны в немалом количестве по разным изданиям, но нуждаются в сильной переработке, – долею   научности, которая заключена в них, буду я обязан университету.

В сущности, только после окончания "университетского" курса началась моя "самостоятельная" жизнь. Продолжая писать лирические стихотворения, которые все, с 1897 года, можно рассматривать как дневник, я именно в год окончания курса в университете написал свои первые пьесы в драматической форме; главными темами моих статей (кроме чисто литературных) были и  остались темы об "интеллигенции и народе", о театре и о русском символизме (не в смысле литературной школы только).

Каждый год моей сознательной жизни резко окрашен для меня своей особенной краской. Из событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших на меня так или иначе, я должен упомянуть: встречу с Вл. Соловьевым, которого я видел только издали; знакомство с М. С. и О. М. Соловьевыми, 3. Н. и Д. С. Мережковскими и с А. Белым; события 1904 – 1905 года; знакомство  с театральной средой, которое началось в театре покойной В. Ф. Комиссаржевской; крайнее падение литературных нравов и начало "фабричной" литературы, связанное с событиями 1905 года; знакомство с творениями покойного Августа Стриндберга (первоначально – через поэта Вл. Пяста); три заграничных путешествия: я был в Италии – северной (Венеция, Равенна,  Милан) и средней (Флоренция, Пиза, Перуджия и много других городов и местечек Умбрии), во Франции (на севере Бретани, в Пиренеях – в окрестностях Биаррица; несколько раз жил в Париже), в Бельгии и Голландии; кроме того, мне приводилось почему-то каждые шесть лет моей жизни возвращаться в Bad Nauheim (Hessen-Nassau), с которым у меня связаны особенные воспоминания.

Этой весною (1915 года) мне пришлось бы возвращаться туда в четвертый раз; но в личную и низшую мистику моих поездок в Bad Nauheim вмешалась  общая и высшая мистика войны.

1911 – Июнь 1915
Источник: Сборник "Советские писатели". Автобиографии в 2-х томах. Гос. изд-во худ. литературы, М., 1959 г.

*Лапидарность, лапидарный (лат. lapidarium – «высеченный в камне») – краткость, сжатость, лаконичность, ясность и выразительность слога или стиля. Эти качества были присущи надписям, высеченным на древнеримских каменных памятниках.
 
Ек.Бекетова. Дом в Шахматове до перестройки. 1880-е годы.





 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Литература для школьников
 
 
Яндекс.Метрика